С давних пор казаки безлесных пограничных станиц привыкли пользоваться сенокосами и лесными угодьями за границей, выплачивая китайцам за аренду этих угодий большие деньги.
В широких падях и долинах Трехречья (так назывался этот уголок Маньчжурии по имени трех рек — Хаул, Дербул и Ган) китайского населения почти не было. Только на самом берегу Аргуни против каждого русского поселка были небольшие поселения и лавки-бакалейки китайских купцов.
Переход границы был свободный и до и после революции, с тою лишь разницей, что теперь на право перехода границы нужно было иметь пропуска, которые выдавали пограничные власти.
Бойко шла торговля у китайских купцов. Сбывая русскому населению, хотя и плохого качества, но дешевые китайские товары, главным образом спирт, ханшин, мануфактуру и все необходимое в хозяйстве, китайские купцы охотно торговали в долг, особенно водкой. Это давало им возможность не только обвешивать и обсчитывать, но и приписывать, искусственно увеличивая долги своих пьяных клиентов.
Ночь выдалась особенно темная. Снег валил, не переставая. Ветерок все более усиливался. Начиналась пурга.
Такая погода была как нельзя более кстати для планов Макарова, Шипунова и Чегодаева. Они не замедлили ею воспользоваться.
Впереди на паре лошадей, запряженных в широкие розвальни, ехали Шипунов и Макаров. Сзади, на запряженной в простые сани лошаденке, ехал Чегодаев. На привязанных к саням досках лежали у него две волчьи шкуры и покрытая мешком ободранная волчья туша.
— Собаки на нее шибче будут лаять, — сказал Чегодаев Макарову, укладывая тушу на сани. — Может, еще и обману китайцев на банчок спирту, а нет, так сброшу на Аргуни, когда поеду обратно. Все равно ее вывозить надо…
Тихо, никем не замеченные, они переехали Аргунь, остановились под крутым яром правого берега и, переговорив между собой, разъехались в разные стороны. Чегодаев поехал прямо в бакалейку Ли-Фу, а Шипунов с Макаровым дальше, вверх по Аргуни. Отъехав по широкой, занесенной снегом дороге километра полтора, они свернули в сторону, остановились и, спрятав сани в кустах, верхом помчались к китайским бакалейкам, подъезжая к ним с тыла, с китайской стороны.
В ограде Ли-Фу яростным лаем заливались собаки. Сквозь шум и завывание пурги обрывками доносился голос Чегодаева и говор китайца. Где-то недалеко на крыше трескуче хлопала оторванная ветром доска.
Под прикрытием ночной темноты и воя пурги новые друзья через огороды подъехали к сараю, где стояла злополучная жнейка, спрыгнули с коней и, привязав их к забору, принялись разбирать дощатую стену сарая.
Подъехав к воротам ограды бакалейки, Чегодаев слез с саней и постучал. В ответ на стук сначала залаяла собака, за ней вторая, потом скрипнула калитка. К воротам подошел китаец.
— Хито сытучи?
— Открывай, Михайло! Это я, Петро Чегодаев.
— A-а… Чиво тебе? Ходи.
— Ну, известно, зачем, — торговаться…
— Позалуста, позалуста, — заулыбался, открывая ворота, китаец. — Чиво вези, пышыница?
— Какая тебе пшеница!.. Волков привез, шкуры волчьи, две. Лянга{27} штука. Да еще и волка ободранного…
— Это чиво, Петлуха, мяса балана?
— Ну, буду я с бараном пачкаться! — кричал Петр, стараясь перекричать отчаянный лай собак и вой ветра. — Это, паря, волк. Да, да, чистеющий волк…
— Волка? — недоумевал китаец. — Это пошыто волка? Куда ево таскай?
— Продавать привез! — кричал Чегодаев. — Собак кормить, шибко злы будут… Я дорого не возьму. Два банчка спирту, да и черт с тобой… Владей Фадей кривой кобылой… Ну, ладно, пошли в бакалею, там договоримся. А волк пусть полежит. Собаки? Пусть лают, на то они и собаки… — И, захватив шкуры, Чегодаев в сопровождении китайца зашел в лавку.
За прилавком ярко освещенного магазина в синем шелковом халате, без косы, подстриженный под польку, сидел сам хозяин Ли-Фу и перелистывал исписанную столбиками причудливых иероглифов объемистую тетрадь. Он быстро щелкал на китайских счетах, имеющих по семь костяшек, разделенных посредине палочкой. Через раскрытые двери из соседней комнаты доносились звон посуды, гортанный говор китайцев и пьяные выкрики контрабандистов.
Чегодаев окинул взглядом привычную обстановку: длинные полки, до самого потолка заложенные кусками черной, синей и коричневой дрели, пестрой сарпинки и цветастого ситца, полки с галантереей и парфюмерией и, наконец, полки, заставленные множеством бутылок с красными, синими и серебристыми головками. Нижняя полка винного отдела была густо заставлена литровыми, запаянными сверху, жестяными банчками со спиртом. Под полками на полу стояли бочка, бочонки и банчки с разведенным водой спиртом и китайской водкой «ханшином».
Предвкушая удовольствие предстоящей выпивки, Петр разгладил усы, потянул в себя носом пропитанный запахом вина и жареного лука воздух, самодовольно крякнул и, подойдя к прилавку, положил на него шкуры.
— Здорово, Иван!
— Дласте, дласте, — приветливо заулыбался Ли-Фу и, отодвинув от себя счеты, подошел к шкурам.
— Кули, Пепла, — вежливо предложил он, кладя перед Чегодаевым пачку сигарет и коробку спичек. Затем на прилавке появились бутылка белой водки, тарелка с китайскими, печеными на пару, пампушками, бобы и раскупоренная банка сардин.
— Позалуста, — все так же вежливо улыбаясь, приглашал Ли-Фу, доверху наливая водкой стакан, — кушайте, позалуста…
— Добро, паря Иван, у тебя вино… — выпив и закусывая пампушками, похвалил Петр, — так сразу в голову и бьет…
— Это моя вино шипако лучче, — улыбался китаец, наливая второй стакан, — кушайте…
— Да ты что, сдурел? Я еще с этого опомниться не могу. Нет, паря, сначала порядимся. А то ты меня, пьяного-то, живо объегоришь. Я тебя знаю…
— Сколько тебе хочу? — не переставая улыбаться, гладил рукой Ли-Фу густой волчий мех.
— Да сколько? — поскреб Петр в затылке. — По двадцать пять-то уж надо, полсотни за обе шкуры…
— Тибе чи, во, Петла, сдулела? Это волка шипако пылохой… маленкой…
— Я тебе, тварине, дам плохой… — заплетающимся языком лепетал Петр. — Шкуры первый сорт! Это уж я тебе так, по дружбе, отдаю за пятьдесят. Полсотни не дашь — к Теплякову понесу. А ну-ка, прикинь, сколько я тебе должен?
— Позалуста… — и, достав с полки тетрадь, Ли-Фу быстро защелкал на счетах. — Это двадцать один лубли солога копега…
— Да ты, Ванька, в уме? Давно ли мы с тобой подсчитывали, было девять с полтиной? А тут уж, на тебе, 21 рубль 40 копеек! Здорово, паря! Откуда же это напрело? После того, кажись, я ничего не брал…
— Как ни блала? — и тут Ли-Фу, щелкая на счетах, начал подсчитывать чегодаевские долги. — Эта сыпилта солога копега, вино двадцать копега, сыпилта солога копега, бобы десять копега…
— Да ладно, ну тебя к чёрту!.. — все более пьянея, ругался Петр. — Хватай уж ты, подавись… Понаписал там что было, и чего не было… Да я разве упомню? Покажи мне что-нибудь бабе на платье…
Домой Чегодаев приехал лежа поперек саней. Под боком у него, в мешке, рядом с ободранным волком, которого он хотел сбросить на Аргуни, да так и забыл это сделать, лежало десять аршин сарпинки, шесть аршин дрели и два банчка спирта, а в кисете с табаком десять рублей наличными.
О чем задумался, служивый,
О чем горюешь, удалой.
Иль служба-матка надоела,
Иль заболел твой добрый конь? —
орал Петр во всю глотку, подъезжая к дому. Когда кобыла, войдя в ограду, остановилась, он хотел было встать, но, почувствовав в ногах большую усталость, решил отдохнуть немного. Шапка оказалась потерянной. Засунув руки в рукава дохи, он улегся на сани и положил голову на волчью тушу.
К счастью для Петра его Марфа еще не спала, дожидаясь мужа у окна. Накинув на плечи куртку, она вышла в ограду, растормошила Петра, усадила его на сани, затем, выломав из ограды палку, по старой привычке принялась возить ею по бакам мужа.
— Тихонько, тихонько! — упрашивал Чегодаев, думая, что это Марфа выбивает из его дохи снег. — Да из головы-то хоть не выколачивай… Шапка? Да я почем знаю, где она? Я ведь ее не пас…
Проводив Макарова с жнейкой до берега Аргуни, Шипунов пешком вернулся к китайским лавкам и, миновав их, подошел к высокому, крытому тесом дому с вывеской «Тепляков».
В лавку Шипунов не пошел, а, пройдя вдоль высокого забора, постучал в крытые тесом ворота.
— Кто там? — окликнул из-за ворот грубый голос.
— К Мирону Якимовичу, — ответил негромко Шипунов.
Глухо, как в бочку, залаяла собака, за воротами послышался скрип шагов по снегу.
— Кто такой? — совсем близко услышал Шипунов тот же голос.
— Скажи хозяину, пшеницу привезли с Газимуру, — условленным паролем ответил Шипунов, — да поживее!
Сторож, вернувшись от хозяина, открыл калитку.
В прихожей Шипунова встретила толстая краснощекая девица-горничная. Пока Шипунов отряхивал с шапки снег, она обмела ему спину веником, предложила снять шубу и обмести снег с унтов и только тогда провела его в большую, ярко освещенную комнату. В ней за круглым дубовым столом сидели двое.
Первый — грузный, пожилой человек с бритым, багровым лицом, оканчивающимся двойным подбородком, с пепельными коротко остриженными волосами. Зло и настороженно смотрели его маленькие серые глазки. Это был сам хозяин, Мирон Тепляков.
Второй — черноволосый, с орлиным носом и черными блестящими глазами — был совершенно не знаком Шипунову.
— Садись! — хрипловатым баском сказал хозяин, глазами указывая на стул и, повернувшись к черноволосому, добавил — Наш казак из Раздольной — Шипунов, зять Мамичева.
Черноволосый молча кивнул головой.
— Ну, что нового? — обратился к Шипунову хозяин, — рассказывай.
Шипунов подробно рассказал о том, как в Раздольной организовали колхоз, кто в него вошел. Рассказал и о том, как он с Макаровым увез жнейку.
Пока Тепляков расспрашивал Шипунова о том, как казаки относятся к колхозу, какие идут о нем разговоры, черноволосый, которого Тепляков назвал Евгением Борисовичем, молчал. Только когда Шипунов рассказал, как он выступал против колхоза, Евгений Борисович отрицательно покачал головой.
И он и Тепляков долго наставляли Шипунова тому, что он должен делать, как должен вести себя.
Степан заканчивал свою работу, собираясь уезжать в район. Все дни с раннего утра до поздней ночи он находился в сельсовете. Обедать домой не ходил, а, попив чаю, который кипятил для него на плите десятник, снова принимался за работу.
— Степан Иваныч, — обратился к нему Федор, — пойдем к нам обедать. Дел у нас сегодня немного… Дома баню топят. Пообедаем, в бане попаримся…
— Попариться? — Степан оторвался от бумаг, вспомнил, что давно уже не мылся, с удовольствием представил себе жарко натопленную баню, хорошо распаренный веник и решительно сказал: — Идем…
Случай со жнейкой не давал Степану покоя. Все шло хорошо: и отчет кресткома провел, и кандидатов в состав нового кресткома наметили — активистов из бедноты и батраков, — и колхоз организовали… Но эта жнейка испортила все. Не выходила она из головы и теперь, когда шагали они с Федором по улице с наметенными на ней вчерашней пургой большими сугробами снега.
День после пурги был ясный, солнечный. С крыш, образуя ледяные сосульки, падала капель. На завалинках с солнечной стороны копошились куры. Из школы, толкая друг друга и кидаясь снегом, бежала шумная ватага ребят. Кое где из оград вывозили на улицы фуры снега.
— Смотри, какой большой сугроб, — указал Степан на чей-то огород, — только колья чуть видно. Вот приготовим нынче пары, передвоим их, и надо с самой осени наделать плетней да понатыкать их поперек пашен, чтобы на пашне у нас были такие же сугробы. Ведь сколько они дают влаги, лучше дождя…
— Правильно, — согласился Федор, — особенно в Поповой, там если плетни поставить, так со всего луга снег в пашне будет. Только надо дружно взяться за это дело.
«Да уж поработаем, скорей бы мне разделаться с рай-кресткомом. Добьюсь в райкоме, чтобы не посылали меня туда на работу, и за дело в колхозе. Стоит ли, — думал Степан, — корпеть в кресткоме за столом, заниматься, как ему теперь казалось, пустой канцелярщиной… То ли дело колхоз: живая, плодотворная работа, а крестком что?.. Кресткомы отомрут. Мы сами создадим себе благополучие…» И воображение рисовало ему отрадные картины будущей коллективной работы. Вот он в десять плугов распахивает длинную, широкую полосу. От хорошо вспаханной и пробороненной; пашни струится легкий пар. И вот поле, как ярко-зеленым ковром, покрылось дружными всходами пшеницы. А там уже и сенокос. Широкий луг, длинный ряд косцов, волнуется трава, звенят косы…
Эх, раззудись, плечо,
Размахнись, рука.
Ты пахни в лицо,
Ветер с полудня… —
мысленно декламировал Степан, и вот уже в его воображении широкое поле спелой пшеницы, то тут, то там ныряют в ней жнецы, серпы блестят на солнце, а навстречу им трещит, размахивая крыльями, жнейка, и… конец радостным картинам. Все заслонила собой пропавшая кресткомовская жнейка.
— Сволочи! — плюнул с досады Степан. — Не могли прибрать вовремя, опозорили на весь район!..
— Ты что это? — спросил Федор.
— Молчи лучше! — все более свирепел Степан. — Я с вас теперь шкуру сдеру за жнейку!..
— Вот ты о чем! О жнейке… Павел Филиппович наболтал с похмелья, а мы ему поверили…
— Как это наболтал?
— Да так… Никто нашу жнейку не увозил, дома она.
— Да ты что, Федька, смеешься?
От удивления Степан даже остановился, не зная, верить или не верить тому, что говорил, уже не сдерживая смеха, Федор.
— Да ты расскажи толком, хватит тебе ржать, неужели на пашне?
— Не то, что на пашне, — перестав смеяться, ответил Федор, — а даже в ограде у нас. Вечорась припер ее Афонька…
Что говорил еще Федор, Степан уже не слышал, бегом кинувшись по улице к усадьбе Размахниных. И когда он, а следом за ним и запыхавшийся Федор забежали в ограду, Степан убедился, что Федор его не обманул. Жнейка стояла в заднем углу ограды, накрытая сверху брезентом, а под ней на спине лежал Макаров и подтягивал ключом какие-то гайки. Из-под жнейки виднелись лишь его ноги, обутые в козьи унты. По ним-то и узнал Афоню Степан.
— Что такое? — веря и не веря своим глазам, бормотал смущенный и обрадованный Степан. — Она самая. Уж я-то ее хорошо знаю… — и вдруг его осенила догадка, — откуда у вас брезент появился?
— Ниоткуда, купили…
— Врешь, по глазам вижу, что врешь!.. Сперли у Ли-Фу вместе со жнейкой во время пурги, так и знай. Заварите вы тут кашу…
— Какая там каша, — видя, что запираться бесполезно, сознался Макаров. — Что, Ли-Фу жаловаться пойдет, что ли? Чёрта с два… пусть попробует доказать, что она не наша. У нас на нее и документ есть…
— Безнаказанно этот номер все равно не пройдет, потакать в таком безобразии нечего, — резко оборвал его Степан и, повернувшись, пошел в избу.