В просторной избе Ивана Евдокимовича Корнеева за ужином собралась вся его многочисленная семья. Ели деревянными самодельными, похожими на лодочки, ложками из одной глиняной миски.
Бойкая краснощекая молодуха, жена старшего сына, проворно наполняла миску из полуведерной, стоящей на плите чугунки. Когда все покончили со щами, она поставила на стол большую эмалированную кастрюлю с чаем-сливаном, стаканы и ковш и стала приготовлять вторую кастрюлю сливана. Налив в нее кипятку, засыпала туда истолченный в порошок зеленый китайский чай, размешала, заправила ложкой топленого масла, посолила и принялась сливать. Зачерпнув ковшом чай, она, как бы охлаждая, сливала его обратно в кастрюлю, повторяя этот процесс до тех пор, пока жидкость не принимала соответствующий чаю цвет. Отсюда и название чая — «сливан».
Дверь хлопнула, и в избу вошел Спиридон Устинович Голютин.
— Здорово-те, — приветствовал он хозяев, перекрестившись на иконы.
— Здорово, — ответил за всех хозяин дома. — Проходи, чаю с нами выпьешь.
— Спасибо. Только что дело было, поужинал, — отговорился Голютин, усаживаясь на лавку. — Я ведь по делу к тебе, Иван Евдокимыч. Слыхал, что на базар ты собираешься.
— На базар? — удивился хозяин. — Никуда я не собираюсь. Кто же это тебе соврал?
— Да Ромаха наш где-то слышал. Эка досада. Я хотел попросить тебя зайти в кооператив, узнать, не примают ли там скот. Вести ведь придется за налог-то пару быков, не меньше.
— За какой налог?
— А обложение-то. Ты разве не слыхал? Есть опять уж милость нашему брату.
— Ничего не слыхал. Ведь говорили, что единственный налог-то раз в году собираться будет.
— Да это, можно сказать, не налог, а так, Степка — председатель все выдумывает, будто бы школу ремонтировать, да уголки там ему какие-то запонадобились. Нужны они, как плешивому гребень.
— Это они, тятя, хотят красный уголок организовать, — вмешался в разговор средний сын хозяина Афанасий, семнадцатилетний крепыш с таким же, как у отца, русым курчавым чубом. — Газеты там будут читать, книги разные, а которые неграмотные, тех и грамоте по вечерам учить будут. И даже насчет хозяйства научат, как лучше…
— Хозяйство! — перебил, не вытерпев, Голютин. — Ишь, мы не знаем, как хозяйство вести, первый год живем на свете!.. Вы там, в этих уголках, баклуши будете бить, а отцы из-за вас быков должны выводить со двора. Вишь чего захотели — учиться! Вас вон чем учить-то надо… — и Голютин показал на заднюю стенку, где рядом с шашкой в обтрепанных старых ножнах висела длинная, плетеная столбом нагайка.
— Вот так здорово! — не унимался парень. — Да я разве тебе худо сказал? И верно про вас говорят, что раньше-то вы рабочих нагайками стегали…
— А ты помолчи-ка лучше! — взъелся на сына Иван Евдокимович, — а то нагайка-то и в самом деле по тебе походит, чтоб не совался не в свое дело… — и, как бы рассуждая сам с собой, продолжал: — Оно, конечно, ежели разобраться, то школу надо бы подремонтировать. Мы недавно посмотрели с кумом Федором, так печи-то развалились как есть. Если не переложить заново, пожар будет, честное слово. Ну, и окна, конечно… стекла-то берестой починены. Куда же это годно!..
— Так мы ее исправить можем и без всякого обложения, — уже сердитым голосом доказывал Голютин. — Соберемся всем миром и сами наладим, как надо, и деньги, если надо, соберем по-своему, как лучше. Я этому не против… Я только говорю — обложение нам не нужно. Зачем нам такую цифру? Ты сколько платил налогу? Сто пятьдесят. Ну, вот… да теперь поднесут не меньше как сотню. Это уж быка-то доброго надо отдать. А за что? Чтобы Степка Бекетов нажился!.. Вот ведь тут в чем дело…
— Да и рад бы не платить, — заколебался Иван Евдокимович, — так ведь заставят, против народа не пойдешь.
— А это дело-то в нас, Иван Евдокимович. Если мы не захотим, Степка ничего не сделает. Только на собрание надо нам всем дружно пойти и проголосовать против обложения. Вот и все. И быки наши при нас останутся…
— Если бы так вышло, хорошо бы было, — совсем уж согласился Иван Евдокимович. — Кому же охота скотины лишаться…
— Выйдет, только на собрание иди не один; оставь дома старуху да вот этого чубастого-то говоруна, а остальных всех веди на собрание. Ты ведь можешь человек восемь привести, — сказал Голютин, оглядывая сидящих за столом.
— Да я-то могу придти, как вот другие-то…
— Об этом уж будь спокоен: все наши придут семьями. Они уже знают.
Поговорив еще немного, Голютин попрощался и вышел.
— Черт долговязый! — проворчал он, выходя за ворота. — Как замуж сговаривал его целый час… Эдак-то буду тянуть каждого, как корову на баню, так мне улицы-то на неделю хватит обхаживать… — и, сердито сплюнув, он направился к следующему дому.
Как только ушел Голютин, Афанасий обратился к отцу:
— И чего это ты, тятя, слушаешь этого брехуна?
— Какого брехуна? — спросил отец.
— Да Спиридона-то.
— Скажи на милость! — удивился Иван Евдокимович. — Человек правду сказал — так брехун! Им там какие-то уголки затребовались, а я должен для этого быков выводить. Здорово, паря!
— Врет он, тятя, не верь. Вот посмотри, не больше как рублей пятьдесят с нас придется. А потом, ведь сам же ты сказал, что школу надо обязательно отремонтировать. У нас нынче трое пойдут учиться, а школа никуда не годится.
— Ну, школа, это другое дело, — снова заколебался Иван Евдокимович, — с этим можно и согласиться. А уголки…
— Да не уголки совсем, — Афанасий вплотную подошел к отцу, — а помещение под красный уголок. Это тоже вроде школы: там и неграмотных будут учить, и газеты читать населению, и беседы разные проводить. Вот как теперь у Терехи-мельника в избе. Помнишь, ты раз там был. Пришел оттуда и хвалил: интересно, говорил, там было, рассказывали, как можно головню из пшеницы вывести… А богачам это не глянется, вот и подбивают они народ под свою руку.
— А что ты думаешь, Афонька-то верно говорит, — вмешался в разговор старший сын. — По-моему, против власти нечего идти и от людей отступаться. Ну, пусть положат на нас, скажем, пятьдесят рублей. Так не обязательно быка продавать. Увезем тех же бревен, они ведь покупать будут для ремонта, а у нас бревна зря лежат который год. Вот и весь разговор.
— Жаба его знает, — махнул рукой Иван Евдокимович. — Кого и слушать — не знаю. Посмотрю, куда народ, туда и я
Вечером к Фросе Тарасовой зашли Настя Макарова и Андрей Ларионов. В избе, кроме Фроси, были ее отец, мать и две старшие сестры.
Добродушный, с русой курчавой бородой, отец Фроси Петр Романович имел веселый нрав, был словоохотлив и на редкость трудолюбив. Религиозностью он не отличался, попов не любил так же, как и праздничные гулянки. Даже в престольный праздник Покров, когда все посельщики, в том числе и его жена, гуляли большими компаниями, с песнями переходя от одного дома к другому, Петр Романович преспокойно возил снопы или тесал что-нибудь топором у себя под сараем. Зато на завалинках, где собирались вечером старики, не было лучше и веселее рассказчика, чем Петр Романович.
Полной противоположностью ему была его старуха. Религиозная, строго соблюдавшая все праздники, посты и даже постные дни — среду и пятницу, она верила снам, ворожбе и наговорам. Узнав от соседей, что Фрося вступила в комсомол, она рассердилась и избила бы дочь, если бы за Фросю не вступился отец. С тех пор Фрося слышала от матери только проклятья, ругань и придирки ко всякой мелочи.
— Ну, ты скоро, Фрося? — опросила Настя, усаживаясь на скамью.
— Сейчас я, подождите немножко, — скрываясь в кути за ситцевой занавеской, ответила Фрося. — Садись, Андрей, что стоишь?
— Куда это опять собрались? — сердитым голосом спросила сидящая за прялкой мать.
— На участок, мама, на Подозерную улицу. Разъяснять будем населению, для чего самообложение сельсовет проводит.
— Так разве это ваше дело, девушки бессовестные?!
— А чье же, как не наше? Для чего же нас выбирали в сельсовет? Да и на комсомольском собрании нам поручили, и участок за нами закрепили.
— Да ведь ты уж совсем от рук отбилась! В комсомол этот, никого не спрося, залезла, а теперь еще и в совет! Вот тебе на!
— Ну что ты напустилась-то на нее? — заступился за Фросю отец. — Грызет и грызет все время девку ни за что, ни про что. Ведь она не сама же собой — народ ее выбрал, вот как меня одно время выбирали доверенным в станицу, так же и тут.
— А ты не заступайся за нее, потаковщик! Это она из-за тебя такая стала. Ты ей дал повадку. Подожди еще! Вот как поведут у тебя за нее бычков со двора, тогда запоешь другим голосом…
— Бычков?! — удивилась Фрося, выходя из кути и на ходу заплетая косу. — Почему это их поведут из-за меня?
— А потому… Он вот прослужится в совете, Степан-то ваш… А с него что взять? Горсть волосьев… Вот вы и будете за него платить. Для этого вас, дураков, туда и затолкали… Мне Устинья-то все рассказала.
— Вон что! — рассмеялась Фрося. — О Степане, мама, не беспокойся, не прослужится, не просидится он.
— Устинью только стань слушать, — принимаясь у окна сучить дратву, заговорил отец, — она тебе наскажет семь верст до небес и все лесом.
— Да ведь не одна Устинья. Все так говорят. И в кого это чадо выродилось?! Стыд живой… хоть на улицу из-за нее не выходи. И на сходку-то она вместе с мужиками идет, и Платона обругала при всем собрании… В комсомол этот, чтобы ему на огне сгореть, сама залезла, да и других-то сомустила. И богу, бесстыдница, не молится… И это хорошо, по-твоему?
— А по-твоему, плохо! — не унимался Петр Романович, — Подумаешь, беда какая — на собрания ходит! Стало быть, надо, раз приглашают. А что Платона-то наругала, так мне даже приглянулось. Так ему и надо, сукиному сыну! Ее за это все собрание похвалило, в ладошки шлепали. Слушать было радостно. В комсомоле тоже не одна она, как послушаю, так по всей Рассее в него идет молодежь. Его даже, говорят, сам Ленин шибко одобрил. А про бога-то, если уж разобраться, так мы и сами хорошо не знаем. Может, его и в самом деле нет. Черт его знает…
Зажимая рты, комсомольцы один за другим выскочили из избы и только во дворе дали волю смеху.
— Ну и отец у тебя, Фрося! — говорил Андрей, когда все трое вышли на улицу. — Молодец! Ловко он мать-то огорошил!
— Это что еще, — успокоившись, рассказывала дорогой Фрося. — Он один раз такой номер выкинул. Дело было в первый день пасхи. Рано утром стали молиться богу. Отец, как старший, зажег перед иконами свечи, стал впереди всех, крестится. Рядом с ним дядя Захар, богомол был такой же, как мама, поклоны земные отбивает. А позади вся семья
Стоим, молимся. И вот наступил самый торжественный момент — ладаном кадить.
Тетка Марья насыпала углей в глиняную черепушку, поставила ее на дощечку и подает отцу на лопате. Он сначала насыпал туда ладану и надо было ему взять-то за дощечку, а он голыми руками прямо за черепушку ухватился, ну а удержать-то и не мог, горяча… Побросал он ее, побросал с руки на руку, осердился — трах черепушку об пол. Ой, что потом было… Мама принялась его ругать. Дядя Захар плачет. А все остальные разбежались по углам и хохочут. А отец, как ни в чем не бывало, встал на скамью и погасил свечи. «Хватит, говорит, намолились, в Покров домолимся… Ты, Захар, не плачь, не велика беда. Я вот руки обжег, да и то не плачу. Грех, говоришь? Да полно тебе, Захар, что же бог из-за каждого пустяка будет сердиться? Ведь он же, поди, не дурак…»
Выйдя переулком в другую улицу, комсомольцы увидели идущего впереди них дядю Мишу.
— Дядя Миша, — окликнул его Андрей, — подожди-ка маленько.
— Что такое? — остановился дядя Миша, с любопытством оглядывая подходящих к нему комсомольцев.
— Да поговорить нам надо с тобой, — поздоровавшись, начал Андрей. — Ты в нашем участке проживаешь, с тебя и начнем, чтобы уж к тебе не заходить.
— Ну, ну, — дядя Миша по старой привычке разгладил вислые усы. — О чем же у вас разговор ко мне будет?
— Да вот, дядя Миша, разъяснить тебе хотим: сельсовет решил самообложение провести, школу, значит…
— Подожди, подожди, — перебил агитатора вдруг рассердившийся дядя Миша. С досады он даже остановился и, хлюпнув себя руками по бокам, продолжал тоном обиженного человека: — Ты это что же, агитировать меня вздумал, горячка свиная, а? А того не знаешь, что я насчет этого часа два разъяснял свату Микифору, едва растолковал ему, старому черту… А ты еще тут! Эх, ты… Ну, фарт твой, что вот девушки тут стоят.
— Нет, нет, дядя Миша, вы не так поняли, — давя улыбку, вмешалась Фрося, чтобы выручить попавшего впросак товарища и успокоить расходившегося старика. — Мы же знаем, что вы человек сознательный, советский, вот и хотели посоветоваться, как лучше…
— Ну, это другое дело. — Слова Фроси и тон, каким они были сказаны, подействовали на дядю Мишу успокаивающе. — А то агитировать… Да он еще зеленый против меня, его еще телята изжуют… На коня-то, поди, еще с колеса садится.
— А мы давно собирались к вам зайти, дядя Миша, да вас где-то все не видно, — попыталась Фрося перевести разговор на другую тему.
— Овец пасу я нынешнее лето, — шагая рядом с Фросей, уже спокойно говорил дядя Миша. — Вот поужинаю, да надо отправляться караулить их. Вот эти вечера-то оставляю там подпаска, а сам домой. Не терпится, думаю, как там дела-то у племяша с обложением, не сорвалось бы… — Около своей избушки дядя Миша остановился.
— Значит, разъясняете насчет обложения? Так, так… Ну, к куму Прокопию можете не заходить, к Евдоне тоже. Этим я уже разъяснил все досконально… Я бы уж весь этот околоток обходил, да от табуна никак оторваться нельзя, горячка свиная!..
До самой ночи ходила Фрося со своей бригадой по отведенному ей участку. Беднота и маломощные середняки, у которых побывали они в этот вечер, обещали придти на собрание скопом и проголосовать за самообложение. Попадались и колеблющиеся. Но Фрося так умело доказывала им важность этого дела, что они, в конце концов, соглашались с нею и обещали свою поддержку.
В большой дом братьев Петелиных пришли они уже ночью. Петелины имели середняцкое хозяйство, и хотя поговаривали о разделе, но все пятеро братьев продолжали жить вместе.
Поздно приехав с пашни, где вся семья работала на прополке, Петелины только что поужинали. Женщины убирали со стола, мыли посуду, на деревянных кроватях и прямо на полу расстилали потники, укладывали ребятишек спать. Старшая невестка Евдокия сидела за починкой у стола и, качая ногой зыбку, тихонько напевала:
Баю-баюшки-баю,
Живет барин на краю…
Другая такая же зыбка на длинном березовом очепе{23} висела в передней избе.
Братья разувались, собирались ложиться спать. Старший брат Родион, густо заросший курчавой бородой, сидел босиком на скамье и курил трубку.
— Добрый вечер, хозяева! — приветствовали, входя в избу, комсомольцы.
— Здравствуйте, — ответил хозяин.
— Проходите, садитесь, — оставив зыбку, засуетилась Евдокия. И, согнав с передней скамьи ребятишек, она смахнула с нее хлебные крошки рубахой, которую только что починяла. — Не запнитесь только… Видите, как у нас в избе-то, ни убору, ни прибору… Ребятишки, беда с ними…
— Ничего, ничего, тетенька, — успокаивала Фрося смущенную хозяйку. — Мы ведь не в гости, а по делу. — И тут Фрося рассказала о том, что сельсовет постановил провести самообложение населения, подробно объяснив для чего оно проводится.
— А что же говорили — один единственный налог? Даже и в листе так записано, — недовольно проговорил хозяин, выколачивая о скамью трубку. — А тут, вот тебе и на, опять нахлобучка. С одного вола хотят две шкуры содрать…
— А это не налог, дядя Родион, — убеждала Фрося, — это мы по желанию самого народа проводим. Наказ нам такой давали, когда выбирали в сельсовет.
— Да ежели бы еще на одни эти ремонты, — не унимался хозяин. — А ведь, говорят, из этих же денег и жалованье председателю с секретарем будут добавлять. Вот поэтому и сумму такую наворачивают. Вот, скажем, на нас полтораста рубликов! Это какие же там ремонты? Ясно, что на жалованье…
— Ничего подобного' — загорячилась Фрося. — Эти деньги пойдут только на то, куда их утвердит общее собрание. Сельсовет будет отчитываться за расходование денег перед общим собранием, комиссия — проверять. Да и люди теперь в сельсовете такие, что не допустят никакого мошенничества. А потом откуда ты, дядя, взял, что с вас сто пятьдесят рублей? Вы сколько налогу платили? Двести? Значит с вас всего 60 рублей. Кто же это вам наговорил?
— Да сказывали тут люди, — замялся хозяин.
— Митрий Еремеич вчера к нам заходил, — вступил в разговор средний брат Трифон, — он и рассказывал.
— Дмитрий Еремеич? — удивилась Фрося. — Что такое, вот уже в третьем доме про него слышим, и все одно и то же… Знаете, ребята, он, наверное, специально ходит и агитирует против самообложения. Каков хрыч!
— Я еще у Ильи Вдовина вам об этом сказывал, — подтвердил догадку Фроси Андрей. — Я эту контру давно знаю.
— Значит, богачей слушаешь, дядя Родион, — укоризненно покачала головой Фрося. — Вон сколько у вас ребят, и где вы их учить будете, если школу не отремонтируем? И народный дом вам не надо?
— А верно, что там неграмотных будут обучать? — перебил Фросю Трифон. — В народном доме-то?
— Обязательно даже.
— О, это, брат, хорошо! Мне вот как хотелось учиться, а не довелось… Как только зима наступит, меня, как проклятого, на заимку… Хоть бы мало-мало подучиться, а то прямо обидно — мои-то сверстники почесь все грамотные, а я, как чурка с глазами. Если у вас это дело выгорит, я обязательно буду ходить учиться по вечерам.
— А как же не выгорит? Дело-то ведь за вами, — дружно доказывали комсомольцы. — Для этого мы вам и разъясняем.
— Там не только грамоте учить будут, — продолжала Фрося, — там и читки газет будут проводить, и беседы о том, как хозяйство правильно вести. Вот у нас появилось на полях множество кобылки, а как с ней борьбу вести, мы до нынешнего лета не знали.
— Смех и грех с этой кобылкой, — уже более миролюбиво заговорил Родион. — Лонись на собрании придумали огнем ее сжигать. Весь день возили на луг солому, разбрасывали тоненько: ну, мол, за ночь-то она набьется под солому, а утром мы ее подожжем. Вот и конец кобылке. А ночью-то дождь ведь, скажи на милость, как нарочно! Кабы не солома, ее, может быть, захлестало бы дождем, а под соломой-то она спаслась. Потом прошло с неделю, и дедушка Меркуха опять придумал способ — в воду ее загонять. Убедил, послушались. Собралось нас человек двадцать, пришли к Аргуни кто с метлой, кто кусок старой шинели привязал на палку, кто пучок соломы. Заколесили большой крут, погнали, как поросят из огорода. Сначала-то нам показалось, что и в самом деле пошло. Дед Меркуха даже обрадовался, кричит: «Пошла, ребята пошла!» А сам ее метлой: куда, мол, такая сякая! Но чем ближе к Аргуни, тем ее меньше и меньше, к воде-то подошли — и совсем ничего не осталось. Штук пятнадцать утопили. Смехота! А нынче она усилилась. С лугов-то уж на посевы накинулась. У нас на Усть-Поповой три осьмухи овса, как языком, слизнула. Так вот бы узнать, как с ней справиться?
— На будущий год мы ее кончим, — уверенно заявила Фрося и тут же подробно объяснила, как можно уничтожить кобылку отравой из опилок, смоченных в мышьяковом растворе. — Средство это — испытанное, сельсовет уже сделал заявку на мышьяк, и на будущий год кобылке нашей конец… Вот, дядя Родион, для чего нам нужен народный дом: чтобы не дедушку Меркуху слушать, а прийти да почитать журнал «Сам себе агроном» или послушать, как другие читают, да вот таких, как дядя Трифон, грамоте обучать…
— Конечно, это дело очень хорошее, — поддержал Фросю Трифон, — и ты, братка, не возражай.
— Я и не говорю, что плохо, — сдался, наконец, Родион. — А вот если бы кобылку-то изничтожить, то совсем было бы хорошо.
— А школу отремонтировать плохо? — подзадорила Фрося.
— Ну почему же плохо, и школа нужна.
— Ну, значит, все. В это воскресенье пожалуйте на собрание, проголосуем за самообложение и будем ремонтировать. Только уж на собрание приходите всей семьей, чтобы голосов наших было больше.
— Придем, Петровна, — пообещал Трифон, — и баб приведем. А Родиона, если будет возражать, дома оставим с ребятишками водиться.
— А что я буду возражать, вот тоже чудной! — обиделся Родион. — Я против мира никогда не шел.
После ухода комсомольцев братья еще долго сидели, курили и разговаривали.
— Эка, паря, у Петрухи Тарасова девка-то какая боевая, — почесывая голую волосатую грудь, качал головой Родион. — Ни в одном слове не ошибется, как по писаному, так и чешет.
— Грамота всему голова, — вздохнул Трифон. — Вон Анд-рюшка-то Ларионов давно ли был сморчок, поглядеть не на что… А смотри, какой стал парень. На Митрия-то Еремеича как он взъелся: это, говорит, контра… Я первый раз слышу, что это и за слово такое.
— Ну, это, как бы тебе сказать, — попытался объяснить брату Родион, — ну, вроде как сволочь по-нашему.
— А типа что такое? — спросила, в свою очередь, Евдокия.
— Вот это уж не знаю, — чистосердечно признался Родион. — Не доводилось слыхать такого. Черт ее знает, что за типа. Может быть, кила?{24} Он ведь, Митрий-то, говорят, «килун».