Последние дни весны я провела в кабинете Николая Васильевича. Это было восхитительное время, освежившее в моей памяти столько чудесных моментов. Я заново пережила все тусовки, когда нам с Ией было по семнадцать и мы, незамужние дочки богатых грузинских авторитетов, тусовались по всему миру.
Но гораздо больше, чем ценных воспоминаний, было мусорных и пустых; их переживание не приносило мне ничего, а лишь отнимало время. Безыдейная мешанина моего детства и юности стала причиной нарастающей неудовлетворенности. Мне стало ясно, что я общалась с придурками, смотрела плохие фильмы, слушала некачественную музыку, и из головы это не извлечь. Все, что туда упало — осталось навечно, да, припорошенное временем, но пульсирующее и дающее свои ростки. Вычистить весь мусор из головы попросту невозможно.
Я воссоздавала картину прошлого, копалась в нем, думала, что смотрю на все пережитое новыми глазами, а на самом деле прошлое лишь затягивало, отнимало меня у настоящего. Я направляла туда внимание и жизненную силу, а на реальную жизнь не оставалось ничего: ни времени, ни энергии. В чем же смысл этой регрессионной терапии? Прошлое осталось таким, как было, и моя интерпретация ни на что не повлияла. Я лишь смаковала и пережевывала, выплевывала, засовывала обратно, глотала и вновь извергала все это из себя, рассматривая под разными углами. Какой смысл копить и перебирать тлеющие угли своей жизни? Более того, я физически чувствовала, как нечто ценное разваливается на части из-за навязчивого повторения.
— Вот, наконец-то, — в назидание поднял костлявый палец Николай Васильевич. — Теперь вы и сами поняли, что забывать — это дар. Насколько полезно помнить все? — его глаза по-стариковски затуманились.
Николай Васильевич стал рассказывать про своего пациента с гипертимезией. Это необычное состояние нервной системы диагностируется чрезвычайно редко. У него полностью отсутствует избирательность памяти и способность мозга «подчищать» ненужные воспоминания. Это своего рода защитный механизм психики, который помогает структурировать поступающую извне информацию и фильтровать ее. «У гипертимезиков память работает на полную катушку», — сказал он.
— Вот именно. Тогда зачем мы этим занимаемся?
— Секундочку, Нино. Помнить все обычному человеку кажется невозможным, верно? Но человек, обладающий гипертимезией, помнит не только свою биографию, но и эмоции, ощущения, которые он чувствовал в каждый из дней. В них и кроется ключ. По логике, люди с таким заболеванием должны сойти с ума от переизбытка информации, от эмоциональных взрывов. Но вы, Нино, вы должны проследить, за счет чего проживаете чистую эмоцию. Не хвататься за ложные представления, а помнить, что на самом деле важно.
Что мне было важно? Я больше не знала. Почемуто сильно цепляли воспоминания из раннего материнства, хотя то время я практически не помнила, ходила все время как на автопилоте. Вот я беременна и напугана, Алексей Александрович гладит мой раздувшийся живот. «Я боюсь, — говорю. — Мне так страшно еще никогда не было». Он отвечает: «Мы справимся вместе. Ты не одна, я всегда буду рядом», — и целует меня везде, где только можно.
Вот уже маленький Давид сидит в большой ванне на коврике, на котором, помимо него, устроились аквалангист, рыбки и большая атлантическая черепаха. Он увлечен механическим крабом, берет его одной рукой и стучит им о гладкую эмалевую поверхность, произносит протяжные звуки и безмятежно улыбается беззубым ртом, как только замечает мой внимательный взгляд. Мне так нравились грузинские имена, я хотела назвать сына Давидом из-за приятных ощущений из детства. Алексей Александрович поворчал для вида, но уступил. Сказал, что следующего назовет сам. Я была уверена, что никакого следующего не будет, поэтому согласилась.
— Я дома! Купаетесь? — Алексей Александрович заглянул в ванную. Мы не слышали, как он пришел домой, из-за плеска воды.
— Купаемся.
Датоша как раз пытался запихнуть правый глаз крабика как можно глубже себе в рот.
Алексей Александрович достал ребенка из ванны, бережно завернул в полотенце и понес в детскую. Спустив воду, я поплелась следом. Навалились утомление, изнеможение, какая-то обреченность. Уставшая молодая Нино не могла радоваться этим семейным сценам, она хотела спать, принимать ванну, есть мацони с вишневым вареньем и смотреть сериал. Но взрослая я была потрясена: Алексей Александрович пел Датоше, а тот смотрел на него, приоткрыв маленький ротик. Муж пел плохо, но его глаза сияли, и малыш чувствовал эту брутальную отцовскую нежность. Они выглядели на редкость умилительно, оба на одно лицо, одинаковые большие зеленые глаза, взъерошенные волосы, ямочки на щеках. Только одна голова большая, а другая маленькая. Вот оно, счастье. В моменте его не видно, но Николай Васильевич прав, стоит сохранить его и рассмотреть попозже, вот тогда оно озарит жизнь смыслом.
В другом воспоминании я вожу с маленького Датошкой за ручки. Он крепко держится своими кулачками за мои большие ладони. Его боди расстегнуто и полы развеваются, как будто он ситх в маленьком плаще. Он пыхтит. Мы ходим так часами, и молодая я изнемогаю от скуки. В такие бесконечные моменты я размышляла о тщетности и напрасности своей жизни, думала о том, что могла бы сейчас тусоваться с Ией или строить карьеру, как Алиса. Что вместо этого делаю я? В полусогнутом виде наматываю круги по квартире. Взрослой мне отнюдь не казалось это испытанием, напротив, я наслаждалась ощущением, что маленький человек видит во мне весь смысл существования. В этот момент Датошка протянул ручки, схватил миску с фруктами, она упала на пол и разбилась. Молодая Нино чувствовала, что разбилась и она сама.
— Дети важны, это понятно, — сказала я Николаю Васильевичу.
— Не просто важны. Эта дверь нужна, чтобы вы помнили, как долго тянется день, когда у тебя маленький ребенок. Но этого мало. Сохраните воспоминания. Навсегда. Они — ваш ориентир, вас все время сносит не туда.
Он был прав. Я опять стала выпивать. Только раньше я пила, чтобы выскочить из запутанного настоящего, а теперь — чтобы не застревать в прошлом. Чтобы миновать обе эти чаши, пришлось пить в два раза больше. Теперь я вливала в себя все, что попадало под руку: кларет и бургундское, баварское пиво и кьянти, купажированный скотч и грузинскую чачу, Шато д’Икем и шампанское.
Одно из воспоминаний отдалось неприятным эхом. Я проснулась разбитая, на часах шесть двадцать, Матвей по правую руку, Давид поперек кровати. Алексей Александрович шуршит в ванной: пшик одеколона, похлопывание по щекам, сдержанный чих, вот он включил электробритву. Эти звуки я слышу так, будто он не в другой комнате, а мы пишем чистый, многократно усиленный, звук в студии. Громкий хлопок дверью. Тут же просыпается пятилетний Давид, затем годовалый Матвей. Давид подпрыгивает на кровати, группируется и приземляется на корточки, как человек-паук, будто никогда и не спал. Матвей заливается рыданиями. Моя голова раскалывается. Я чувствую себя так, будто не спала пару лет — в зеркале побитая жизнью женщина, отекшая, с овальными синяками под глазами, с грязной кичкой на голове — фирменным крестом всех молодых матерей. Свежевыбритый Алексей Александрович сияет, как звездочка на его погоне, смотрится в зеркало, говорит, как ни в чем не бывало:
— Уже проснулись?
— Встали, — шиплю я.
Он чмокает меня в щеку, не обращая внимания на мой ужасный внешний вид. Наверняка и пахнет от меня так себе. Я взрываюсь:
— Ты ничего не хочешь сказать?!
— Что?
— Ну хотя бы: «Извини, милая!» — За что?!
— Да за то, что ты громыхаешь здесь, как недорезанный в берлоге медведь, просыпаются дети, а тебе похер, ведь ты сейчас развернешься и свалишь на работу!
— Нино, ты просто не выспалась.
Я дозированно рассчитала, сколько капелек сарказма просочится в мой голос:
— Да ты что?! А почему интересно?
— Я здесь ни при чем. Хватит все валить на меня.
Я уже не могу утром и душ принять?
— А я почему не могу, черт тебя дери?
— Не знаю я почему. Дождись няню и иди в душ.
Кто мешает?
— А почему я должна ждать няню, которая придет в десять утра, а ты можешь мыться в любое время суток?
— Потому что ты мама, работа у тебя такая.
Он поправил воротник рубашки, а у меня защипало в глазах. Мы с ним выглядели как инь и янь: я уставшая и злая, из одной груди сочится молоко, потрясающий пеньюар, который раньше свободно обволакивал мое стройное загорелое тело, теперь еле прикрывает полные ляжки в струящихся белых растяжках, мой муж, свежий и раскачанный, смотрит на себя в зеркало с довольным прищуром. Надо бы уравнять наши позиции.
— У тебя не работа, а название одно! — злобно проговорила я. — За все платит мой отец! И живем мы в подаренной им квартире.
— Как тебе не стыдно!
— Мне стыдно? Тебе должно быть стыдно! Но видно — ни капельки, если так сложно просто сказать: «Извини!»
— Да пошла ты, Нино.
Он поцеловал Матвея, который успел успокоиться и теперь радостно хлопал в ладоши, потрепал Давида по голове, и, не взглянув на меня, быстрым шагом вышел из квартиры.
Я залилась слезами. Дети, моргая по очереди, смотрели на меня. Обида копилась внутри, я ощущала ее распирающим комом, от которого становилось тяжело дышать. Мое горе напиталось коллективной многовековой обидой всех женщин на Земле — мне было жалко в первую очередь себя, но и каждую, которая однажды поверила в пустые обещания. Обидно за то, что мы должны сидеть дома с детьми, хоть и любимыми, за то, что настоящая жизнь любого мужчины — на работе, и ничего с этим не поделаешь, и если они появляются дома, то ведут себя как приглашенные статисты. Все то время, что эти неусыпные вояки дома, они готовятся к работе. Дом им для того, чтобы отдыхать, а нам, женщинам, — для того, чтобы работать.
— Ты же обещал, что я никогда не буду одна, — завыла я в пустоту.
Две пары глаз настороженно наблюдали за мной. Датошка достал из миски печенье, протянул Матвею, подошел и обнял меня, уткнувшись в шею:
— Извини нас, мама. Извини! Ты не одна, я с тобой.
Я заревела еще пуще, сжимая его крохотное, но уже такое крепкое мужское плечо.
— Я тебя люблю малыш, не бойся. И ты меня извини, я не должна плакать.
Он утер маленькой ладошкой мои мокрые глаза и обнадеживающе улыбнулся:
— Хочу хлопья.
Я посадила мальчишек на диван перед телевизором, сама открыла холодильник, достала бутылку вина и сделала два больших глотка — слезы высохли, и это показалось мне самым быстрым решением проблемы.
Затем я окунулась в свои детские воспоминания, и это было до безумия непривычно. В состоянии детства мозг работает совершенно по-другому. В одной из дверей мама насыпала мне полную миску хлопьев, а я засмотрелась на рекламу и, только когда подошла к столу, увидела, что вялые хлопья тонут в молоке. Такое я есть не собиралась. Но и мама могла обругать меня за то, что я перевожу продукты; в нашем доме такое было не принято. Поэтому я решила замести следы, выкинула миску с молоком прямо в мусорное ведро. Не знаю, о чем я думала. Естественно, молоко разлилось, а миска разбилась, и мама, быстро обнаружив следы преступления, кричала втрое сильнее, чем если бы я просто перевела хлопья.
В другой двери мне два года и на меня надели пижаму с акулами. Сначала я их не замечала, а потом, в тот самый момент, когда подносила ко рту детскую поилку, увидела огромные пасти на рукаве. Я завопила, потому что была уверена, эти острозубые существа, угнездившиеся на моей пижамке, набросятся на меня и разорвут на части. Я истошно орала, пока пыталась стянуть ее с себя, и в итоге порвала горловину. Мама зашила пижаму и убрала ее подальше, в расчете на то, что рано или поздно я повзрослею и можно будет предложить мне ее еще раз. Как бы ни так, этого не произошло.
Белая дверь, украшенная новогодним венком, привела меня в две тысячи первый год. Я лежала перед телевизором прямо на полу нашей пустой гостиной и смотрела «Волшебный мир Диснея». Мне нравилось закинуть ноги на диванные подушки и замереть в странной позе. Мне десять лет. Я лежала так несколько часов, ничего не делая, отключила свой взрослый мозг и купалась в размышлениях школьника: меня интересовали оценки по биологии, дружба с Маринкой, которую я напрочь забыла к своим тридцати годам, и как бы поковыряться в корзинке для мелочи на кухне, чтобы незаметно добавить восемь рублей к своим ежедневным карманным доходам.
Иногда среди воспоминаний попадались ложные. Один раз дома в аптечке я нашла пузырек с таблетками, на этикетке прочитала надпись печатными буквами, сделанную чернилами: «Амитриптилин». Мне это ни о чем не говорило, я была уверена, что вижу пузырек впервые. Были и еще некоторые эпизоды, которые не происходили на самом деле. Я стояла в очереди в «Доме книги». Не спрашивайте, что я делала в этом месте, понятия не имею. Я вообще не заходила туда с тех пор, как мне исполнилось пятнадцать, и отпала необходимость закупать канцтовары к учебному году. Так вот, я стояла и переминалась с ноги на ногу, как вдруг увидела Фроську, мою бывшую коллегу. Я махнула ей рукой издалека, а когда она не отреагировала, высвободилась из очереди и подошла к ней.
— Не подходи ко мне, Нино! Ты знала, что он мне нравится. А тебе он ни капли не нравился! Зачем ты сделала это со мной?
Испытывала я в этот момент стыд и обиду, а Нино с горечью в голосе ответила ей:
— Ты чокнулась, Фрось.
Мы обе засмеялись, словно это была превосходная шутка, — я насмешливо, а Фрося зло. Ее синие глаза заблестели.
— Ты ужасный человек. Воробушек предупреждала меня, чтобы я держалась от тебя подальше.
В другом воспоминании Гелу расстреляли в упор грузинские националисты. Прекрасно меня штырило. Но самое страшное по накалу эмоций было вот это: мы с Алексеем Александровичем занимались сексом, язык не повернется называть это любовью. Мы с ним исступленно трахались так, как делали только в самом начале знакомства, да и то… нет, мне кажется. Здесь было возбуждение, граничащее с психозом, не помню, чтобы мой муж когда-либо вызывал у меня настолько сильную эмоцию. Но как только он кончил, то сразу слетел с меня и давай одеваться.
— Ты куда?
Он повернулся и в удивлении поднял брови:
— Ты забыла, что я больше здесь не живу?
От этих слов сердце сжалось. «Обалдеть», — подумала я. Что еще за новости? Не было такого никогда.
— Пока, — он подошел и поцеловал меня в щеку. Так сухо, как будто между нами уже давно ничего нет.
Я отвернулась от него в подушку и зарыдала.