Утром Войцех первым делом прочитал письмо из Парижа. Линуся, против обыкновения, писала о политике, о смутном недовольстве возвращением Бурбонов, которые ничего не забыли и ничему не научились, о брожениях в среде наполеоновской элиты, отодвинутой новой властью на вторые роли. О судьбах Польши в письме прямо не говорилось, но Войцех понимал, что этот вопрос беспокоит Каролину больше всего. Генерал Костюшко, по ее словам, собирался в Вену, и Шемет надеялся, что его неоспоримое влияние сумеет сдвинуть переговоры по польско-саксонскому вопросу с мертвой точки. Любое из предлагаемых решений Войцеху не нравилось, но неопределенность была хуже всего.
Ответное письмо тоже вышло непохожим на предыдущие. Войцех впервые за долгое время нарушил негласное соглашение и писал о любви. Писал жарко, страстно, вкладывая в бегущие под пером строки всю горечь разлуки, всю силу своей тоски. Каждое слово в письме было правдой, но чувство вины за вчерашнее не оставило его и после того, как он, запечатав конверт, вручил его Йенсу. Надо было учиться жить с последствиями не только исполненного долга, но и постыдных ошибок.
Вечером граф Шемет отправился на прием во французское посольство. Этот визит мог вызвать неудовольствие в прусских кругах, но тянуть с объяснениями Войцех считал позорным малодушием. Доротея, занятая исполнением обязанностей хозяйки, едва удостоила его приветствием, и у Войцеха зародилась надежда, что капризная красавица вполне удовлетворилась вчерашним приключением, и разговора можно будет избежать совсем.
Разговора действительно не получилось. Доротея настигла его в гардеробной, и в сырой запах шуб, чужих духов и пыли влился острый аромат запретной страсти, торопливой и опасной. В первую минуту Войцех пытался заговорить, но проще было уступить натиску графини, чем подвергать ее и свою репутацию опасности быть застигнутыми в двусмысленном положении.
Попытка уклониться от объятий незамеченной, впрочем, не прошла. Нерешительность и смущение любовника, похоже, только распалили Доротею, и Войцех, впервые в своей жизни, из охотника превратился в добычу. Объясниться с каждым разом становилось все сложнее, упоминать Линусю Войцех считал почти кощунством, а делиться своими матримониальными планами — оскорблением памяти пана Жолкевского. Графиня де Перигор вечера проводила в обществе Талейрана, днем, нисколько не смущаясь светскими сплетнями, открыто показывалась на прогулках и в ресторанах в компании графа Клама-Мартиница, но стоило Войцеху почувствовать себя в безопасности, как он заставал Доротею в каком-нибудь укромном уголке, куда выходил выкурить трубку или привести в порядок сбившийся после танцев костюм.
После того, как Шемет обнаружил нежданную гостью в собственной спальне, его надежда на то, что Доротее наскучит охота, изрядно пошатнулась. Отказать он ей так и не решился, каждое новое свидание делало такой поступок еще более оскорбительным и, возможно, задевающим ее чувства. В последнем Войцех был не очень уверен, о чувствах они не говорили.
Посоветоваться было не с кем. Единственный, кому Войцех мог бы довериться, Вилли Радзивилл, просто не понял бы его. Это было все равно, что просить совета у самого себя образца 1811 года, бездумно подсчитывающего победы над петербургскими светскими красавицами. Призвав на помощь свой военный опыт, Шемет решил, что отступление в боевом порядке перед превосходящими силами противника — не позор, а разумный стратегический маневр.
Первым делом следовало сменить дислокацию. Пользуясь своим коротким знакомством с Радзивиллами, Доротея без труда заставала находящегося по соседству любовника в постели по утрам, нанося визит княгине Луизе, или ускользала из собственной кареты, уезжая со званого вечера у князя Антония. Принять решение о переезде было, впрочем, проще, чем осуществить. Во-первых, это могло обидеть гостеприимного хозяина. Во-вторых, в Вене попросту невозможно было найти на съем приличное жилье.
Проблему объяснений с князем Войцех решил с неожиданной легкостью. Кто, как не Жюстина, мог бы помочь ему советом? А заодно и оградить своим присутствием от нежданных визитов. И послужить причиной поиска более вместительного жилья. Письмо в Мединтильтас полетело срочной почтой, на оплату перекладных Войцех не пожалел денег. Не вдаваясь в подробности, просил Жюстину приехать как можно скорее, пообещав, что к ее прибытию обустроит все в лучшем виде, и заверив, что она может ехать налегке, почтовой каретой.
Теперь предстояло решить вторую проблему и выполнить данное Жюстине обещание. И тут Войцеху снова помог счастливый случай.
В поисках безопасного места для вечернего времяпровождения, Войцех решил посетить салон Фанни фон Арнштейн, известной венской благотворительницы и меценатки. Дочь Даниила Итцига, одного из столпов еврейской общины Берлина и жена австрийского банкира Натана-Адама фон Арншетйна уже много лет принимала по вторникам на втором этаже особняка на Хохер-Март. Окна светского салона выходили на ряды торговцев рыбой, но посетителей это не отпугивало. Фанни, пятидесятишестилетняя дама со строгими библейскими чертами лица и статной фигурой, привлекала к себе лучшие умы Вены, а теперь и всей Европы.
Получить приглашение на вечера к Фанни оказалось не так-то просто. Войцех, не желая лишний раз одалживаться у князя Антония, выкопал из дальнего угла дорожного сундука рекомендательное письмо Кристиана Кернера к прусскому посланнику Вильгельму фон Гумбольдту и отправился в посольство.
В кабинет посланника Шемет вошел с некоторым даже душевным трепетом. Облеченных властью особ Войцех в своей жизни повидал предостаточно. Но фон Гумбольдт был не только вторым лицом после канцлера Гарденберга, представлявшим Пруссию на Конгрессе. Крупнейший ученый, государственный деятель, осуществивший реформу образования и основавший Берлинский Университет в разоренной и униженной Наполеоном стране, Гумбольдт был коротко знаком с Гёте и Шиллером, а его жена, Каролина, помогавшая мужу в научных изысканиях, по праву считалась одной из умнейших и образованнейших женщин Европы. Просить такого человека о столь незначительном одолжении, как приглашение на званый вечер, Войцеху было неловко.
Фон Гумбольдт, однако же, принял молодого человека весьма радушно. Мудрые, чуть навыкате глаза под высоким выпуклым лбом смотрели ласково, тонкие губы складывались в доброжелательную улыбку, хорошо поставленный голос звучал тепло и приветливо.
— Наслышан, наслышан, — объявил Гумбольдт, пробежав глазами письмо, — и не только от моего старого друга, Кристиана. Вам давно следовало сюда явиться, граф. Не танцевать же вы в Вену приехали, в самом деле?
— Нет, конечно, — чуть смутившись, ответил Шемет, — но, понимаете ли, Ваше Превосходительство, мои личные интересы не во всем совпадают с государственными. Я надеялся, что у меня будет возможность позаботиться о них в приватном порядке, без служебной ответственности.
— Понимаю, — кивнул посланник, — и не спрашиваю, в чем они состоят. Но так высоко вам вряд ли удастся взлететь, граф. А принести пользу, не поступаясь своими взглядами, вы, все же, могли бы. Если те, кто мне вас расхваливал, не ошиблись.
— И кто мог хвалить меня Вашему Превосходительству? — удивленно спросил Шемет. — Кажется, в гражданской жизни я еще ничего, достойного внимания, совершить не успел.
— О, вы себя недооцениваете, граф, — рассмеялся Гумбольдт, и от уголков глаз к пушистым бакенбардам потянулись лукавые морщинки, — истории о том, как некий юный магнат в поношенном сюртуке метался по берлинским инстанциям, добиваясь скорейшего избавления от весьма внушительных источников дохода, взбудоражили весь Университет. Да и Фрёбель мне о вас писал. Впрочем, более про вашу матушку. С полным восхищением талантами и усердием госпожи графини в деле народного образования.
— Госпожа графиня — вторая супруга моего отца, — улыбнулся Войцех, — но назвать графиню Жюстину «мачехой» язык не повернется. Я надеюсь, она скоро прибудет в Вену и украсит общество своим присутствием.
— Наше общество весьма нуждается в таких благородных примерах, — согласился Гумбольдт, — но до приезда графини еще есть время, а вы мне нужны прямо сейчас. Ваше уважение к свободе, ваша настойчивость и горячность могут весьма пригодиться. На последнем совещании принято решение об организации Комиссии по борьбе с работорговлей. У Пруссии нет прямой заинтересованности в этом вопросе, ни с какой стороны. И отправить туда кого-то из сотрудников посольства мне не позволят, сочтя это недопустимым расточительством. Но лично я, граф, считаю это дело по-настоящему важным. И хотел бы видеть представителем Пруссии человека, который не будет спать на заседаниях, бездумно подписывая документы. Вы готовы взяться за это поручение, граф?
— Ничего не смыслю в работорговле, — признался Войцех, — но это лучше, чем стаптывать бальные туфли на паркетах. Когда мне приступать к службе, Ваше Превосходительство?
— Я сообщу, — улыбнулся Гумбольдт, — в ближайший вторник. На званом вечере у Фанни фон Арнштейн, которой намереваюсь лично вас представить.
Сбежать из дому Войцех успел вовремя. Он как раз садился в карету, когда у задней двери флигеля мелькнула знакомая шубка. Юргис мешкать не стал, и кони чуть не галопом рванули со двора по заснеженной мостовой. Войцех откинулся на подушки сиденья и с облегчением выдохнул. Вечер начинался наилучшим образом.
О политике в салоне Фанни фон Арнштейн этим вечером не говорили. Австрийский поэт Фридрих фон Шлегель, занимавший скромную должность в австрийской делегации, читал свои стихи, Якоб Гримм, ставший знаменитым после того, как на пару со своим братом выпустил в свет «Сказки», жаловался на скуку и отупение от переписывания документов в прусском посольстве, Карл Бертух, представлявший на конгрессе интересы германских издателей, возмущался нарушением издательских прав и пламенно отстаивал свободу печати.
Войцех целиком и полностью поддерживал любые свободы, но, не чувствуя себя достаточно осведомленным в теме беседы, начал озираться по сторонам в поисках более интересной компании. Взгляд его привлек пожилой мужчина в черном сюртуке с иголочки, не слишком сочетающемся с бархатной ермолкой, покрывающей темные с проседью волосы.
— Исаак! — Шемет радостно улыбнулся. — Вот нежданная встреча! Что занесло тебя в Вену?
— То же, что и вас, герр Шемет, — ответил Исаак, пожимая протянутую руку, — забота о судьбах моего народа.
— Вас тоже поделить не могут? — рассмеялся Войцех.
— Шутите, герр Шемет, — вздохнул Шпигель, — впрочем, что еще остается, когда к доводам разума никто не прислушивается?
— Похоже, ты прав, — согласился Войцех, — они все еще пьяны победой и не видят, что мир изменился.
— За этим я и приехал. Как бы ни был плох Наполеон, но в союзных Франции Германских государствах мы получили по его Кодексу равные гражданские права. И даже Пруссия вынуждена была принять Эдикт об эмансипации, когда ей понадобились деньги и солдаты. Но война окончена, герр Шемет, а победители словно забыли, за что она велась. Впрочем, это не о вас, герр Шемет. В вас я не сомневаюсь.
— Если мне доведется хоть немного повлиять на чье-то мнение, — кивнул Войцех, — я непременно это сделаю. В моем эскадроне служили двое твоих соплеменников, Исаак. Оба погибли у Кицена. Славные были гусары.
— Да благословенна будет их память, — прошептал Исаак, наклонив голову.
Он замер на мгновение и пристально поглядел Войцеху в глаза.
— Вы все еще не нарушили заповедь, герр Шемет? — тихо спросил он. — Вы все еще видите разницу?
— Мне недавно задавали этот вопрос, — так же тихо ответил Войцех, — нравится ли мне убивать. Нет, Исаак. Пока еще нет.
С опасных философских изысканий разговор перешел на дела более насущные и прозаические, и тут оказалось, что у Шпигеля и в Вене есть знакомые, готовые сдать небольшой дом надежному человеку. На этот раз уезжавшие к родственникам в Лейпциг хозяева опасались за судьбу мебели и посуды, а не дочери на выданье, и граф Шемет, без сомнения, был именно тем постояльцем, которому можно было доверить семейное имущество. Договорившись на утро об осмотре дома, Войцех простился с уже торопившимся уходить Исааком и, воспрянув духом, отправился в буфетную, где гостей поджидали восхитительные миндальные пирожные.
Якоб Гримм, тоже соблазнившийся пирожными, словно в опровержение своих предыдущих жалоб на невыносимую скуку, с увлечением рассказывал собравшимся о недавно законченном им переводе скандинавских саг. Войцех, читавший Эдды еще в Варшаве у Лелевеля, с интересом присоединился к кружку, в котором приметил и Уве Глатца, внимательно прислушивавшегося к разговору.
— Вот он, яркий пример единения поэзии, философии и религии! — воскликнул Шлегель. Его скошенный подбородок упирался в жесткие концы воротничка совершенно неромантическим образом, несколько портя впечатление от восторженности тона. — Простые сердцем язычники предчувствовали истину, и только в простоте нравов — истинная свобода духа.
— Мне кажется, — с улыбкой заметил Гримм, — что это умозаключения, основанные на рассуждениях, а не на фактах. Наши предки даже более нас придавали значение условностям. Традиция заменяла им закон.
— Но человеческие чувства проявлялись свободно! — сердито возразил Шлегель. — А героизм не подчинялся политической необходимости.
— Вот граф вам может рассказать про героизм, — Глатц кивнул в сторону Шемета, — получите сведения из первых рук. Чем пахнет героизм, герр Шемет?
— Грязью и кровью, — сквозь зубы процедил Войцех, — гнилыми сухарями и нестиранным бельем. Совершеннейшая простота нравов.
Шлегель демонстративно поморщился.
— Простите, господа, — он слегка поклонился, — но мы говорим о поэзии, а не о приземленных реалиях. Единственное предназначение человечества — запечатлеть божественную мысль на скрижалях природы. И поэтическое переосмысление грубой прозы жизни — вот его истинная цель.
— И вы считаете, что мы с ней хуже справляемся, чем наши предки? — иронически выгнув бровь, осведомился Гримм.
— Покажите мне хоть одно современное произведение искусства, которое достигло бы величия и пафоса древних! — отпарировал Шлегель. — Прогресс, о котором твердили французские просветители, завел нас в тупик. Только возвращение к истокам может спасти человечество от гибели.
— Непременно подам совет госпоже фон Арнштейн в следующий раз угостить гостей ячменными лепешками и пивом, а не пирожными и шампанским, — тряхнул золотой гривой Уве, — надеюсь, это приблизит нас к идеалу. Впрочем, мне это не грозит, я не ем пирожных. И пью только кьянти. Не хотите ли присоединиться, герр Шемет?
Войцех хотел. От возмущения высокопарными тирадами «толстого борова», как он мысленно окрестил про себя Шлегеля, пересохло в горле. Ироничный Уве, без сомнения, был значительно ближе к искомой поэтом простоте нравов, хотя и предпочитал кружевные жабо крахмальным воротничкам.