9

В конце февраля Сергей сдал госэкзамены, получил диплом механика, однако по возвращении в Видибор так и не показался на машинном дворе, где полным ходом шла подготовка техники к посевной. Домашним так объяснил причину отъезда в Минск, глядя в окно и провожая обеспокоенным взглядом каждого, кто проходил мимо дома:

— Отпуск у меня — полагается по закону. Влезу в работу… когда еще вырвусь? Тамаре обещал. С Иваном повидаюсь…

Но родителям и не требовались его объяснения — понимали ситуацию. Поэтому и не удерживали: поезжай, погости. А там видно будет.

О чем только не передумал Сергей под размеренный, однообразный аккомпанемент вагонных колес. За окном, в густой непроглядной темноте, оставались спящие городки и села. Весенний мрак, плотно запахнувший окна снаружи, словно тиной обволакивал мысли, и Сергей, напрягая зрение, пытался различить контуры пристанционных построек, жадно следил за неожиданно появлявшимися и исчезавшими в пелене тумана расплывчатыми пятнами огней. Светлячки! Как некогда в детстве, когда случалось до ночи не выпутаться из лесу, ему казалось, что они, светлячки, и теперь помогут внутренне сориентироваться, чтобы не чувствовать себя виноватым перед людьми, которых оставил далеко, не ощущать груза вины, который давил по-прежнему и от которого не было избавления… Потому что сколько он мысленно ни оправдывался, сколько ни пытался внушить себе, что он лишь косвенно виновен в смерти человека и в том, что произошло на Халимоновой порубке, что «состава преступления» нет, внутренней опоры, так необходимой ему, не находилось. Он не совсем ясно представлял, что же получилось в его жизни? Где он сорвался? И когда? Вчера? А может, намного раньше, еще до службы в армии, когда он весной, отвозя семенной картофель из одной бригады в другую, покрыл, не выдал жуликоватого, нечистого на руку родственника, когда взял на себя вину за по дурости загубленного коня?..

На рассвете, когда за окном растаяли ночные тени и в вагоне посвежело от проникавшего сквозь щели утренника, Сергея разбудил все тот же перестук вагонных колес, отчетливее доносившийся в купе, чем ночью; свесив всклокоченную голову с верхней полки, с минуту глядел в окно. Белесая от густой росы равнина переходила местами в песчаные нагорья, поросшие низкими жестковатыми купами кустарника, огибала болотистые, закрытые аиром и камышником берега небольших речушек и стариц, а то — обрывалась в яры и округлые, до сей поры не затянувшиеся воронки авиабомб, только с боков прикрытые папоротником пополам с ржавой крапивой-старюкой…

Лишь на миг, казалось, закрыл глаза: лето 1961 года, сотки в урочище Плоское и затянутое ряской болотце, из которого даже воды не зачерпнешь, чтобы хоть немного промочить пересохшее — не сглотнуть слюну — горло. Засуха. Все горит на корню…

Мама, загорелая, нет, — сожженная солнцем, рыхлит сапкой твердую, как сухарь, землю, часто наклоняется и дергает подрубленный жесткий сорняк. И когда от жажды и пыли пятилетнему Сергейке становится невмоготу, она молча сует ему в руки накалившуюся на солнце бутылку. Сергейка глядит туда, куда она показывает рукой, и видит еле заметную, запрятанную в оранжево-зеленых купах ясеней и пирамидальных тополей деревушку Хотомль: деревья издали кажутся игрушечными, призрачными, готовыми каждую секунду раствориться, исчезнуть в струистом мареве…

Сперва Сергейка идет по обмежку, краем поля, окуная босые ноги в пыль, теплую и пухлую, как свежая печная зола, затем почти с головой прячется в густом цепком травостое, живом гуле шмелей, стрекотанье кузнечиков, изумрудно-радужном шорохе порхающих с цветка на цветок стрекоз. Странная, однако, вещь: он пытается поймать бабочку невиданной ему расцветки и почему-то видит собственную вихрастую макушку, ныряющую в сиреневой метелистой пене травы.

Никого кругом. Кажется, мама тоже осталась далеко, за неведомыми пределами, и он один на земле в этот полуденный час, и ему ничуть не страшно остаться вот так одному, наоборот, небо, если долго смотреть вверх, лежа на спине, будто наклоняется к тебе и, сдается, не стоит никакого труда потрогать белый пушистый комочек — протяни руку…

На дворе, туго перевитом выпирающими из земли корнями ясеней, под раскидистыми кронами, образующими нечто вроде зеленого купола, — прохлада. Пахнет укропом, белым наливом и едва уловимо — солидолом: приплющенная консервная банка с палочкой валяется под ступенькой крыльца…

Сергейку никто из взрослых не встречает. А у черноглазой девочки, которая на вид постарше его, он не решается спросить воды. Девочка, оставив в песке тряпичную куклу, исподлобья, настороженно рассматривает Сергейку. Лениво гудят крупные петровицкие мухи; словно ползают в воздухе с басовитым гуденьем нагруженные взятком пчелы. Сергейка, смекалистый хлопчик, переводит взгляд в глубь сада — так и есть: колоды ульев, правда, побольше, чем дома, у его отца. Сергейка делает шаг к девочке, но та с ревом бежит в настежь распахнутую хату… Оттуда выходит на крылечко женщина. Поглаживая по голове притулившуюся к ней девочку, молча разглядывает хлопчика, застывшего у колодца с нечистой, захватанной потными руками бутылкой.

— Чего ж ты напужалася, моя донечка? — наклоняется к девочке женщина. — Хлопчик, мабыть, воды хоча, да боится попросить? — Она уже ласково глядит на Сергейку, но голос ее почему-то доносится будто из колодца: — Давай свою бутэлечку… А мо лепш холодного молочка налью?

— Мяне мамка на поле чакае.

— Зараз пойдешь да сваёй мамки. Верка, собери хлопчику паданок вон под той яблонкой…

Однако девочка так и не стронулась с места, пока женщина лазила в погреб за молоком.

— Сам напейся и маме снесешь. А бидончик верни, ладно? — громко сказала она и, подхватив с травы несколько опадков белого налива, сунула ему за пазуху…

Сергей открыл глаза — озабоченно-строгая проводница протягивала ему билет.

— Минск.

— Спасибо. — Сергей припал глазами к окну. Неслись навстречу бурые, местами распаханные на зиму откосы дороги, пригородные домики, садики-огородики…

Загрузка...