ГЛАВА IV

Терентий Якимов, которого все в Раздольной звали Терехой-мельником, жил на самом берегу Аргуни. Был он высок ростом, худощав, карие глаза смотрели кротко и слегка насмешливо, клочковатая с проседью бороденка казалась приклеенной ради шутки к его худощавому, с родинкой на левой щеке, лицу. На военной службе Тереха не служил. Еще в детстве он случайно обварил себе правую руку кипящей известкой, и с тех пор превратилась она в беспалую култышку.

Слывший в поселке большим чудаком, Тереха выделялся из среды станичников еще и тем, что жил, довольствуясь самым малым, с богатыми казаками держал себя независимо, и многие недолюбливали его за злой и острый язык.

Оставшись после смерти родителей круглым сиротой, Тереха так и вырос по чужим людям, нанимаясь то батраком, то пастухом.

Безрадостно прошла у Терехи молодость. Девки его не любили, и жил он бобылем. Только на 35 году жизни сжалившаяся над Терехой бабка Саранка высватала ему вдову разорившегося, сгоревшего от вина мельника. С тех пор и зажил он в просторной с высоким крыльцом и подклетью избе, которая с каждым годом все более клонилась набок. Он собирался со временем разобрать избу и переделать заново, а пока ограничивался тем, что подпирал ее каждое лето бревнами и слегами. То же самое проделывал он с заборами и плетнями своей обширной, но страшно запущенной усадьбы.

В хозяйстве у него имелась гнедая старая кобылица с отвисшим брюхом и черно-пестрая с обломанными рогами корова, которая почти никогда не доилась и вечно бродила по чужим дворам. Пользы от нее было мало, а неприятностей много. Редкий день не прибегали к Терехе разгневанные соседи жаловаться на прожорливую корову, которая в поисках пропитания не брезговала даже такими несъедобными вещами, как хомут и веревка.

Была у него и конная мельница; в отличие от всего остального хозяйства содержал он ее в полном порядке.

Были у помольщиков причины, заставлявшие отдавать предпочтение терехиной мельнице. В любое время могли они зайти к нему в избу погреться, попить горячего чаю из чугунка, всегда стоящего на железной печке, покурить или положить за губу молотого табаку, которым их охотно угощал Тереха. По ночам Тереха никогда не утруждал себя хозяйским доглядом за помольщиками, а крепко спал на теплой печке. В это время помольщики приезжали, уезжали и распоражались на мельнице, как хотели. Добросовестные, смолов свой хлеб, по собственному усмотрению отсыпали плату за помол в поставленный здесь для этого ящик. А жуликоватые не только ничего не платили, но даже выгребали из ящика весь Терехин доход. Находились и такие, которые, зная, что Тереха до утра не слезет с печки, припрягали к своим лошадям и его Гнедуху.

Беспробудно спавший Тереха все-таки иногда просыпался. Услышав, что мельница работает, он собирался пойти и узнать, кто там хозяйничает. Но стоило ему только опустить ноги с печки и почувствовать холод, как желание пойти на мельницу сразу же пропадало.

— Настасья, а Настасья! — гремел тогда с печки его голос. — Ты бы вышла хоть да посмотрела, кого это там черти принесли. Смелет и не заплатит ведь…

Но его Настасья спать была такая же охотница, как и он. Добудиться ее ему не удавалось. Тогда он успокаивал себя вслух:

— Да оно, положим, и не беда. Зайдет же человек погреться, тогда я и узнаю, кто он… — и, положив за губу табаку-зеленухи, он переворачивался на другой бок и блаженно засыпал. А утром, выйдя на крыльцо, Тереха убеждался, что от помольщиков и след простыл, и что они заставили поработать на себя и его Гнедуху: она стояла привязанная к столбу, до самых бабок покрытая куржаком, и зябко вздрагивала. Тогда обычно невозмутимого Тереху охватывали ярость и обида. Он зычно ругался и грозил, что под землей найдет бессовестного помольщика и расправится с ним. Продолжалось это до тех пор, пока не появлялся в своем дворе сосед Павел Филиппович Филюшин.

— Дядя Павел, — обращался к нему плачущим голосом Тереха, — ты не видел, кто это у меня ночесь молол? Ты посмотри только, что он с Гнедухой то, подлец, сделал! Надорвал, так и знай, надорвал. Вот гад…

Павел Филиппович начинал тогда ругать Тереху лентяем и лежебокой. А тот только виновато моргал глазами. Когда же Павел Филиппович уходил, он принимался обметать Гнедуху метлой и кричал приемному сынишке:

— Егорша! Да ты сдох там, что ли?

И когда на крыльцо выбегал одетый в настасьину дрелевую{4} кофту и рыжие терехины унты Егорка, он приказывал ему:

— Дай-ка кобыле ведро овса.

Иногда у Терехи подолгу жили квартиранты, которых он хотя и ругал, но поил и кормил без отказа. Одним из таких жильцов чаще других бывал пожилой горемыка-батрак Саша Черных, по прозвищу Бодожок. Целое лето батрачил он у раздольнинских богачей за харчи и одежду: денег ему, как правило, не платили, считая, что такому человеку, как Саша, они ни к чему. А как только у него появлялись деньги, он немедленно пропивал их в китайских бакалейках вместе со всей одеждой. После этого ему было стыдно возвращаться к хозяевам, и шел он к Терехе.

— Ты что же это, Сашка, совсем одурел! — напускался на него Тереха. — Докуда же я тебя кормить-то буду? Ты ведь мне ни сват, ни брат… Работаешь на Митрия Еремеича, а жрать ко мне идешь…

А Саша в это время благоразумно помалкивал, так как хорошо знал, что Тереха горяч, да отходчив. Не обращая внимания на его ругань, он садился на березовый обрубок и принимался чинить давно дожидавшиеся этого старые Терехины ичиги.

— Завтра же выгоню тебя к чёртовой матери! — грозился Тереха. — Выгоню, а к двери заложку приделаю и на ночь закрывать стану. Тогда запоешь у меня другим голосом…

Но Саша давно убедился в том, что Тереха никогда его не выгонит из своей избы, так же как никогда не сделает к дверям заложку. А когда Тереха окончательно затихал, Саша, в котором все еще бродил хмель, вдруг лихо запевал:

Что во сумрачной было горе…

Тереха покачивал головой в такт песни и, притопывая ногой, басом подтягивал:

В чи-и-стом-то поле было

Под гру… эх да под грушею…

Лежал мой-о-о-от милой на ковре…

Закончив петь, Тереха приказывал жене:

— Настасья, наладь-ка нам с Сашей чайку.

— Ты, Саша, может, утром по дрова съездишь, — лежа на печке, говорил Тереха, забыв о том, что обещал его выгнать и даже сделать задвижку к двери. — Дрова-то, паря, у вас выходят.

— Рукавиц у меня, дядя Тереха, нету, — отговаривался Саша.

— Мои наденешь.

— Да и шубы тоже нету.

— А доха-то моя на что? — повышал голос Тереха, и вопрос о поездке за дровами считался решенным.

— Дурак ты, Саша, — начинал обычно Тереха учить уму-разуму своего незадачливого квартиранта, — как есть дурак!.. Ты бы бесплатно-то не работал на богачей, брал с них, что полагается, вот и была бы копейка на черный день.

— А на что мне деньги? — удивлялся Саша. — Класть их мне некуда, считать я их не умею.

— Да как же это, куда тебе деньги? Да вот будь бы, к примеру, у меня много денег…

— А что бы ты стал с ними делать?

— Как его что? Сапоги бы Егорше купил, себе бы с Настасьей обнову… — и уже совсем тихо, мечтательно глядя в потолок, добавлял: — Да мало ли что можно купить… — и, положив за губу табачку, Тереха вскоре засыпал, посвистывая носом.

* * *

Когда Степан пришел к Терехе, там уже дожидались его, дымя трубками и папиросами, человек десять парней, в числе которых были Федор Размахнин и Афоня Макаров. Парни сидели кто на лавке, кто на гобце около печки, а кто и прямо на устланном соломой полу. Тут же находились и старики, дожидающие своей очереди на мельницу: Коваленко Кузьма Иванович, седоусый, с подстриженной бородой украинец. Служил он при царе в раздольнинской таможне надсмотрщиком, женился на казачке и остался в Раздольной навсегда; рядом с ним сидели на лавке здоровяк батареец Михалев Абрам Васильевич и сурового вида, с окладистой седой бородой, Аггей Овчинников — ярый противник всего нового. Единственный сын его находился в бегах за границей.

Степан вошел, поздоровался и сразу же обратился к хозяину:

— Дядя Тереха, разреши у тебя в избе собрание провести?

— Собрание?.. Не знаю, паря, что тебе и сказать… — колебался Тереха. — Поди, людно наберется, и солому всю в труху изотрут и печку своротят…

— Да нет, больше никто и не придет.

— Какое же это собрание? — удивился Тереха. — Одна почесь{5} — холостежь.

— А вот нам таких и надо. Собрание-то будет молодежное. Комсомол, дядя Тереха, будем организовывать.

— О-о-о! А это оно что же такое будет?

— Организация такая молодежная, как в Зоргодьской станице… Слыхал?

— А! Это на вроде этих, как их? Э… вот забыл.

— Коммунистов, — подсказал Федор.

— Да, вроде этого. Коммунистический Союз Молодежи, — пояснил Степан.

— Вот оно что значит. Ну, что же, делайте, мне избы не жалко.

— Эх ты, слабоум! — не вытерпел и напустился на Тереху дед Аггей. — А ты знаешь, кто это такие коммунисты-то? Вот то-то и есть. Ведь Степанка, говорят, и богу не молится, и ребят к тому же клонит. Антихристово племя! В библии сказано, что антихристовы слуги будут клеймо носить — звезду на челе, на лбу, значит, и на правой руке. А у него что на шапке-то, видишь, и на рукаве? — дед обвел присутствующих торжествующим взглядом. — Вот оно, как в карту бьет! Сходите-ка лучше к дяде Еграхе, послушайте, что он по библии обрисует, как на ладошке все выложит, что было и что будет. А ты, Степан, ребят зря не сомущай. Жили без этого и мы, и отцы, и деды наши, да бога хвалили, и теперь проживем…

— Вы-то жили, — задетый за живое, заговорил Степан, — а беднота, которая на вас век работала, как она жила?! Ты вот на одного заводил обмундирование, а наш дедушка на шестерых. Так как же им не быть бедняками? Они всю жизнь только тем и занимались, что заводили обмундирование да батрачили на вас, надрывались, как Саввушка, которого ты выгнал, когда он изувечился.

Дед только крякнул, яростно плюнул, сраженный веским доводом Степана.

— И ты, дед, нам не мешай, не агитируй… Хватит!.. — продолжал Степан. — Кабы меньше вас слушали, так меньше людей погибло бы. Из-за вас вот таких и к Семенову шли казаки, и теперь вон живут многие за границей. Все еще ждут Семенова с японцами… А мы хотим, чтобы не было ни бедных, ни богатых, ни нужды, ни горя. И мы этого добьемся.

Посмотрев с ненавистью на Степана, старик нахлобучил на глаза мохнатую шапку и вышел, сердито хлопнув дверью.

— Ловко ты его, Степан, поддел! — хохотал Федор. — Сразу на улицу позвало…

— Что, неправда разве?

— Правильно! Саввушка из-за него в могилу ушел. Некому было тогда веяться за Аггея, проучить за такие дела.

— Ну, ладно, ребята, начнем, — сказал Степан, усаживаясь за стол. Но пока Федор составлял список будущих комсомольцев, Степан в коротких словах ознакомил собравшихся с уставом и программой и объяснил, к чему стремится комсомол.

— Кроме того, — сказал он в заключение, — будем устраивать вечера молодежи, спектакли ставить в школе. Помните, у нас был один спектакль еще до войны? Тогда в нем участвовал станичный писарь, учителя и даже вот Кузьма Иваныч.

— Да, да, — подтвердил Кузьма Иванович, — и теперь еще вспоминают про тот спектакль. Это дело хорошее. Будете ставить, так и я не откажусь, приму участие.

— Записалось у нас шесть человек, — продолжал Степан. — Кто еще надумал, милости просим.

— Я бы и записался, — нерешительно заговорил один, — да вот отца боюсь… Он ведь у нас такой, вроде старика Аггея. Со свету сживет…

— Старики-то одно… — заговорил второй. — Но еще и боимся мы. Кто его знает… Живем на самой границе. Как нагрянут оттуда, ну и калган{6}, комсомольцев в первую очередь угробят. Тебе-то все равно, раз ты ходил в красных. А ведь наше-то дело… ни за что пострадаешь… Нет, паря, мы уж погодим…

— Бросьте вы, ребята, паниковать! — выступил Федор Размахнин. — Волков бояться, так и в лес не ходить. Мы всей ячейкой вступим в ЧОН, получим винтовки, и пусть подскакивают тогда…

— Правильно! — поддержал его Степан.

— Разве мне к вам записаться? — неожиданно сказал батареец Абрам. — Как вы думаете? Винтовки-то дадут, так я шибко пригожусь.

— Вот уж не знаю, Абрам, как с тобой и быть… — заколебался Степан. — Организация-то ведь молодежная.

— Ну и что такое, — вступился за Абрама Размахнин, — принять надо. Человек бедняцкого класса и уж всегда за Советскую власть горой.

Комсомольцы дружно поддержали Федора. Усомнился лишь в нем Афоня Макаров:

— Вот только в том будет заковыка, — начал Макаров, — что он в белых служил, и тоже в батарее наводчиком.

— Брось ты, Афоня, — выступил в свою защиту Абрам, — много ли я в белых-то пробыл? Почесь, сразу же к партизанам подался. Я, брат, в германску-то у самого Кислицкого был лучшим наводчиком. У белых ни одного снаряда как следует не бросил, потому что жалел партизан. А у красных, спроси-ка Степана, по японцам как дерну, так и есть с первого снаряда. Или под Мациевской, все ухала батарея у белых, пока я не выехал со своим орудием. Первую ихнюю орудию покрыл со второго снаряда, а потом и остальные замолчали, так вот и посейчас молчат… А что касаемо насчет власти, так я, ребятушки, очень до ее привержен. Потому, что это есть самая правильная власть…

Наконец, решили принять Абрама.

— Пиши, — диктовал Степан, — Михалев Абрам Васильевич, 33-х лет, батрак.

В графе «Примечания» Федор, сам не зная для чего, сделал пометку: «Бомбардир-наводчик».

— Тогда и меня пиши, — присоединился к Абраму Кузьма Иванович. — Я вам буду помогать в спектаклях.

Его приняли без возражений. Федор записал в списке: «Коваленко Кузьма Иванович 42-х лет, грамотный, маломощный середняк».

Следом за отцом приняли в комсомол и его 15-летнего сына Иннокентия.

Секретарем ячейки единогласно избрали Степана. Поговорив о предстоящей работе ячейки, новые комсомольцы стали расходиться по домам.

Загрузка...