Весело отпраздновал Афоня Макаров свою свадьбу с Варей.
Венчаться ездили в село Михайловское на третий день пасхи, которая в этом году была ранней — в марте. На шести украшенных лентами тройках еле разместились пожелавшие ехать со свадебным поездом.
Гуляли четыре дня: ради такого торжества не поскупился Василий Яковлевич на расходы. На столах было все, что только могли приготовить самые искусные в поселке поварихи.
Тут и похлебка из курятины, пельмени из свинины, жареная баранина, поросятина, гуси, пироги из свежих сазанов, всевозможные кисели, соусы, горы блинов и сдобного печенья, а вином угощал хозяин прямо из ведра, ковшом наливая его в стаканы. Поэтому гости, пьяные с самого утра, с песнями разъезжали на тройках по улицам, чтобы отгостить по очереди у всех участников гулянки.
На передней тройке ехали молодые. В драповом нараспашку пальто, из-под которого виднелась голубая шелковая рубашка, Афоня сидел в пол-оборота к невесте, левой рукой обнимая ее за талию. Заметно побледневшая Варя была задумчива, печально смотрела по сторонам, словно прощаясь со всей молодостью и девичьей свободой.
В отличие от нее Афанасий чувствовал себя наверху блаженства. Он то принимался петь, то, крепче прижимая к себе Варю, что-то говорил ей и, с лица его в это время не сходила счастливая улыбка.
Только один раз лицо Афони помрачнело. Случилось это, когда, проезжая мимо толпы парней, увидел он там комсомольцев и среди них — Федора. Видел, как Федор укоризненно покачал головой, погрозил Афоне кулаком, а стоявший с ним рядом Дмитрий Бекетов под громкий хохот парней осенил его широким крестным знаменем.
Сразу же после свадьбы Афанасий перебрался к тестю и зажил там на правах сына. С непривычки он чувствовал себя в доме тестя чужим, стыдился, когда Василий Яковлевич называл его зятем, а жившие у него батраки величали Афанасием Гавриловичем.
Все в этом богатом доме было для него новым и чуждым. К тому же Варя относилась к нему необычайно сухо, на ласки его отвечала неохотно, а днем избегала оставаться с ним наедине и, как ему казалось, стеснялась вступать с ним в разговоры.
Тесть не нагружал Афоню работой, не поручал ему никакого дела. Томимый бездельем, Афанасий не вытерпел и однажды, сидя за завтраком, робко спросил тестя, чем бы ему заняться. Положив ложку на стол, Василий Яковлевич ласково улыбнулся, разгладил рукой жидкие белые усы:
— Не торопись, зятек, не торопись. Присматривайся пока, привыкай помаленьку, хозяйством учись править, вот в чем главное, а работать найдется кому.
«Дело, значит, не делай и от дела не бегай», — тоскливо подумал Афанасий и, подавив вздох, встал из-за стола.
Выйдя на крыльцо, он долго стоял там, повалившись грудью на перила, смотрел, как один из батраков разбирает кучу делового березняка, сортирует его, откидывая более длинные на полозья; другой батрак — подросток Савка запрягает лошадь в телегу с бочкой. Все заняты делом, он один здесь совершенно лишний, ненужный. Даже хозяйская собака-цепник, когда случалось Афанасию проходить мимо, лаяла, кидалась на него, чуя в нем чужого человека.
«Вот она какая жизнь-то оказалась, — сам с собой рассуждал Афоня. — Самое бы мне теперь время работать хорошенько, а этот хрыч вроде не доверяет. Тут теперь с тоски пропадешь».
И, глубоко вздохнув, побрел на сеновал, где повадился он подолгу лежать на омете сена и, от нечего делать, любоваться, как по небу плывут облака, слушать, как на крыше тестевого дома воркуют голуби, а в сарае громко кудахчут куры.
Еще тоскливее чувствовал себя Афанасий по вечерам. Неудержимо влекло к своим, в ячейку, в клуб, но идти туда было совестно. С родственниками жены, богачами, еще не подружился, не любил их и, чтобы как-нибудь заглушить гнетущее чувство тоски и одиночества, уединялся по вечерам в горнице. Знал он, что там, в угловом шкафу у тестя хранится водка, ею он и заливал свое горе.
Вскоре после свадьбы к Афанасию неожиданно зашел Федор Размахнин. Дома в это время были только Афанасий, да сидящая за прялкой мать Вари, Платоновна.
— Я за винтовкой, — сухо с порога заявил Федор, — давай сейчас же, патроны, все, что нашего есть, выкладывай! Нечего тут!..
— Вон она висит, бери, — чуть слышно выговорил Афоня, стараясь не глядеть на Федора.
Федор торопливо снял с гвоздя винтовку, брезентовый патронташ, открыл его, пересчитал патроны и, одев на себя, с нескрываемой злобой в голосе буркнул:
— На собранье-то сегодня придешь, богомол? Нет? Давай билет!
Афанасий достал из нагрудного кармана защитной гимнастерки комсомольский билет и молча протянул его Федору.
— Не жалко отдавать-то? Эх, ты, — голос Федора осекся; взглянув на Афанасия, он столкнулся с ним взглядом, увидел, как у него запрыгали губы, а из глаз брызнули слезы, а сам он как-то весь съежился и, пошатываясь, побрел в горницу.
— Эх, Афоня, Афоня, пропал парень ни за грош, — с сожалением вздохнул Федор, глядя вслед своему бывшему другу. Он хотел еще что-то крикнуть ему, но нерешительно переступил с ноги на ногу и, не попрощавшись, молча вышел.
В этот же день к Афанасию пришел и Алексей Шипунов. Афоня сидел в горнице, после встречи с Федором изрядно подвыпивший. На столе перед ним стояла бутылка с водкой, тарелка с ломтями хлеба и копченой свинины.
— Здравствуй, — мрачно ответил он на приветствие Алексея. — Садись.
— Сидеть-то мне, брат, и некогда. По делу ведь я, — усаживаясь на стул с другого конца стола, Алексей с вожделением смотрел на бутылку.
— Как насчет должка?
— Какого должка?
— Да ты что, Афоня, неужели забыл? Бычков-то посулил парочку за жнейку, помнишь? Али теперь жалко стало? Отхлынуло!
— Ладно, — буркнул Афоня, с ненавистью глядя на Шипунова, — подожди немного.
— То есть, как же это так, подожди? Ведь уговаривались сразу после свадьбы. У меня ведь и расписка твоя есть, помнишь? Нет, Афоня, так нехорошо, чего же тянуть-то, уговор, брат, дороже денег.
— Чудак ты человек, — загорячился Афанасий. — Дай мне хоть оглядеться. Что же, по-твоему, неделю не прожил и бычков уж со двора повел. Кому же это поглянется?
— Ты пойми, Афоня, — Алексей уперся обеими руками о край стола, — у меня вот край подошел, жрать нечего. А время-то, видишь, какое тяжелое, хлеба нигде не достанешь. Я хоть одного-то быка заколю, да есть буду.
— Нет, Алексей, — мотал головой Афанасий, — быков отдам, но только не теперь. Неудобно, понимаешь. Ты человек или нет? Вот обживусь немного, войду в курс дела, тогда и рассчитаемся. А сейчас лучше и не проси.
Так и ушел Шипунов от Афанасия ни с чем; единственно, в чем повезло ему в этот день, это стакан водки, которым угостил его Афанасий на прощанье, да обещание Афони отдать быков в недалеком будущем.
Выполнять свое обещание Афанасий не торопился. Прошла неделя, вторая и третья, за это время Алексей не раз побывал у него, торопил с расплатой, упрашивал, грозил. Но все напрасно. Афанасий упрямо стоял на своем. После того, как он заявил, что отдаст быков не раньше осени, Шипунов, чуть не плача от зла и обиды, решил пойти к Платону Перебоеву пожаловаться на Афанасия и посоветоваться, как с ним поступить.
Дело было в субботу вечером. У Платона два его сына и батрак только что приехали с пашни, распрягали лошадей, разгружали с телег и носили во двор белые с зелеными ростками корневища пырея. Выбороненные из пашни и промытые в речке, они употреблялись на корм для лошадей и быков. Сам Платон, в ичигах на босую ногу, в накинутом на плечи ватнике, весь красный, с прилипшими на лбу мокрыми волосами, только что вышел из бани, неторопливой походкой шел к дому. Увидев входящего в ворота Шипунова, прикрикнул на собаку и остановился.
— Ты ко мне? — кивнув головой на приветствие Шипунова, спросил Платон. — Ну, хорошо, что пришел, у меня к тебе тоже есть дело.
В горнице, куда Платон провел Шипунова, на ящике, покрытом пестрым ковриком, сидел старик Аггей Овчинников, приходившийся родным дядей жене Платона.
— Ничего, ничего… — успокоил Платон, отвечая на вопросительный взгляд Шипунова.
— Дядя Аггей — человек свой, при нем говори смело.
Алексей сел на деревянный, крашенный охрой диван и рассказал Платону о Макарове.
— А ты и не торопись с быками-то, повремени, — к удивлению Шипунова, посоветовал Платон.
— Жить-то ведь мне не на что, Платон Васильич, вот в чем дело. Время видишь, какое подходит.
— Время, слов нет, тяжелое, — согласился Платон, — Троица над головой, а мы еще коней сеном кормим. Земля-то вон, как пепел, сухая. И сейчас еще палы ходят. Виданное ли это дело? Такой засухи старики не помнят!
— Наказывает нас господь, — покачав головой, горестно вздохнул Аггей, — и все из-за этих трижды проклятых коммуняков. Вот присмотритесь хорошенько, где нету коммун — и засухи нет. Сказывают, в Усть-Уровской, Аргунской станицах неплохие хлеба были летось, и нынче дожди там идут хорошие. А у нас как коммуну затеяли, так и засуха началась. Сват Евграф правду говорит, что прогневили мы всевышнего. Вот он теперь и наказывает мир православный, послал на нас мор и глад великий.
— Это верно, — согласился Шипунов.
— А мой совет сделать так, — продолжал Аггей, — собрать сходку и разогнать этот колхоз к чёрту, чтобы духу его поганого не было.
— Что ты, дядя? — усмехнулся Платон, — кто же тебе это дозволит, когда сама власть за коммуну агитирует? Нет, про это и думать нечего. А надо так подвести дело, чтобы разбежались из нее все коммунщики — вот это дело будет.
— А как это сделать?
— Сделать надо так. Во-первых, вот тебе, Алексей, пойти и записаться в коммуну.
— Мне?! — удивленно поднял брови Алексей. — Да ты что же это, Платон Васильич, смеешься?
— Нет, это я всерьез. Надо тебе записаться в коммуну, — и тут Платон подробно изложил Шипунову свой план развала колхоза изнутри, рассказал, как должен он распространять там белогвардейскую клевету и, спекулируя на трудностях, агитировать за выход из колхоза.
— Момент подошел удобный, — сказал Платон в заключение. — Засуха, неминуемый голод, а тут война на носу. В Москве-то, видишь, что у них творится, какую там канитель устроил Троцкий. А к нему теперь припарились и Зиновьев, и Бухарин, и другие там прочие. Это, брат, такая заваруха, что никак им ее не расхлебать. А наши там, за границей, давно уж этого момента ждут, и они, конечно, вот-вот выступят. Атамана нашего Семенова теперь все поддерживают: и Япония, и Америка, и все западные державы. Вот оно, какое дело-то. Ну, ты, конечно, все это разъясняй колхозникам, сам понимаешь, что делать это надо осторожно. А мы тебе поможем в этом деле, как только кто выйдет из коммуны, сразу ему помощь окажем. Хлеба дадим и в работники возьмем. Это тоже им поясняй. Тимошку Ушакова я хоть сейчас возьму и цену ему дам хорошую и хлеба вперед. Ну и ты, конечно, от нас в обиде не будешь, хлеба не хватит — иди, дадим, только тихонечко, чтобы никто не видел. Ну, а когда коммуна развалится, тебе награда от нас будет особая. Вот тогда и быков у Афоньки отобрать можно. Словом, сделаем так, чтобы после войны зажил ты припеваючи.
До поздней ночи сидел Алексей у Платона. Провожая его до ворот, Платон сказал на прощанье, до шепота понизив голос:
— Как примут в коммуну, так ты там приглядывай, где что плохо лежит, семена там, али еще что более подходящее и… не робей, понял? И коммуне досадишь, и сам голодный не будешь.
Вечером следующего дня Степан уже собирался уходить домой, когда в сельсовет зашел Шипунов и, поздоровавшись, подал Степану сложенный вчетверо листок бумаги.
— Заявление в колхоз! — пробежав глазами исписанную карандашом бумажку, воскликнул удивленный Степан. — Вот уж, по правде сказать, не ожидал.
— Это уж так, Степан Иванович, — с обидой в голосе произнес Шипунов, — привыкли все считать меня бузотером, а это напрасно… Все потому, что не любят, когда я правду говорю. А ежели разобраться, так я Советской-то власти всегда добра желаю. Вот теперь на деле хочу доказать, что для нас коммуна есть единственно правильный путь.
— Правильно, Алексей Степанович, правильно! — Степан крепко пожал руку будущему колхознику, — послезавтра вечером приходи к нам на заседание правления колхоза.
Через несколько дней на общем собрании членов сельхозартели «Новый путь» Шипунова приняли в колхоз.
Уже третий год царит в Забайкалье засуха. Стоят знойные июньские дни. От жары трескается земля. По-осеннему желтеют опаленные солнцем сопки. Реденькая, худосочная трава в падях не закрывает прошлогодних, отчетливо видных прокосов. На пашнях зеленеют только буйные заросли перекати-поля, жабрея и лебеды. Эти более терпеливые к засухе сорняки вытягивали из земли последние соки, глушили собою чахлые, реденькие всходы хлебных растений. Редкие тучи мало давали желанного дождя. Через день-два земля снова была суха, как порох, снова все окрестности заволакивало густой синевой дыма, а по ночам то тут, то там багровело зарево далеких лесных пожаров.
Несмотря на засуху, недосева у бедноты не было. Посевная площадь их даже несколько увеличилась. Семенами хлеборобов обеспечило государство через товарищество сельскохозяйственного кредита, членами которого были все бедняки и середняки Раздольной.
Но засуха выжигала их посевы, доводила людей до отчаяния. Хлеб вздорожал, и дошло до того, что купить его у богачей стало невозможно. В поисках хлеба люди устремились в низовья Аргуни, в богатые хлебом села низовских станиц, меняя на хлеб последнюю скотину и даже нужные в хозяйстве домашние вещи.
По селу поползли невесть кем распространяемые тревожные слухи. Пророчили голод, войну, за достоверность передавали, что где-то под Сретенском родился необыкновенный ребенок, заговоривший на второй после рождения день. Сказал он будто бы так: «Голодуете и голодовать будете, пока под корень не выведете коммунистов»; сказал это и в тот же день умер.
Коммунисты, комсомольцы и актив села, разоблачая вражескую клевету, разъясняли истинное положение дел, стараясь поддержать бодрое настроение, поднять дух впадающей в уныние бедноты. На частых совещаниях ячейки и актива придумывали всякие способы борьбы с наступающим голодом. Организовали охотничьи бригады, рыболовецкие артели. Степан через райпотребсоюз добывал то фуражного овса, то отрубей. Все полученное сдавал в сельпо, где распределяли продукты среди бедноты. В таких тяжелых условиях пришлось работать и колхозникам, и все же они уже заканчивали сев.
Колхозный бригадир Абрам Михалев послал пахарей с Федором Размахниным во главе пахать пары, а с остальными поехал сам сеять гречиху. В Луговой, где раньше работала бригада, оставалась еще недосеянной десятина ячменя. На беду в этот день с работавшим на сеялке Дмитрием Бекетовым произошло несчастье. Во время отдыха змея укусила его в правую руку. И хотя Абрам сразу же разрезал ножом ранку и высосал яд, рука начала пухнуть.
Отправив Дмитрия домой, Абрам посоветовался с Федором и вместо Дмитрия назначил досеять ячмень Шипунова и Никиту Патрушова.
Отстав от бригады, Абрам до самой пашни проводил Шипунова с Никитой, и пока они запрягали лошадей, сам заполнил ячменем сеялку.
— Смотрите у меня, — уже сев на лошадь, наказывал Абрам сеяльщикам, — чтоб засеяно было все честь честью. Следите, чтобы пропусков не было, семян тут как раз на десятину.
— Что же, мы ненадежные люди, что ли? — обиделся Никита. — Ведь не на дядю, небось, робим, а сами на себя. А насчет сеялки-то, Алеха правда впервые, а я около Митрия-то, брат, насобачился, не хуже его теперь понимаю что к чему.
— То-то! Оно, может быть, и дожди пойдут, знаете, как нас этот ячмень может выручить.
— Понимаем, не маленькие.
Абрам проехал за сеялкой до межи и через горы напрямик помчался догонять своих пахарей.
Первые четыре круга за сеялкой шел Никита. Шипунов сидел впереди на специально устроенном для этого сидении и управлял лошадьми. В конце четвертого круга против телеги, что стояла на меже, он остановил лошадей, спрыгнул с сиденья.
— Ты чего? — недоумевающе спросил Никита. — Отдыхать? Рано, однако, паря.
— Ничего не рано. Пусть отдохнут лошади, пока жара схлынет. Да и куда нам торопиться, успеем. Пошли к телеге.
К удивлению Никиты, в телеге у Шипунова оказалась фляга с разведенным спиртом.
— Вот это здорово! — Обрадовался охочий до выпивки Никита, когда Шипунов на разостланной у телеги шинели поставил флягу, две чашки, завернутый в холстину большой кусок копченой свинины и котелок с водой.
— Где же это ты расстарался такого добра?
— Знаем где, не первый раз! — загадочно улыбаясь, подмигнул Шипунов и до краев наполнил вином чашки. — А ну, давай тяни.
Чокнувшись, друзья выпили, закусили свининой.
— Помнишь, домой я ездил третьего дня вечером? Вот с той поры и храню все это, — наливая по второй, пояснил Шипунов. — Знаешь, какой у меня чертовский характер. Не люблю пить один. Хотел было на стану распить с народом, посмотрел — маловато, на всех не хватит. Да потом еще как на это Абрам взглянет. Э, думаю, ладно, улучу момент, да и разопью с Никитой. Друзья же мы с тобой, помнишь, как рыбачили вместе.
— Помню! Да ты, брат, что-то зачастил. У меня и так в голове зашумело.
— Ерунда, пей, покуда пьется, я вот хотел умолчать, та уже придется рассказать. Бабу твою видел там. Голодует бедняга. Степан на нее никакого внимания не обращает, а она плачет, жалко мне ее стало, и посулил я ей ячменю привезти с пашни.
— Ячменю!? — испуганно переспросил Никита. — Семенного? Да ты что, сдурел. А узнают, тогда что?
— А как они узнают. Ведь он все равно не родится, не взойдет даже, земля-то, сам видишь, как пересохла. Сколько в ее зерна втурили, а какой толк. Лучше бы его съели!
— Боюсь я, Алеша, не дай бог, если узнает про такое Абрам, да он нас с тобой на передних зубах изжует.
— На меня положись, я так все обделаю, что никому в нос не бросится, и бабы наши голодовать не будут. Пей!..
Охмелевший Никита не замечал, как Шипунов усердно подливавший в его чашку вина, свою наполнял водой.
— Напрасно ты, Алеха, это, как его… ну ячмень-то, — заплетающимся языком еле выговаривал Никита. — А ведь я, паря, того… опьянел. Как же мы… это самое… сеять-то будем.
— Эх, Микита, слабой ты на печенку-то. Я вот еще литру выпью и ни черта. Давай еще по одной, да и хватит, раз такое дело. О работе не беспокойся, ляг, маленько усни, я и один посею.
Вскоре Никита уже крепко спал, уткнувшись головой в переднее колесо телеги. Шипунов подложил ему под голову седелку, укрыл сверху шинелью. Затем неполный мешок ячменя досыпал из сеялки, крепко завязал его, а два ведра ячменя высыпал во второй мешок.
— Микиткиной бабе и этого хватит, — усмехнулся он, уложил мешки в телегу и забросал их корневищами пырея, кучами лежавшего на меже. Потом Шипунов подошел к сеялке, передвинул рычажок регулятора, поставив его на самую малую норму высева, и, усевшись, быстро погнал лошадей досевать оставшийся ячмень.
Поздней ночью проснулся Никита. Сначала он не мог сообразить, где он находится. Его тошнило, в голове шумело. Приподнявшись на локте, сел, огляделся. Лежал Никита на куче пырея около пашни. Недалеко от себя различил он темный силуэт сеялки. Чуть подальше топтался на меже стреноженный конь. На небе ярко мерцали звезды, а на востоке уже начинало светать. Сознание постепенно возвращалось к Никите. Вспомнилась выпивка, разговор с Шипуновым.
— Алеха! Шипунов! — громко позвал Никита, но отпета не последовало, и тут только заметил он, что на меже неттелеги и понял, что Шипунов от слов перешел к делу.
— Уехал, сукин сын, спер, значит, ячмень. Эка, паря, какой стервец он оказался, — горестно рассуждал с собою Никита. — Подведет он меня под монастырь. Узнают наши не дай бог, что будет. Со стыда сгоришь, хоть топись тогда. Чёрт меня толкнул на эту выпивку, будь она проклята. Ох, однако, лучше всего повиниться во всем Абраму. Оно ведь, ежели разобраться, так я его и не воровал, ячмень этот самый.
Последняя мысль о том, что он почти не участвовал в краже зерна, помогла Никите успокоиться, и он уснул с намерением по-честному рассказать обо всем происшедшем Абраму.
Шипунов вернулся на пашню еще до восхода солнца. Проснувшийся Никита начал ругать его за кражу ячменя.
— Брось! Не дури, трус чёртов! — успокаивал Шипунов Никиту. — Все я уладил лучше некуда. Пашню засеял, а ячмень, который сэкономил, разделил нашим бабам, чего же бояться-то? Кто пойдет проверять нас с тобой! Чудак, да им теперь и не до этого. Дела такие творятся, что волосья дыбом встают.
— Какие дела?
— К Ли-Фу с товаром приехали из Хайлару, рассказывают, войск там тьма-тьмущая! Белокитайцы эшелон за эшелоном к границе придвигают. Атаман Семенов целый корпус из беженцев сорганизовал. Оружия у них всякого: и танки, и самолеты, и пушки, и пулеметы, и все, знаешь, американское да японское, и войска ихние скоро придут!
— Неужели война будет?
— А ты думал как? Обязательно. В Москве вот-вот переворот должен произойти. В этот момент они и выступят. Словом, дела в совете плохи, а наши с тобой — особенно.
— Ну, уж это ты загнул, мы-то тут причем?
— Притом, что в коммуну чёрт помог нам залезти. А ты думаешь, если белые придут, помилуют нас за это? Они нам такую ижицу пропишут, что загодя гроб заказывай. Самое лучшее, Никита, удирать надо из колхоза пока не поздно, да к хорошему хозяину в работники подрядиться. Другого выхода нету.
Всю дорогу, пока ехали они до бригады, уговаривал Шипунов Никиту выйти из колхоза и, хотя Никита не дал еще на это согласия, Шипунов понял, что агитация его идет не впустую.
В числе других посельщиков Иван Кузьмич тоже поехал в низовские села добывать хлеб.
Степан выдал ему для этой цели денег из колхозной кассы. Кроме того, Иван Кузьмич взял с собою кое-что из личных домашних вещей, в том числе пуховую шаль Фроси и швейную машину.
Вернулся он на восьмой день. Фрося помогла ему убрать коня, занести в сени приобретенный хлеб — три мешка ярицы, мешок ячменя и полпуда пшеничной муки. Обрадованная Петровна приготовила в обед щи из крапивы, яичницу и чай с лепешками из ржаной — пополам с лебедой — муки, рассказала, как у Дмитрия болела рука и как он, едва полегчало, пешком ушел на пашню. В свою очередь, Иван Кузьмич рассказал ей о своей поездке.
— В Лопатихе совсем было сторговался с одним мужиком, да и сказал ему, что я из колхозу. Так его как кто бичом ударил, сразу амбар на замок и даже разговаривать со мной не стал. И смотри, как получилось. В момент всем богачам стало известно, что колхозник приехал. К кому ни приду, тот и морду набок. Так и уехал от них ни с чем, а хлеба у них, у мерзавцев, полно.
— А в Ключах опять один — еще бывший Степанов командир, Шведцов по фамилии — узнал, что я из колхозу, нагреб мешок ярицы и копейки не взял, и хозяйство у него так… средняцкое. Хороший человек! Тоже собирается колхоз у себя соорганизовать. Письмо написал Степану.
Когда домой пришел Степан, Иван Кузьмич уже пообедал и, покуривая трубочку, сидел в сенях с внучкой на коленях. Передав Степану письмо от Шведцова, он снова рассказал о поступке и намерениях бывшего красного командира.
— Тоже, должно быть, человек партейный. Да и видать ученый здорово, книг у него… уйма! Так что людей всяких повидать пришлось, и у сослуживцев своих погостил. А сколько мест объездил — жуть. До Джактанки доехал, а дальше уж и дорог тележных нет. В Верею-то вершно ездил. В тайге такой побывал, куда ворон костей не заносил!
Да хорошо, что еще не задаром съездил. Правда, и добра много отдал, но все же хлеба добыл! До самой зимы теперь хватит его, а там видно будет.
— Да, мы теперь заживем безбедно!
Степан недовольно крякнул, стал скручивать цыгарку.
— А как ребята наши?
— Какие ребята?
— Колхозники.
— Колхозники? А вот так же, как я. Все могут съездить по очереди. Дорога-то ведь не заказана никому.
— А если у них везти нечего для обмена? Вот, скажем, Илья Вдовин, Ушаков, да большинство из них такие. Как им быть? А потом ведь ездил ты от колхоза, а хлеба-то привез больше себе! Нет, папаша, так не пойдет!
— То есть, как же это не пойдет. Я, что же, виноват, что за деньги всего мешок мог купить. Ведь не продают. И что же теперь, значит, своим добром должен расплачиваться. Здорово придумал! Я вон часы призовые за пуд ярицы отдал, а часы-то какие. Сам знаешь, серебряные «Павел Буре», с надписью за отличную джигитовку. Память о службе, сам командир полка мне их повесил. Али бы машинка-то, потник-двоезгибник, да нам теперь такого добра сроду не завести. Ты думаешь, легко мне было отдавать все это задаром.
— Все это я, папаша, понимаю, — Степан придвинулся ближе, тронул отца за рукав, — но ты подумай хорошенько! Завтра вечером бригада выедет с пашни. В бане помоются, а хлеба ни у кого нет! Можем мы с тобой, советские люди, сесть спокойно за стол, хорошо зная, что наши товарищи по делу в это время голодуют? Как ты думаешь?
— Думаю так, конечно, кое с кем, скажем с Мишей, Малым, Семеном, ну, может быть, с Абрамом, придется поделиться, дать по ведерку из последнего. А всем-то где же, я ведь не солнце, всех не обогрею. Да и не из чего!
— Нет, это неправильно!
— Неправильно? Ишь ты, а как же правильно будет?
— Разделить все между колхозниками.
— Да ты в уме, — с дрожью в голосе воскликнул удивленный Иван Кузьмич. — Это что же такое? Я вон, сколько мучений принял, последние пожитки увез, а такие вон лодыри, вроде Шипунова. Нет… Нет! И не думай даже, нету моего согласия.
Чуть заметно улыбаясь, Степан молча наблюдал, как Иван Кузьмич проворно снял с колен внучку и с каким-то ожесточением принялся выколачивать трубку об ножку стола. Заговорил Степан, когда отец немного успокоился и закурил трубку.
— Слушай-ка, папаша! В японскую войну ты вынес из боя раненого командира сотни. Там ты не только часов, — головы своей не жалел. Зачем же это ты делал?
— Хм, сравнил тоже. Там война была, присягу я принимал, чтобы, значится, жизни своей не щадить. Знаешь, как нас учили терпеливо переносить холод, и голод, и все нужды казачьи. В бою сам погибай, а товарища выручай. Вот я так и делал, а случись со мной, и меня бы выручили.
— Это правильно. Но правильно и то, что у нас теперь тоже война. Война за новый быт, за социализм, и мы тоже поклялись в этой борьбе за дело, за которое миллионы людей сложили головы, за дело великого Ленина, не жалеть ничего и даже жизни своей. И вдруг мы с тобой не только жизнь, а какие-то там часы и прочую рухлядь пожалеем для такого дела, как поддержать своих товарищей-коммунаров… Ведь это же равносильно измене. А как обрадовались бы наши враги — кулаки, если бы мы занялись таким шкурничеством!
Долго разговаривал с отцом на эту тему Степан. К концу разговора Иван Кузьмич уже не возражал против доводов Степана и только изредка вздыхал, глядя на сложенные в углу сеней мешки с хлебом. А когда Степан вышел на двор, не вытерпел и шепнул Петровне:
— Ты про муку-то хотя ему не сказывай. Ее всего полпуда, чего же там делить-то. А он про нее не знает. У меня как сердце слышало… — И замолчал, по скрипу половиц на крыльце узнав входящего Степана.
Сильна была еще собственническая струнка в душе Ивана Кузьмича, а поэтому на следующий день к вечеру, чтобы не присутствовать при раздаче «его» хлеба, ушел он на Аргунь рыбачить. Хлеб делили вечером. Когда составили список и стали развешивать его, сумрачный, сторонившийся в этот вечер всех Никита отозвал в сторону Шипунова.
— А нам, что делать, — частым срывающимся полушепотом заговорил он, озираясь по сторонам. — Видишь, как последнее отдают, а мы… Как же брать-то мы будем, а? Ведь есть же у нас… ох, Алексей, не могу я… совестно!
— Молчок! — так же тихо, но угрожающе выдохнул Шипунов. — Не твое дело, раз дают — бери. Ну! Да не бухти, а то…
— Знаешь что, скажи Абраму, что я… быков угнал… на луг… а хлеб… пусть лучше баба моя получит.
Медленно, но настойчиво продолжал свою подрывную работу Шипунов. Никиту он обработал окончательно и вскоре после сенокоса — а сено косили далеко от Раздольной, в долине реки Урова — привел его вечером к Аггею Овчинникову.
Встретил Никиту Аггей отменно ласково. Охотно согласился взять его в батраки и, как говорил Шипунов, пообещал хорошую плату и два пуда муки вперед, в счет заработка.
На второй день Никита подал заявление о выходе из колхоза. Работал он теперь неохотно, и то потому только, что право на выход он имел — по уставу — лишь после окончания отчетного года, который считался в колхозе первого октября.
А Шипунов уже обрабатывал других намеченных им колхозников. Вскоре в результате его агитации заколебался Тереха. Тучей ходил Кирилл Размахнин. Еще более помрачнел угрюмый, вечно молчаливый Илья Вдовин. Последствия засухи, неурожай помогали Шипунову раздувать среди колхозников недовольство.
Подошла страда, но в заросших сорняками полянах, как перышки, торчали редкие, тощие колоски. Жать такой хлеб серпами или машиной было невозможно, поэтому его или выкашивали литовками, граблями собирая в кучки, или просто выпалывали руками с корнем.
Был ясный, не по-осеннему жаркий день. Шипунов в числе других колхозников рвал с корнем реденькую чахлую пшеницу. На этот раз ее, по предложению Абрама, ухитрились даже связывать в снопы, делая вязки из таловых прутьев.
— Мартышкин труд, — безнадежно махнул рукой Шипунов, усаживаясь во время перекура рядом с Тимофеем Ушаковым. — Ну, что это за работа, когда за день двадцать снопов не нарвешь. А снопы то! Больше как по фунту с них не намолотишь.
— Что же сделаешь, — вздохнул Тимофей, — подвела засуха. А бросать такой хлеб, хоть и плохой, тоже нельзя по нонешнему году. Будем собирать, какой есть, все, может, на осень-то наскребем для еды.
— На осень. А дальше что есть будем?
— Что-нибудь придумаем, правление меры примет.
— Какие уж там меры, когда конец всем подходит. Нет, Тимофей Ананьич, я думаю, нам одно остается — по Микиткиной дорожке шагнуть.
«Вот куда ты гнешь!» — подумал про себя Тимофей, вслух же, желая испытать Шипунова, сказал: — Может быть, и так придется, посмотрим.
— Другого выхода нет, Тимоха, — с живостью подхватил Шипунов. — Раз такое дело, — горшок об горшок и черепки в сторону. Чёрт с ней, с коммуной, лучше в батраки пойти.
— Батраков-то теперь и без нас полно будет.
— Да уж кого-кого, Тимоха, а тебя-то сразу возьмут. Без работы не будешь. А в крайности можно и на прииски податься. Там, брат, если с умом — тоже заработать можно неплохо. А здесь гибель.
Вечером, когда приехали с пашни и распрягли лошадей, Шипунов снова подошел к Тимофею.
— Заходи ко мне. Сегодня ведь по старому то праздник, Семенов день, а у меня давно-стоит бутылка спирту, разопьем!
— Желания-то что-то нету никакого, да и устал, — отговаривался Тимофей, — лучше уж в другой раз.
Шипунов продолжал упрашивать и, поколебавшись немного, Тимофей согласился.
— Ладно! Так уж и быть, приду. Зайду вот только ненадолго домой.
«Неспроста он меня зазывает, — думал Тимофей, направляясь к Шипунову. — Чего ему надо от меня? Интересно».
У Шипунова уже сидел за столом Никита Патрушов. Алексей оказался необычайно любезным хозяином. На столе у него вмиг появились: жареная баранина, картошка со сметаной, свежепросольные огурцы и две бутылки водки. Усадив гостей за стол, он наполнил водкой стаканы.
Поздравив друг друга с праздником, все выпили и принялись за баранину. После второго стакана заговорили.
— Где же это ты достаешь, Алексей Степанович? — обводя взглядом закуску, спросил начавший хмелеть Тимофей, смотри, ведь и хлеб-то какой — не похож на наш. Из доброй, видать, пшеницы.
— Это, брат, у меня еще старый запас. Я когда жил в работниках, так у меня всего было вдоволь: и мяса и хлеба.
— Удивительное дело! — Тимофей толкнул локтем Никиту. — Почему это у меня никогда ничего не было? А батра-чил-то я побольше твоего, с детства.
— Жить ты не умеешь, Тимоха. А я так делал: наймусь, поживу немного и… — Шипунов покосился в куть на жену и, придвинувшись ближе, жарко дохнул Тимофею в ухо, — к хозяйке прибалуюсь. Понял? Ну и тогда не житье — малина. Только сам не зевай!
— Ну нет, я, брат, так не способен.
— Приспособиться надо… Ты вот, давай выходи из коммуны. Я тоже выйду и обратно в батраки. Я и тебя к такому хозяину устрою, что любо!
— Так, значит, снова в батраки.
И тут Тимофей вспомнил свою безрадостную, батрацкую долю. Вспомнил, сколько обид, унижений претерпел он от богачей с раннего детства, работая на них за гроши. Вспомнил Тимофей, как слаженно и дружно шла у них работа в колхозе, где был он полноправным членом. И еще вспомнил он тот тихий летний вечер, когда Степан делил купленный Иваном Кузьмичем хлеб, а вот этот самый Шипунов, имея запас хлеба, не постеснялся взять два ведра ярицы. Кровь ударила Тимофею в голову. Шумно выдохнув всей грудью воздух, он скрипнул зубами.
— Подлец! — сквозь зубы выговорил он, с ненавистью глядя на Шипунова. — Ты, значит, за этим меня и зазвал, чтобы я колхоз на богачей сменил? Никуда я не пойду из колхоза!
— Да не ходи, чёрт с тобой! Тебя как доброго человека пригласил, угостил, а ты…
— Что я!
— Ничего!
— Нет, ты говори да договаривай. Хоть я и так понял, к чему ты клонишь. Купить меня хотел за бутылку! Не выйдет! Я тебе не Микита.
Грохнув кулаком по столу, Тимофей вскочил на ноги, пинком отбросил табуретку, шагнул к порогу.
— A-а, так ты так!!.. Голдоба несчастная! Бери его, Никита! — сорвавшись со скамьи, заорал Шипунов и, схватив одной рукой табуретку, кинулся на Тимофея. Ударить он не успел. Тимофей опередил и, не размахиваясь, с силой ахнул его кулаком в зубы.
— А-а-а!! — закрыв лицо руками, завопил Шипунов, падая ца ящик, из-под рук его на новую сатиновую рубаху хлестнула кровь.
— Микита!.. держи его… бей!
Насмерть перепуганный Никита не двинулся с места и, ошалело хлопая глазами, глядел вслед уходящему Тимофею.
Утром Тимофей пришел в правление в самый разгар сборов на пашню.
В просторной ограде Бекетовых, как всегда, по утрам многолюдно и шумно. Колхозники седлали лошадей, парами запрягали их в телеги, на которые усаживались колхозницы. Абрам распределял людей, давая указание старшим, кому и куда ехать и, держа в поводу оседланного коня, совещался о чем-то со Степаном.
В сторонке от всех дядя Миша с Павлом Филипповичем точили топоры — днем они с Иваном Кузьмичем ремонтировали телеги. Вечно неугомонный Иван Кузьмич суетился между телег, подмазывая дегтем колеса, успевая в то же время осмотреть лошадей и сбрую, ревностно следя за тем, чтобы охотники ездить верхом не сбили лошадям спины.
Никита седлал коня. Шипунова среди колхозников не было.
Тимофей подошел к Степану и рассказал обо всем, что произошло вечером у Шипунова.
— То-то его сегодня что-то нет. Пошли за ним кого-нибудь, — обратился Степан к Абраму.
— Не посылайте зря, — вмешался Тимофей. — Сейчас я его бабу видел. Спросил, дома ли он, говорит, нету. Ушел ночесь на прииск.
— Значит все, — махнул рукой Абрам. — Какой там прииск. Смотался за границу. Ночь темна, на Аргуни сплошной брод. Ясно, чего там!
— Наша с тобой вина! — Укоризненно покачал головой Степан. — Поспешили с приемом его в колхоз. Вперед наука! Отправляй колхозников. Вечером поговорим об этом на партгруппе, а сейчас я пойду на погранзаставу. Надо им обо всем рассказать.