До

Нынешние видения были не просто мимолетными тенями, обманывающими периферийное зрение, или привычными расплывчатыми образами, вызванными лихорадкой или действием сильнодействующих лекарств, затуманивающих разум. Нет, их отличала какая-то неестественная, почти хищная ясность, пронзительная четкость каждой детали, несокрушимая, осязаемая реальность, которая с легкостью затмевала даже физическое прикосновение прохладных больничных простыней и четкие, до боли знакомые контуры униформы медперсонала. Это было нечто большее, чем просто галлюцинация; это было не столько наблюдение, сколько полное, вырывающее из привычной оболочки погружение, абсолютное поглощение.

Несмотря на яркий дневной свет, заливающий улицу, который, по логике вещей, должен был беспрепятственно проникать в комнату из-за полного отсутствия хоть каких-то плотных занавесок, всё помещение окутывал странный, почти осязаемый полумрак. Это был не просто недостаток света, а скорее его искажение, как будто сам воздух в комнате стал непрозрачным. Мои глаза, упорно отказывавшиеся фокусироваться, не видели ни стерильных молочно-белых стен, ни привычного безликого потолка. Вместо них я смутно различала стены, оклеенные светло-зелёной, возможно, даже атласной тканью с аккуратным, едва заметным цветочным или витиеватым узором, который никак не удавалось рассмотреть поближе. Этот узор дразнил периферийное зрение, обещая раскрыть свою тайну, но таял, стоило лишь попытаться сосредоточиться на нём. Над головой возвышался потолок с массивными тёмными балками, которые казались непомерно тяжёлыми и древними, а на них, словно изощрённая насмешка над моим состоянием, красовалось нарисованное небо с пухлыми розовощёкими ангелочками, беззаботно резвящимися среди приторно-сладких карамельных облачков. От этой приторной, до отвращения невинной детали меня почти физически тошнило, к горлу подступала желчь.

Синхронный, привычный писк медицинских приборов, ставший неотъемлемой и успокаивающей частью моего существования, полностью отсутствовал. Его место заняла оглушительная тишина, мгновенно сменившаяся вторжением. Вместо монотонного ритма аппаратуры в мою и без того больную голову, словно заржавевшее сверло, ввинчивался истеричный, срывающийся на фальцет голос. Он резал слух, проникал под кожу, заставляя виски пульсировать в унисон с его отчаянным, почти безумным требованием:

— Ты должен сделать всё, что угодно, но она должна жить! Мне всё равно, на что ты готов пойти ради этого, но если она умрёт, ты сильно, до тошноты, пожалеешь о том, что вообще родился! Клянусь, ты будешь молить о смерти как о высшем благе!

В этих словах чувствовалась безумная смесь отчаяния, граничащего с помешательством, и абсолютной, безжалостной решимости, не терпящей возражений. Они были столь же осязаемы, как и зелёная обивка стен, столь же уродливы и неуместны, как эти нарисованные ангелы. В ответ на эту яростную тираду раздался лишь тяжёлый вздох, полный усталого смирения и глубокой обречённости, а затем невнятное, почти неразборчивое бормотание. Голос был явно немолодым, хриплым, словно изношенным долгими годами и скрытой болью, проступившей на самой грани слышимости. — … я сделаю всё, что смогу… но это… — донеслось до меня, прежде чем слова снова растворились в неразличимом шёпоте, унесённые невидимым течением, словно пылинки на ветру.

Моё тело по-прежнему оставалось непослушной свинцовой оболочкой, прикованной к невидимой кровати каким-то жестоким и беспощадным заклинанием. Я отчаянно пыталась пошевелить хотя бы пальцем, повернуть голову, чтобы увидеть источник этих голосов или хотя бы понять, кто так неистово кричит и терзает мой и без того страдающий разум. Но мышцы игнорировали любые команды, отказывались подчиняться, оставляя меня в плену собственной беспомощности и растущего мучительного любопытства. Более того, я никак не могла сфокусировать взгляд ни на одном предмете, попадавшем в поле зрения. Всё было размыто, как на акварельном рисунке, где контуры сливаются, а цвета растекаются, образуя неясные пятна. Ангелы на потолке оставались лишь нечёткими разводами, а рисунок на стенах — мутным, ускользающим узором.

* * *

Помучившись некоторое время, я решила не придавать особого значения этим очередным «глюкам», какими бы невероятно реальными и болезненными они ни казались. Ведь такое уже случалось, и каждый раз сознание в конце концов ускользало в спасительную, обволакивающую темноту. Так и сейчас мир начал постепенно растворяться, медленно затягивая меня в бездну забвения, словно мягкое, но непреодолимое течение уносило меня прочь от этого наваждения, обещая временное облегчение.

Когда через некоторое время ко мне неохотно, словно не желая этого делать, вернулось сознание, я обнаружила себя в той же привычной и уже почти родной палате. Знакомый запах дезинфекции, монотонный, но успокаивающий писк аппаратуры и тусклый, но реальный свет из окна вернули меня в суровую, но надёжную реальность. Пара дней после этого провала прошла спокойно, видения не беспокоили, и тем более неожиданным и пугающим было внезапное, резкое, почти физическое погружение в них снова. Это было похоже на падение в ледяную воду, когда ты уже успел поверить, что выбрался на берег, и тебя снова безжалостно утягивает в зыбкую, холодную пучину.

На этот раз картина, медленно проступавшая сквозь пелену моего сознания, предстала передо мной не просто размытым, эфемерным сном, какими были все предыдущие попытки прорваться в реальность. Это было нечто почти осязаемое, плотное, как будто невидимая плёнка, долгое время застилавшая мне глаза, вдруг истончилась до полупрозрачной вуали. Я видела всё немного чётче, не с абсолютной ясностью, но с заметной детализацией: очертания предметов приобретали объём, углы и грани становились различимыми, а цвета — не просто оттенками, а насыщенными, с собственной глубиной. Но даже эта обманчивая ясность не могла скрыть жестокую правду: я всё ещё была пленницей собственного тела, запертой внутри него, как в каменной гробнице. Я по-прежнему не могла пошевелить даже кончиком пальца, не говоря уже о том, чтобы попытаться приподнять голову или руку, застывшую в неестественном положении. Это ощущение полного, унизительного бессилия невероятно угнетало меня, давило на грудь тяжким камнем. Тело лежало тяжёлое, неподвижное и совершенно чужое, словно я была не его частью, а сторонним наблюдателем, обречённым на вечное заточение внутри этой беспомощной, не слушающейся меня оболочки.

Тем не менее сквозь этот плотный, почти непреодолимый барьер неподвижности начали, словно робкие ростки, пробиваться новые, странные ощущения. Сначала это был терпкий, с заметной, но не неприятной горчинкой привкус во рту — явный и неоспоримый признак какого-то травяного настоя. Он был землистым и совершенно незнакомым, но при этом почему-то успокаивающим, обволакивающим язык и нёбо, оставляющим после себя ощущение лёгкой вяжущей плёнки. Вскоре к нему добавились и другие, куда более странные ощущения: по моему телу начали пробегать лёгкие, едва ощутимые, скользящие покалывания. Они были похожи то ли на слабые электрические разряды, то ли на тончайшие струйки прохладной воды, медленно стекающие по коже. Они то появлялись, то исчезали, следуя каким-то невидимым, загадочным линиям, медленно, почти неуловимо перемещаясь вверх, от самых кончиков конечностей к центру тела.

Когда эти едва ощутимые покалывания приблизились к моему лицу, сосредоточившись на щеках и висках, я, собрав все свои скудные внутренние силы, смогла сфокусировать ещё не до конца прояснившийся взгляд на источнике этих таинственных прикосновений. Передо мной в полумраке возникла рука — явно немолодая, о чём свидетельствовала тонкая морщинистая кожа и отчётливо выступающие вены, но удивительно ловкая и уверенная в своих движениях. И тут я увидела нечто совершенно невероятное, нечто такое, что заставило бы любого усомниться в собственном рассудке: от кончиков пальцев этой руки ко мне тянулись тончайшие полупрозрачные зеленоватые ниточки или, скорее, световые нити, словно сотканные из чистого эфира или ожившего лунного света. Они пульсировали слабым, едва заметным внутренним свечением, и я почти сразу поняла, что именно они вызывают то самое покалывание, едва касаясь моей кожи и передавая ей какую-то невидимую энергию.

Было так интересно, так абсурдно и завораживающе наблюдать за этими таинственными нитями, за тем, как они извиваются и переплетаются в воздухе, словно живые, разумные существа, следуя за движениями руки, что я даже не сразу обратила внимание на нечто гораздо более важное. Однако после каждого едва ощутимого прикосновения этих эфирных нитей по всему моему телу разливалось удивительное, ни с чем не сравнимое облегчение. Казалось, каждая клетка, каждый застывший нервный рецептор вздыхают с благодарностью, сбрасывая с себя оковы долгого оцепенения. Ощущения в теле становились всё более реальными, менее отстранёнными, стирая грань между сном и явью. Исчезала прежняя давящая тяжесть, приходило приятное, лёгкое тепло, и постепенно, очень медленно возвращалось долгожданное чувство связи с собственным физическим «я», ощущение целостности, которого мне так не хватало.

Но стоило мне по-настоящему осознать эту чудесную трансформацию, стоило мне попытаться понять, что происходит, как всё внезапно и без предупреждения погрузилось в кромешную тьму. Это было не постепенное угасание света, не медленное скольжение в небытие, а резкий, мгновенный обрыв, как будто невидимая рука просто выключила свет в комнате моего сознания. Я почувствовала сильное, почти физическое разочарование и глубокое сожаление из-за того, что не смогла досмотреть этот невероятно реальный и захватывающий «глюк», эту фантастическую галлюцинацию до конца. Он был таким живым, таким необычным, таким убедительным, что на мгновение я почти поверила в его полную реальность.

Реальность, та самая, что была до «глюка», возвращалась постепенно, не рывком, не резким толчком, а мягким, медленным наплывом, словно я не очнулась от беспамятства и комы, а просто медленно просыпалась после очень глубокого, исцеляющего сна. Первое, что я заметила — или, скорее, не заметила, — это отсутствие привычного механического писка аппаратуры, который так долго преследовал меня, сливаясь с собственным сердцебиением и дыханием. Эта тишина была удивительной, почти оглушительной в своей непривычности, и я, не торопясь открывать глаза, стала с максимальной сосредоточенностью вслушиваться в окружающий мир, пытаясь уловить хоть какую-то его частичку.

* * *

Постепенно реальность начала наполняться звуками, словно оживая вокруг меня, проступая сквозь туман. Сначала это было тихое, едва различимое шуршание — возможно, ткань задевала что-то, а может, это был лёгкий ветерок, доносившийся откуда-то. Затем послышалось невнятное, приглушённое бормотание, доносившееся издалека, слишком тихое, чтобы разобрать слова или даже отдельные голоса, но достаточно отчётливое, чтобы понять: рядом есть люди. И наконец сквозь то, что мне показалось открытым, но тщательно занавешенным плотной тканью окном, стали доноситься звуки леса. Мелодичный, многоголосый шелест листьев на лёгком ветру, жизнерадостное пение птиц, изредка прерываемое отдалённым, но отчётливым лаем собак и даже низким, довольным ржанием лошадей. Это был целый мир, пробуждающийся к жизни, и он был совершенно не похож на стерильную тишину больничной палаты.

Я пыталась собрать воедино эту мозаику звуков и ощущений, чтобы понять, где нахожусь, но в голову не приходило ничего толкового, никаких логических объяснений. Последние воспоминания были обрывочными, туманными, а окружающая обстановка ничем не напоминала больничную палату, к которой я, к сожалению, успела привыкнуть. Если бы я была в комнате одна, я бы немедленно открыла глаза, чтобы осмотреться и понять, что происходит, но почему-то что-то глубоко внутри меня подсказывало, что пока не стоит выдавать, что я очнулась. Это было не логическое рассуждение, а сильное, чисто инстинктивное чувство самосохранения, острое предупреждение о том, что лучше оставаться невидимым наблюдателем и не выдавать своего пробуждения, пока я не пойму, кто вокруг и насколько безопасна моя ситуация.

И тут, к моему огромному удивлению, перешедшему в почти безграничную радость, я отчётливо поймала себя на мысли, что могу пошевелить пальцами руки. Сначала левой, затем очень осторожно — правой. Затем я попробовала так же осторожно, почти незаметно пошевелить пальцами ног. Они тоже слушались! Мышцы, которые совсем недавно казались чужими и абсолютно неподвижными, теперь отзывались на мои слабые, нерешительные команды. Это было невероятное достижение, маленький, но ощутимый триумф после долгого царства бессилия. Но я пока боялась пошевелиться по-настоящему, например, пошевелить рукой или ногой, чтобы не разрушить эту хрупкую связь с телом. Я слишком долго пребывала в оцепенении и боялась, что любое резкое движение может внезапно вернуть мне прежнюю беспомощность или, что ещё хуже, выдать моё пробуждение тем, чьё невнятное бормотание доносилось откуда-то издалека, из-за невидимой преграды.

Загрузка...