Было ясное мартовское утро. Степан с коротко остриженными волосами, исхудавший и бледный, нетерпеливо прохаживался по коридору, иногда поглядывая в окно. Вот он подошел к окну, но увидел все ту же надоевшую ему картину: небольшую больничную ограду и угол сарая, с дощатой крыши которого свисали длинные ледяные сосульки. В углу ограды, на пригреве, где снег уже стаял, копошились куры, время от времени звонко горланил петух.
Степан вздохнул и отошел от окна. Наконец-то главный врач согласился его выписать из больницы, но Иван Кузьмич все еще не приезжал, хотя Степан вчера заказал его по телефону. Он уже простился с Ваней Чижиком, благодарил главного врача за лечение и теперь с часу на час ожидал домашних.
Иван Кузьмич приехал перед обедом. Следом за ним шагал в одной телогрейке — козья доха лежала в санях — Федор Размахнин.
— Приехали! — радостно воскликнул Степан, увидя их, и поспешил в палату, чтобы проститься с товарищами.
А Иван Кузьмич и следом за ним Федор, держа в руках узел с вещами Степана, уже входили в коридор приемной.
— Радость-то какая, — здороваясь со Степаном, сообщил Иван Кузьмич, — не слыхал? Лебедев не говорил по телефону? Сын у тебя родился.
— Сын! — обрадовался Степан. — Что же вы мне не сообщили? Ну, ну, рассказывай, тормошил отца Степан. — Федор, развязывай узел скорее, одеваться надо, да ехать.
— Боевой мальчишка, — рассказывал Иван Кузьмич, пока Степан переодевался. — Как заорет, так сразу чувствительно, что казак, не хухлы-мухлы. А назвали Якимом, Митрий предложил.
— Ну уж имя придумали, — махнул рукой Степан. — Лучше-то не нашлось?
— Ким, дедушка, — смеясь поправил Федор.
— Как ты сказал? Ким? — удивился старик. — Да неужели? То-то они смеялись с Мишкой, а мне невдомек.
— Имя хорошее, — успокоил отца Степан. — В честь Коммунистического Интернационала Молодежи, а сокращенно КИМ.
Через полчаса они выехали из ограды больницы.
Сразу за селом начинался пологий, заросший густым кустарником хребет, поэтому лошади шли шагом. В санях сидел один Степан. Иван Кузьмич, держа в руках вожжи и покрикивая на лошадей, шел пешком, Федор, шагая рядом, рассказывал Степану о работе сельсовета, где заправлял Абрам, о комсомоле, и о том, что Афоня Макаров запустил работу в кресткоме.
Степан, в свою очередь, рассказал о том, что его райком хочет перебросить на работу в район — председателем райкресткома.
— Значит, большим начальником будешь, — недовольно поморщился Федор. — Что же, поработай.
— А ты не хочешь, чтоб я там работал? — улыбнулся Степан. — Не бойся, Федя, скорее всего, что никуда не уеду. Ты доклад товарища Сталина на XV партсъезде читал? Ну вот, надо его обсудить на партсобрании, да организовать колхоз. Вот где нам с тобой будет работа, а крестком — это уже теперь не то.
От хребта поехали широкой падью. Укатанная за зиму дорога здесь еще не испортилась. Лошади бежали крупной рысью, но Степану казалось, что едут они очень медленно, и он то и дело торопил отца.
— Пошевеливай их, папаша! Сына хочу посмотреть! — просил Степан.
— Но-но, милые, — крутя над собой бичом, весело прикрикивал Иван Кузьмич.
Коренной, помахивая гривой, прибавил рыси, пристяжная, держа голову набок, мчалась галопом.
Вернувшийся в полночь с партийного собрания Степан проснулся позднее всех в доме.
Братья Дмитрий и Михаил уже позавтракали, запрягли лошадей и теперь надевали дохи, собираясь ехать за дровами. Вместе с ними одевался Иван Кузьмич, чтобы, как обычно, проводить сыновей за ограду.
— Там, ежели попадутся добрые березки, срубите на полозья пары три-четыре, — наказывал он сыновьям, выходя вместе с ними во двор.
«Теперь уже не три-четыре, а пар тридцать-сорок надо полозьев-то», — улыбнувшись, подумал Степан, вспомнив о решении вчерашнего партсобрания об организации в селе колхоза.
На дворе еще было темно, но все взрослые, кроме Степана, были уже на ногах.
В большой русской печке, весело потрескивая, ярко горели сухие лиственничные дрова. Фрося, как только вышли мужчины, погасила лампу, долила самовар, и, положив в него углей, продолжала печь на сковороде лепешки.
Петровна, сидя за прялкой, ногой качала висевшую на медной пружине зыбку с внуком.
Степан слышал, как мимо окон прошуршали сани, как отец, легонько стукнув, закрыл ворота, скрипя по снегу валенками, прошел к крыльцу и принялся отметать выпавший за ночь снег.
Спать Степану уже не хотелось, и он лежал с открытыми глазами, с удовольствием рассматривая с детства знакомую картину домашнего уюта. Всем своим существом ощущал он дружную слаженность своей простой трудовой семьи. Снова все собрались под отчий кров, не стало только всеми любимой бабушки.
«Кабы этот бандит меня не ранил, и бабушка была бы жива», — с глубоким вздохом подумал Степан и, глядя на ярко освещенную красноватым трепетным светом от топившейся печки стену и на широкую, до желта проскобленную лавку, живо представил себе, как любил он в детстве сидеть рано по утрам на этой лавке, тесно прижавшись к бабушке, без конца слушая ее рассказы о войне, о злых, кровожадных японцах и о добрых молодцах казаках. Но больше всего любил Степан слушать бабушкины сказки.
И вот чудится ему, что он снова сидит рядом с бабушкой на широкой лавке, смотрит в пылающую ярким пламенем печь. А бабушка ласково гладит его по голове, перебирая пальцами волосы, и, словно ручеек, тихо журчит ее старческий голос.
«…Вышел тот добрый молодец, удалой казак Иванушка, в чистое поле, в широкое раздолье, крикнул, свистнул богатырским посвистом. Слышит, конь бежит, земля дрожит, из ноздрей пламя, из ушей дым валит. Подбежал к Ивану, как вкопанный стал. Клал Ванюшка на коня потнички на потнички, коврички на коврички, сверх ковричков седелышко черкасское о двенадцати подпруг шелку разного, шелку красного, шелку шемахинского. Шелк не рвется, булат не гнется, чистое серебро на грязи не ржавеет…»
Очнулся Степан, когда Иван Кузьмич, хлопнув дверью, вошел в избу.
— Верно говорят: февраль дорогу портит, март поправляет, — громко говорил он, укладывая на край печи рукавицы.— Хороший выпал снежок… Ну, а ты что не встаешь? — обратился он к Степану, заметив, что тот не спит. — Вставай, да завтракать будем, пока колоба горячи.
За завтраком Степан рассказал домашним о том, что вчера вечером на партийном собрании, где был и Лебедев, решили организовать в Раздольной сельхозартель. Это будет второй по счету колхоз на весь громадный приграничный район.
— Сколько лет мечтали об этом, — закончил Степан, — и вот, наконец, — от снов перешли к делу.
— Так ведь это еще не все, — возразил Иван Кузьмич.— Вы-то там решили, а вот как мир взглянет…
— Как бы он ни взглянул, а колхоз у нас будет, — уверенно заявил Степан. — В этом мы не сомневаемся. Ну, вот сам посуди: чтобы колхоз был утвержден и зарегистрирован в районе, нужно не менее шести хозяйств членов-учредителей. А разве мы не наберем шесть хозяйств, желающих работать в колхозе? Одних наших бекетовских, — а они, конечно, все запишутся, — четыре хозяйства. Дальше — Размахнины, Абрам-батареец, Иван Чижик да еще человек пять-шесть из бедноты и из комсомольцев наверняка найдется. Так что хозяйств десять-двенадцать наберем, а для начала и это хорошо.
— Ну ладно, а кого же управителем поставите в артель- то? — степенно разглаживая бороду, спросил Иван Кузьмич.
— Меня наметили.
— Тебя? Вот это здорово! — В голосе отца слышались нотки изумления и досады. — Ведь ты же сказал, что тебя в район назначают.
— Это так, но я согласовал вопрос с секретарем райкома, что если организую колхоз, то остаюсь здесь. Он дал согласие. Правда, предложил и сельсовет принять обратно. Тяжеловато будет, но ничего: у меня теперь будут два заместителя, в сельсовете — Федор, а в колхозе — Абрам. Мое дело правильно руководить. — Степан отодвинул от себя стакан и, ощерив в улыбке белозубый рот, весело подмигнул Фросе: — Дела пойдут! Сегодня же, как рассветет, я пойду принимать от Абрама дела.
— Так, подожди, — удивилась, в свою очередь. Фрося, — к чему же теперь-то принимать? 25-го надо выезжать на курорт. Опять сдавать.
— На курорт? — Степан вышел из-за стола, подошел к Фросе и, положив ей на плечи руки, все также весело улыбаясь, заглянул в ее большие карие глаза. — А вот как, по-твоему, смогу ли я от такого живого, интересного дела разъезжать по курортам, болтаться там целый месяц без всякого дела, а? Вот то-то и есть, Фрося. Ты же понимаешь, что мне там и неделю не прожить. Тоска меня задавит. Так зачем же портить путевку? Пусть лучше по ней кто-нибудь другой съездит, может, человек, более в ней нуждающийся. А меня докуда лечить? Хватит, я и так, можно сказать, выздоровел.
— Значит, и отпуск брать не будешь?
— Нет, отпуск возьму. До лета поработаю хорошенько, на совесть. — Степан отошел к столу и начал скручивать из газеты цигарку. — Отпуск возьму перед сенокосом, и с колхозом на покос! Вот это будет дело. Как подумаю об этом, душа замирает от радости. Вы представьте себе, — радостно улыбаясь и обращаясь то к Фросе, то к родителям, продолжал Степан, — выйдем мы утром пораньше, до завтрака, народу много, весело… Да тут как закипит работа, дух захватит!.. А вечером после работы сколько будет веселья: костер, песни… Эх, Фрося, Фрося, я один такой день ни на какой курорт не сменяю. Тут я хоть душой отдохну за все три года лучше, чем на курорте. Верно, Фрося?
— Верно-то верно, — вздохнула Фрося. — Но вот ты поедешь на сенокос, а мне нельзя. От Кима-то куда уедешь?
— Ничего, Фрося, не горюй, — успокаивал ее Степан, поедешь. Кима заберем с собой. Если отучишь его от груди, оставим с мамашей. Что-нибудь да придумаем.
Совсем рассвело. Степан оделся и ушел в сельсовет. Проводив его, Фрося, переговариваясь с няньчившей внучат Петровной, принялась чистить самовар. Иван Кузьмич примостился около стола с починкой старого валенка. Старик все это утро был сильно не в духе.
Он очень обрадовался, когда узнал, что Степана выдвигают в район, и уже свыкся с мыслью о том, что его Степан, сын простого казака, займет важную должность, будет пользоваться всеобщим уважением, получать большое жалованье. Воображал, как он с Петровной на зависть соседям, да и всей станице, частенько будет наведываться к сыну в гости. И вдруг все полетело прахом. Как же тут не сердиться старику? В довершение обиды, Степан, уже собравшись уходить, на вопрос Петровны о том, как он будет поступать теперь со своей зарплатой в сельсовете — по-прежнему приносить домой или отдавать в артель — ответил, что он коммунист и поступит так, как решит партийная ячейка.
— Так я и знал! — горестно покачав головой, воскликнул Иван Кузьмич, глядя на дверь, куда только что вышел Степан. — Слыхали такой звон: как ему ячейка прикажет! А кто в ней, в ячейке-то? Абрам с Федькой, такие же пустодомы. Конечно, скажут: сдавать надо, паря, в артель. Ясно, им-то что, ни жарко, ни холодно, хоть шкуру с тебя на огород… Придется сходить к Лебедеву, попросить, чтобы хоть он его вразумил. Ведь это что же? Не то что, скажем, обнову или одежу какую завести — без соли насидимся, а чаю и во сне не увидишь… И в кого это чадо такое уродилось, бездомовщина? Вот попомните мое слово, — вздыхая и качая головой, обращался он одновременно и к Фросе и к Петровне, — ежели я умру раньше времени, пропадете вы с ним без меня… Это уж точно… А от должности-то какой отказался! Ну, не дурак ли, а? Другой бы на его месте оберучь поймался за это дело, а ему хоть бы что.
— Ну, что ты, отец, — попробовала уговорить старика Петровна, — может, оно так-то еще лучше. Только бы здоровья ему бог дал… Не в деньгах счастье… А потом, я так поняла, что он вроде и не сам собой, а партия ему так приказывает…
Много ты понимаешь! — Иван Кузьмич бросил в сторону Петровны сердитый взгляд. — Партия, главное дело! А в район-то кто его назначал, по-твоему? Бабушка Саранка? Голова! Его туда, по крайней мере, в самом райкоме назначили! На бюре! То-то и есть… Нет, люди, брат, не по-нашему делают, — обиженно продолжал Иван Кузьмич. — Летось ездили мы с Павлом Филипповичем в Нерчинский Завод. Стоим гам на базаре, около моей телеги, разговариваем. Смотрим, идет служащий. Ближе-то подошел, но, черна-те немочь, да ведь это Игнашка Микиты Нечупоренкова с Горбуновки. Оказывается, он уже счетоводом в Союзмясе служит. Видали?! Правда, это уж должность не такая, как вон Степану предлагали, а все-таки служащий. Пошагивает по базару, брат ты мой, за мое почтение… На голове уж не фуражка по-нашему, а на городской манер — кепка! Выглядывает из-под нее, как кобель из-под телеги. Нас даже смех разобрал. Гачи в роспуск и перфил под мышкой.
— Перфил?! — удивилась Петровна, — это Попов, что-ли? Да ты что, бог с тобой? Как же он тащил его под мышкой- то? Разве уж тот шибко пьяный был?
— Фу ты, господи, до чего же ты беспонятливая! — Иван Кузьмич даже плюнул с досады. — Сумка так кожаная называется. Поняла теперь? Бумаги там разные в нее складывают и все такое, а называют ее по-нонешнему перфил…
— Портфель, папаша, — со смехом поправила Фрося.
— Ну, черт его знает! Разве все эти новые названия упомнишь? Навыдумывали их с три короба… — и, отложив в сторону подшитый валенок и сапожный инструмент, Иван Кузьмич стал собираться во двор кормить скотину.
Когда Фрося взглянула в сторону свекра, он уже надел полушубок, плотно запахнул полы, а подпоясавшись, даже крякнул и несколько раз чуть подпрыгнул на носках, стараясь как можно туже затянуть кушак.
— К чему же это вы, папаша, так туго подпоясываетесь? — пряча улыбку, спросила Фрося.
— Хм… Фрося тоже скажет… — Иван Кузьмич надел шапку, достал из кармана кисет и, набив табаком трубку, cунул его за пазуху. — Что же, я, по-твоему, не человек? Ведь это только в Ивановском подпоясываются абы как. Ичиги и то не по-нашему подвязывают, внизу, на самых лодыжках, кушак замотают мало-мало и ходят, как разваренные… То ли дело, подпояшешься как следует быть, оно и ходить-то вроде легче и все такое… Нет, брат, у нас уж так заведено по казачеству со старинки. Да и на службе к тому учили… Достань-ка уголек.
— А про артель-то какое у вас, папаша, мнение? — щипцами достав из печки уголь и подавая его свекру, полюбопытствовала Фрося. — Или будете возражать?
— Возражать… — прижимая уголек заскорузлым пальцем. Иван Кузьмич раскурил трубку, затем, вынув ее изо рта, не торопясь с ответом, разгладил чубуком усы.— Конечно, мы и одни теперь можем жить неплохо: коней у нас на полный плуг, рабочих рук хватит, семян не хватает — дадут… Хозяйство, можно сказать, середняцкое. Да и артель — кто понимает, дело очень хорошее. А уж Степан в ней порядок наведет. Хоть и никудышный он для домашности, но котелок у него варит здорово… А возражать-то что же, раз дело хорошее, пусть начинают с богом… Я этому не против, в артели, наверное, буду не последним человеком…
Собрание бедноты состоялось вечером в клубе. С докладом о работе кресткома выступил его председатель Афанасий Макаров.
Раздольнинский крестком по праву считался одним из лучших в районе. Был в кресткоме большой запас семенного и продовольственного зерна, из которого оказывали помощь бедноте. За хорошую работу, год назад, на конкурсе, проводимом областной газетой «Забайкальский рабочий», Раздольнинский крестком получил премию — жнейку-самосброску. Но за последнее время работа кресткома значительно ухудшилась, и беднота, выступая в прениях, рассказала много неутешительных фактов.
Не стало прежней трудовой дисциплины, не сумели хорошо организовать молотьбу хлеба, поэтому она тянулась всю зиму. Намолоченный хлеб месяцами лежал непровеянный. Заседания кресткома проводились от случая к случаю.
— Да, и со ссудой тоже… — выступил Ушаков Тимофей. — Выдавали без разбору, абы кому. Намедни дали Сеньке Топоркову два мешка ярицы, а он из нее половину в тот же день пропил. Надо было хоть вызвать его в сельсовет, да постыдить принародно. А у нас ничего, прошло, как будто так н надо…
Степан, записывая в блокноте выступления бедноты, то и дело свертывал папироски-самокрутки, беспрерывно курил, что делал всегда, когда сердился.
Навалясь грудью на край стола, Афанасий сидел, понуря голову и, избегая встречаться взглядом со Степаном, слушал, как расходившиеся бедняки, не особенно стесняясь в выражениях, продолжали «крыть его, почем зря».
— А я так маракую, — выступил вечный бузотер и подкулачник, зять Мамичева, Алексей Шипунов. — Раз такое дело, и совсем надо ликвидировать его, крестком этот самый. Пользы от него, как от быка молока, одна забота, да робь на него лето-летинское. Распустить его, и все! А хлеб, какой там есть, раздать бедноте.
— Кушайте на здоровье, — подсказал сидевший с ним рядом Павел Филиппович. — И как это ты ловко придумал! — продолжал он под дружный смех всего собрания. — Умная у тебя голова, да дураку досталась! Мелешь ни к селу, ни к городу. А вот о чем надо, так не скажешь. Почему насчет жнейки не спросил? Товарищ Макаров, — обратился он к Афанасию, — а где у вас жнейка, премия-то наша?
— Ну где? — буркнул в ответ Макаров, не поднимая головы. — В Луговой стоит.
— До сих пор на пашне? — удивился Степан.
На пашне! — зло усмехнулся Павел. — Кабы на пашне была, так это еще ладно. А то ведь и на пашне ее нет…
Как это нет? А где же она?
— За границей! — выпалил Павел Филиппович. — У Ваньки Ли-Фу под сараем.
— У Ваньки Ли-Фу? — не веря своим ушам, переспросил Степан. — Да что ты говоришь? Как же она туда попала?
— А так… — и тут Павел Филиппович рассказал о том, что брошенная на меже кресткомовской пашни жнейка долгое время стояла там, а осенью, когда встала Аргунь, какие-то жулики увезли ее на китайскую сторону и продали там Ли-Фу. — Я сам ее видел там. Лавруха Кузнецов при мне ее разобрал за пять аршин дрели, смазал и снова собрал. И стоит она теперь у Ли-Фу в заднем сарае, еще и брезентом закрыта… Вот как, не по-нашему, паря…
Тут поднялся такой шум, что последних слов Павла Филипповича уже нельзя было расслышать. Кто хохотал, кто ругался. Многие повскакали со своих мест и, работая локтями, устремились к столу президиума, готовые избить Макарова.
Степан, сдерживая охватившее его бешенство, ходил взад и вперед по сцене, затем подошел к столу и, призывая к порядку, ударил по нему кулаком, отчего на столе подпрыгнула лампа, и если бы Федор Размахнин не схватил ее, она упала бы на пол.
Наконец, шум стал стихать. Степан, выпив целый ковш воды, успокоился и взял слово. Говорил он немного, отчитал и руководителей кресткома, и сельсовета, и ревкомиссию. Он сказал, что за пропажу жнейки на виновных, и в первую очередь на Макарова, дело передаст следственным органам. Так и записали в решении.
—Товарищи! — снова выступил Степан. — Вторым вопросом у нас будет создание в селе коллективного хозяйства — сельхозартели.
Речь об организации колхоза Степан начал издалека. Сначала он подробно обрисовал положение бедноты и середнячества в царское время, рассказал, насколько улучшилась их жизнь при Советской власти, которая много им помогла.
— И все-таки, — продолжал Степан, — положение бедноты остается тяжелым. Вот почему многие бедняки вынуждены идти в батраки, ворочать на чужого дядю…
— Правильно, — сказал кто-то в задних рядах с глубоким вздохом. И это негромко сказанное слово было отчетливо слышно: так было тихо на собрании. Все внимательно слушали.
— И правильно, и неправильно, — ответил Степан на поданную реплику. — Не за то же мы боролись, поливали своею кровью землю, чтобы снова идти к Дмитрию Еремеевичу и, как милости, просить поработать на него. Мы своим трудом создаем благополучие этому мироеду.
— Плачешь, да идешь, — опять послышалось сзади.
Нет, товарищи, довольно гнуть перед богачами спину, хватит. Выход есть. Вот послушайте, что сказал об этом товарищ Сталин на XV партсъезде, — Степан раскрыл небольшую в зеленой корочке книжку и прочитал: — «Где же выход? Выход в переходе мелких и распыленных крестьянских хозяйств в крупные и объединенные хозяйства на основе общественной обработки земли, в переходе на коллективную обработку земли на базе новой высшей техники».
— Правильно, — улыбнувшись, покачал головой Ушаков. — Ведь до чего верно.
— В самом деле, — удивился Иван Кузьмич. — Как будто он у нас жил и всю нашу нужду своими глазами видел.
Затем Степан рассказал, что такое сельхозартель, какую помощь оказывает коллективным хозяйствам государство, и какие выгоды от коллективного труда будет иметь беднота.
— Вот вы вдумайтесь хорошенько, что у вас получается, продолжал Степан. — У нас в поселке 47 хозяйств бедняков единоличников, 34 безлошадных. Половина из них живет в батраках. О тех, у которых две лошади, я уж и не говорю, хотя многие из них живут еще хуже и однолошадников. Сорок таких бедняков живут дома и лето, и зиму. И что получается? Зимой сорок мужиков ездят ежедневно по дрова на сорока подводах, тогда как на это дело нужно всего лишь от силы 13 человек. Значит, 27 мужиков ежедневно работают впустую, бьют баклуши весь год. Выгодно это им? Что может сделать любой из них? Съездит он в лес на одной лошаденке, приедет домой…
— Столкнет кошку, да на печку… — подсказал находчивый на слова Павел Филиппович.
— Правильно! — невольно рассмеялся Степан. — Больше ему и делать нечего. Вот отсюда получается нужда и бедность. А будь у них коллективное хозяйство, тогда из сорока человек в лес поехали бы тринадцать, остальные двадцать семь, если нечего делать дома, пошли бы на сезонные работы. И заработок бы у них был, и государству польза. Или весной, что могут посеять эти сорок хозяйств единоличников? Правда, семян им дадут. Ну, допустим, что они спарятся для посева, наберут тринадцать плугов, считая по три лошади на плуг, значит, на каждый плуг три семьи…
— Один с сошкой, семеро с ложкой, — подсказал Ушаков.
— Верно, Тимофей. Один с сошкой, только не семеро, а человек пятнадцать с ложкой. Ну вот, судите сами, что у них получается даже при хорошем урожае. Ясно, тут не может быть и речи об увеличении посевной площади. И не только сдать государству, а и себя прокормить нечем. Другое дело артель. Тут сразу же, как мы организуемся, составим план: сколько нам посеять хлеба, — а посеять в первый же год мы должны в три раза больше, чем сеяли единолично, — сколько нам нужно накосить сена, приготовить паров, какие возвести постройки. У нас люди впустую работать не будут. Государство нам поможет и семенами, и машинами, и рабочим скотом, потому что наше Советское государство заинтересовано, чтобы хлеб ему поставляли не богачи, а его опора — бедняки и середняки.
— Так вот, товарищи, — продолжал Степан, — давайте теперь обсудим. Создадим мы у себя такое коллективное хозяйство, будем называть его сокращенно колхоз, чтобы вывести из вековой нужды, доказать кулакам, что мы можем обойтись без них, и не только себя, но и рабочий класс кормить будем, чтобы зажить, наконец, по-человечески, в сытости, довольстве и культурно.
После того, как Степан закончил и сел, вытирая платком потное лицо, несколько минут царила тишина.
— Да… — первым нарушил молчание Кирилл Размахнин. — Задал ты нам, Степан Иваныч, задачу…
— Прямо-таки не задача, а целая рыхметика, — поддержал Кирилла чей-то голос.
— Чудно, ей-богу, — заговорил Тимофей Ушаков. — Не было ни гроша, да вдруг алтын! У бедноты и — на тебе, появится скот, машины… Что-то вроде и не верится. Кабы кто другой рассказывал, не Степан Иваныч, не поверил бы ни за что…
Тимофей точно развязал мешок, и как горох посыпались вопросы.
— А как хлеб будут делить?
— А насчет коней как, в общий двор?
— Обману не будет?
— В коммунисты нас не затянут? — допытывался высокий, чубатый Чегодаев Петр, известный в Раздольной пьяница и бабник.
— Брось ты, Петька, чепуху городить!
— А чего же, ведь коллектив, коммуна, ну и, значит, коммунисты. По-моему, так все равно.
— Конечно, по-твоему все равно, что своя баба, что Федосья Липатова…
— Хо-хо-хо!.. Славно ты его, Павел Филиппович, уел!
— И крыть нечем…
— Дурак же ты, Петра! — продолжал Павел Филиппович. — В таком простом деле и разобраться не можешь. То артель, а то коммунистическая партия. Ведь чтобы вступить в нее, так надо, брат, еще рекомендацию иметь. Так вот тебя и запишут туда с бухты-барахты! Голова! Если бы ты и захотел вступить в партию, так тебя не примут.
— А чем я хуже других?
— Да если по бабам бегать, так не хуже, многих за пояс заткнешь. А вот в партии скажут: извини, паря, не примем, в белых, окажут, долго служил…
— Не один я там был, у нас чуть не все.
— Ну так ведь не одного тебя не примут, а многих…
— А так не будет, Степан Иваныч, — спросил Коренев Митрофан, — как лонись с Лукашкой Поляковым? Взял он ссуду в кредитном товариществе и, заместо того, чтобы посеять, половину смолол да съел, а на остатки выменял где-то лисапед. Хотел вывернуться, подрядился почту развозить на лисапеде. Ну и вывернулся из куля в рогожку: и хлеба не посеял, и лисапед в очко проиграл. Получился барыш с накладом… Вот он сидит, помигивает…
— Брось уж ты нести околесицу, — переждав смех, одернул Коренева Павел Филиппович. — Сравнил божий дар с яичницей. Тут же, ты слышал, правление будет всем руководить. Тут, паря, руда на сторону не уйдет, не думай даже…
— Не дело, ребята, затеяли. Позвольте мне сказать, — попросил слово Иван Евдокимович. — Оно, вот как послушаешь, как будто и хорошо получается, даже заманчиво — и робить народом легче, и машины сулят, и все такое… Но ведь надо подумать: давать-то дают, а как с вас поволокут, — где ни бери, да подавай — хоть яловый, да телись… Так что и машинам тогда не возрадуетесь. Вот наплюйте мне потом в глаза, если не верно. Теперь насчет работы. Слыхано ли это чело, чтобы чужие друг другу люди спарились и вместе всю жизнь работали? Да ни за что я этому не поверю! Народ-то ведь неодинаковый: один такой, другой эдакий; один старательный, другой лодырь, третий выпить не дурак. А уж про баб и говорить нечего, без драки тут никак не обойдется…
— Чего там говорить!.. — поддержал оратора чей-то простуженный бас.
— Верно, Иван Евдокимович, совершенно верно…
— Я вот как теперь помню, — продолжал ободренный поддержкой Иван Евдокимович, — сватовья мои все жили дружно, а как переженились и пошло-поехало, сегодня грех, завтра ругань. Пришлось делиться. А на дележке-то что было!.. Скот, коней, хлеб — это все разделили по-хорошему, мирно, но как бабы принялись горшки свои делить — и пошла растатура!.. Марфа с Анисьей чуть не подрались из-за коромысла: и той надо его, и другой… Да ладно тут Тимофей Митрич пригодился, покойник шутник был. «Дайте, — говорит, — я его вам разделю». Отобрал у них коромысло, положил па чурку, раз топором по середине. «Вот вам обеим теперь поровну…» А разве у одних Митревых так было? Да сплошь и рядом. Это у родных братовей, а что же тут будет? Подумать страшно… Так что мой вам совет, ребятушки, не зарьтесь вы на эти машины, а живите, как все добрые люди живут, спокойно. Жить теперь, что напрасно скажешь, не в пример легче стало. А бедноте так особенно: ни царского с нее, ни боярского. Семян надо — весной дадут, какая нужда пристигла — в кресткоме помощь окажут… Ведь нигде же коммун нету из окружности, так и нам ее не к чему затевать…
— Нет, это неправда, — возразил Федор Размахнин. — Коммуна «Искра» в Ерничной второй год существует. А почитай-ка «Забайкальского крестьянина»: уж во многих районах появились колхозы. А работают-то как, любо-дорого! Коммуна «По заветам Ильича» не только плуги и жнейки имеет, но и трактор, и мельницу, и клуб, и радио. Мы про него еще только в газетах читаем, а они каждый день слушают Читу и даже Москву… Так что, если не хотите вы идти в колхоз, дало ваше, а нас не отговаривайте…
— Товарищи! — сняв с головы папаху, выпрямился во весь свой большой рост Абрам-батареец. — Я вот слушаю и думаю: до чего же все-таки мы народ отсталый. Государство о нас заботится, дает нам средства, чтоб обзавестись рабочим скотом, дает машины, семена, дает возможность создать большое хозяйство, зажить по-человечески, из батраков самим стать хозяевами. Так нет, не надо. Дай голому рубаху, говорит — плоха, воротник — большой. Так же и мы. Вместо того, чтобы принять это дело с радостью, начинаем рассуждать, как хлеб делить будем, да о том, что бабы ругаться будут. А с чего же они будут ругаться, спрашивается? Жить мы будем так же по своим домам, только что работать вместе, и все. Колебаться тут нечего, выгода нам явная. Мы, коммунисты, первые записываемся в колхоз и вас призываем последовать за нами. Вступайте, товарищи, не бойтесь. Вон в добрых-то местах люди уже по нескольку лет сошлись, работают, и с каждым годом становятся сильнее, богаче. А потом возьмите во внимание: ведь на худое дело партия нас призывать не будет.
— Чудак же ты, Абрам, ей-богу, — усмехнувшись, покачал головой Иван Кузьмич. — Неужели ты не знаешь, что у нас за народ? Вот ты вспомни-ка: была ли у нас хоть одна организация — крестком там, кооперация и прочее, — чтобы против нее не шли? Всякое новое дело у нас в штыки принимают. Уж на что ликбез дело хорошее — и то ведь были против. Дескать, будут там учиться, парты поломают, а нам их потом ремонтировать… А тебе надо, чтобы против коммуны не шли! Что ты, мил человек! Ведь она кому выгодна, а кому как кость в горле… Если бедняки все войдут в артель, то ведь Платону Перебоеву по дрова-то самому придется ездить, а он уж, однако, и запрягать разучился… Я думаю, что хватит нам из пустого в порожнее переливать. Произвести запись в артель, да и все. Кто понял, запишется, а кому это ярмо не надоело, пусть чертомелит на чужого дядю… А в артель все придем рано или поздно, к этому идет…
— Правильно! — поддержал дядю Семен Христофорович. — Давайте приступим к записи.
— Товарищи! — постучав по столу карандашом, призывая к порядку, заговорил Степан. — Есть предложение перейти к записи желающих вступить в члены сельхозартели, куда уже записались:
Бекетов Степан Иванович, его отец Иван Кузьмич и вся семья.
Размахнин Федор Михайлович. Кирилл воздержался, хочет подумать.
Михалев Абрам Васильевич.
Бекетов Семен Христофорович.
Бекетов Иван Кузьмич, Малый.
Бекетов Михаил Кузьмич.
Якимов Терентий.
Кто следующий, товарищи?
— Меня запиши, Степан Иванович, — поднялся с места Ушаков Тимофей.
— И меня по пути, Ларионова Андрея Фомича.
— Я, Вдовин Илья Яковлевич.
— Молодец, дядя Илья! — радостно воскликнул Степан.— Рядом с тобой записываю Полякова Ивана. От него есть заявление. Он теперь, правда, учится, но вот окончит ШКМ{25}, пошлем его учиться на агронома. Свой у нас агроном будет, из батраков. Кто следующий?
— Ну что, Павел Филиппович, — усмехнулся Чегодаев, — других агитировал, а сам-то что не записался? На языке-то, брат, как на музыке…
— Ничего не на музыке… Но ведь мне же надо еще с зятем посоветоваться.
— То-то, а зять не согласится, и ты не пойдешь.
— Кто, я не пойду?
— Нет, вы…
— Пиши меня, Степан Иваныч, — грозно выкрикнул Павел Филиппович и, с победоносным видом взглянув на Чегодаева, добавил: — Думаешь, и верно буду зятя спрашивать? Эх ты, трепло! У меня, брат, свой ум — царь в голове!
Шумно разговаривая и на ходу продолжая обсуждать столь необычное и новое для всех событие — создание колхоза, раздольнинская беднота расходилась с собрания по домам. Во все стороны села повалили толпы народа вначале густые, но чем дальше, тем больше редеющие. Среди расходившихся немало было и верховых всадников, особенно из тех, что жили далеко от клуба.
Вскоре то тут, то там залаяли собаки. В окнах избушек замелькали огни, заскрипели, захлопали ворота. Слышно было, как заходящие в свою усадьбу хозяева окликали собак, покрикивали на лошадей, добавляя им сена, стучали в окна и двери, нередко крепким словцом награждая заспавшихся домочадцев.
А кое-где у ворот виднелись кучки людей, все еще продолжающих разговаривать. Сквозь говор доносились смех, кашель; красными точками вспыхивали цыгарки.
Афанасий Макаров шел один.
«Проворонил жнейку, — думал он, мысленно ругая себя за допущенную им бесхозяйственность в кресткоме, — а вот теперь и отдувайся… Из комсомола выгонят, сдадут под суд и… прощай, Варя, навсегда… Ну, что же теперь делать, что делать?!» — горестно восклицал он про себя, стараясь, найти какой-либо выход из создавшегося положения. Он придумывал десятки разных вариантов возвращения похищенной жнейки или приобретения новой. Тут же отвергал их, придумывал новые, такие же неудачные. Пытался успокоиться, доказать самому себе, что, может быть, не так-то ужи страшно… Но успокоиться не мог. Не в меру услужливое воображение рисовало ему мрачные картины будущего. То представлялось ему собрание, на котором его будут исключать из комсомола, суровые лица его бывших товарищей, Степана, Федора, и их гневные, обвиняющие речи. Затем суд, арест…
Но больше всего вспоминалась Афоне Варя Пичуева. Он часто провожал ее с вечорок и, с каждым днем привязываясь к ней все больше и больше, стал с прохладцей относиться к комсомолу, к общественной работе, к кресткому. Поэтому и допустил такую халатность. Упреки комсомольцев, выговоры Федора на него почти не действовали. Обещая исправиться, нажать на работу, он, как только подходил вечер, снова мчался к заветному дому, чтобы там, на скамеечке между двух берез, ждать прихода любимой девушки.
Варя долгое время относилась к нему равнодушно. Но вот с осени прошлого года Афоня увидел, что сердце любушки покорено его любовью. А с месяц тому назад он уже осмелился заговорить с ней о женитьбе. Варя хоть и не дала согласия, но и не отказала, обещав сначала хорошенько подумать. И теперь Афоня ходил радостный и уверенный в скорой женитьбе на Варе.
То, что придется венчаться в церкви, что за это могут исключить из комсомола, его уже не страшило. Ради Вари он готов был на все. А мысль о том, что придется войти к тестю в дом на правах сына и стать богачом, даже льстила ему. Но вот теперь…
— Афонька! — окликнули его от ворот Мамичевой избы.
— Я! — обернувшись на оклик, отозвался Афоня и, узнав Шипунова, подошел к нему. — Чего тебе, Алексей?
— Вот тоже чудак! — кашлянул Шипунов. — Ничего мне не надо… Закуривай… — и, протянув Афоне кисет с табаком, продолжал: — Ну, так засыпался, Афонюшка, со жнейкой? Значит, дело твое табак. Засудит тебя Бекетов, от него добра не жди… Я-то уж его знаю. Тесть-то мой из-за него пострадал.
— Он-то при чем?; — уныло ответил Афоня, свертывая папироску. — Сам виноват…
— Да, брат… — в голосе Шипунова слышались нотки сочувствия. — Тут если уши развесишь, так тюрьмы не минуешь. Ну, а все-таки что-нибудь думаешь делать-то?
— А что теперь делать? Вот разве сухарей подсушить мешок, — невесело пошутил Афоня, — больше и делать нечего…
— Слушай-ка, Афоня… — Шипунов прокашлялся и, понизив голос, спросил: — Ты, говорят, на Василия Пичуева девке женишься, верно? Так какого же ты чёрта голову-то весишь? Чудак, ей-богу! От такой красавицы-бабы, да вон от какого капитала идти в тюрьму? Да ведь над тобой курицы смеяться будут!.. Не пожалей пару быков, — и жнейка завтра же будет у тебя в ограде. Как сделать? Очень просто: взять и привезти от Ли-Фу жнейку обратно.
— Ерунда… — разочарованно протянул Афоня. — Кабы не собаки, так можно было… Я уж об этом думал. Но ведь у него цепники-то, сам знаешь, какие… Нет, тут ничего не выйдет…
— Не выйдет, говоришь? А если выйдет, пару быков отдашь? Ну, конечно, после свадьбы. А пока напишешь мне расписку на двести рублей и заверишь ее кресткомовской печатью. Договорились? Ну?! Завтра к ночи готовься, поедем за жнейкой.
— Ну, а как же все-таки с собаками-то сделаешься? — допытывался заметно повеселевший Афоня.
— А так. Ты слыхал, что Чегодаев двух волков капканом поймал? Шкуры он еще не продал. Ты сегодня же сходи к нему и договорись, чтобы завтра везти их ночью к Ли-Фу, продавать. И вот подумай-ка, как заявится он со шкурами к Ли-Фу, какой тут лай подымут собаки, а мы в это время подъедем с заполья к сараю, где стоит жнейка, и все в порядке… Понял?
— А ведь верно, Алеха! — воскликнул обрадованный Макаров.
— А ты думал нет… Только ты смотри, об этом никому ни гу-гу, особенно комсомольцам… Ну, ладно, крой к Чегодаеву.
Когда Макаров зашагал в обратную сторону, направляясь к избе Чегодаева, Шипунов довольно рассмеялся.
— Парочка бычков наклевывается…— ликовал он, — а самое главное — выполнил наказ Мирона Акимыча, своего человека заимел в комсомоле. Конечно, его потом выпрут оттуда, ну, а пока есть, там видно будет…
Чегодаева дома не оказалось. Плюнув с досады, Макаров постоял около окна и, чертыхаясь, побрел из ограды, надеясь встретить его где-нибудь на улице.
Против избы Абрама-батарейца, где горел в это время огонек, Афоня остановился. Из избы доносились голоса разговаривающих людей, в ограде нетерпеливо переступал с ноги на ногу привязанный к столбу конь игреней масти.
— А ведь это Чегодаев сидит у Абрама, конь-то его! — войдя в ограду и узнав чегодаевского коня, обрадовался Афоня. — Нашел-таки…
Петр Чегодаев, как и многие из бедняков станицы Раздольной, всю свою молодость, вплоть до военной службы, провел в батраках, зарабатывая себе обмундирование и строевую лошадь. Уже при Советской власти Чегодаев обзавелся своим хозяйством и теперь, по старинному казачьему обычаю, не любил ходить пешком. Всюду — в сельсовет, на собрание, в гости и далее на соседней со своей усадьбой улице появлялся он не иначе, как верхом на своем игреньке.
Миновав сенную дверь, Афоня подошел к окну и, оттаяв дыханьем в заиндевевшем стекле небольшой кружок, заглянул в избу.,
Вокруг небольшого стола сидели: Абрам, рядом с ним круглолицый, светлорусый, с подкрученными по-вахмистерски усами Лаврентий Кислицын, напротив них Петр Чегодаев и Митрофан Коренев.
Ближе всех, спиной к столу, по-видимому, не принимая участия в споре, сидел Патрушов Никита. В одной руке он держал раскупоренный банчок{26} со спиртом и, разливая его по бутылкам, разбавлял водой.
Сердитая спросонья, по самые глаза повязанная пестрым платком, жена Абрама, Дарья, зевая и бормоча себе что-то под нос, принесла из сеней полную тарелку мерзлой квашеной капусты и поставила ее на стол рядом с горкой крупно нарезанных ломтей ржаного хлеба. Затем, бросив в сторону Абрама гневный взгляд, отошла к кровати и, не раздеваясь, легла на нее, с головой укрывшись потрепанным ватным одеялом.
— Нет, ты подожди, Абрам, дай мне оказать… — донесся до Макарова хриплый голос Коренева. — Как это можно все время вместе работать? Ну вот, к примеру, я бы привел в коммуну трех коней, а вон Микита — одну, да и та на ладан дышит… Разве мне не обидно будет? Да ведь и робить-то будем по-разному: я буду стараться от желанья сердца, а другой — так себе, шаляй-валяй… А как хлеб делить, скажет: мне такой же пай давайте, как и другим прочим… Да тут греха у вас осенью будет столько, что не рады будете и коммуне вашей…
— Нет, Абрамка, — мотал чубатой головой Чегодаев, — ты мне не доказывай… Боязно, паря… Всю жизнь я батрачил, теперь стал в люди выходить. А коммуна-то, кто ее знает… Посадишь туда коняшек, а обратно-то и узды не получишь… И что же, опять в батраки? Нет, я уж погожу…
— Дурак же ты, Петька!
— Нет, ты послушай…
— Подожди, Лавруха, я разъясню. Ну вот, к примеру, я…
Макаров понял, что разговор идет о колхозе и, постояв еще немного, решил зайти в дом.
— Афоня! — обернувшись на стук двери, искренне обрадовался Никита. — Ну, брат, нюх у тебя, как у Абрамовой Лютры: по следу разыскал.
— Да нет, — отмахнулся Макаров, — по делу я к Чегодаеву. Мне, брат, не до гулянки…
— По делу? — удивился Никита. — Насчет коммуны? Успеешь, садись.
Ухватив Макарова за рукав и усадив его рядом с собой. Никита протянул ему полный стакан водки.
— Пей! Раз попал под веселую руку, поддержи компанию. А о коммуне потом. Видишь, Абрам разошелся. А по-моему, незачем им и доказывать. Не идут — не надо. Я вот помалкиваю, а в коммуну запишусь, ей-богу, запишусь. Афонька, вот увидишь… — и, обращаясь ко всем с поднятым стаканом, громко воскликнул: —Хватит! Ну вас к чёрту! Лучше выпьем за здравие коммуны!.. Ну, давайте, Абрам! Да брось ты их уговаривать, как маленьких!
— Погоди, Никита, — рукой отстраняя стакан, не унимался Абрам, — дай сказать…
— Потом, — не отставал Никита, — все равно ты им ничего не докажешь. Разве уговоришь вот хоть бы Митроху? Что ты, и не думай! Если он в коммуну запишется, так Аргунь-то обратно потечет…
— Брось ты, Микитка…
— А что, не верно? В кооперацию-то тебя как агитировали? Степан Иваныч язык, однако, смозолил, пока тебе доказал… А уж в коммуну-то тебя на вожжах не утянешь…
— А сам-то ты тоже горе мамино…
— Что сам? Думаешь, по-твоему? Завтра вот пойду и запишусь…
— Посмотрим…
— Правду говоришь, Микита? — удивился Абрам.
— А ты что думал, нарочно? Я ведь, паря, человек компанейский, люблю на людях быть. Мне еще тогда поглянулось, как народный дом строили воскресником… Машины нам дадут, закипит работа… Пусть Митроха ковыряется на своей Пеганухе…
— Правильно! Молодец, Микита! — хлопнул его по плечу Абрам, — ради такого дела и выпить не грех…
Подняв наполненный водкой стакан, широко улыбаясь, Абрам весело провозгласил:
— За коммуну, товарищи, за социализм! — и, чокнувшись со всеми, первый выпил свой стакан до дна.
— За нового коммуниста, товарища Микиту! — в тон Абраму подсказал Никита.
— Вообще-то оно, ребята, дело неплохое, — выпив и закусив капустой, заговорил Кислицын. — Я бы тоже не отстал, но баба у меня — такая язва, никак ее не уговоришь… Вот больше из-за нее и не вступаю.
— А ну вас!.. — махнул рукой Абрам, — одного баба не пускает, другой сам не знает, почему не мычит, не телится. Петро банды боится, дескать, как нагрянут они из-за границы, что тогда?.. Беда… шипишку отправят караулить.
— Я банды боюсь? — взъелся Чегодаев. — Ничего подобного, просто хочу поработать в своем хозяйстве, посмотреть, что у вас получится. Ну, а ладно дело пойдет, то и я не прочь… Ты, Абрам, на меня не нападай. Вон Афонькя-то комсомолец, да и то не записался…
— Тоже сравнил!.. — обиделся Макаров. — Кабы я один был, другое дело, а то еще отца надо агитировать, так же вот, как тебя…
— Товарищи! — размахивая пустым банчком, взывал Никита. — В бутылках пересохло. Как по-вашему, маловато? Собирайте деньги, я сейчас на Петрухином игреньке к Бакарихе слетаю. Где полушубок-то? Я, брат, мигом, не успеет девушка косы расплести…
А хмель брал свое. И когда Никита вернулся от Бакарихи с новым банчком спирта, гуляющие разошлись по-настоящему. Лаврентий, подкрутив усы и повернувшись спиной к столу, наигрывал плясовую.
Ах вы, сени, мои сени,
Сени новые мои,
Сени новые, кленовые,
Осиновы, гнилы… —
пел он, постукивая в такт песни тремя деревянными ложками.
Выходила молода
За новые ворота,
За новые, кленовые.
За решетчатые… —
вторил ему Афоня, поколачивая кулаком в печную заслонку.
Под эту немудрую музыку раскрасневшийся Чегодаев плясал, выбивая ногами чечетку.
Казак молодой,
Под ним конь вороной,
Под ним конь вороной,
Весь набор золотой… —
подпевал он и, хлопнув себя ладонями по груди, затылку, коленям и подошвам ичигов, пустился в присядку.
А в это время Никита, приняв на себя роль хозяина, наполнил вином стаканы, принес из сеней новую порцию капусты. В шкафу нашлась последняя коврига хозяйского хлеба, которую Никита изрезал на ломти и поставил на стол.
Только Абрам, обняв левой рукой Коренева, в правой держа вилку и чертя ею по столу, доказывал Митрофану выгоды коллективного труда.