Навстречу шла молодая с серьезным лицом женщина, нельзя сказать, что красивая, но чем-то приятная. Пышные, грубоватые волосы цвета темной меди непослушно топорщились, непокорная прядка прикрывала лоб. Серые глаза с маленькими зрачками чуть щурились. Красное платье было узковато, особенно в бедрах, и когда она шагала, упругое бедро сильно натягивало ткань.
Она шла, не глядя на встречных. Просто так шла, ни от кого не завися, никого не ставя в зависимость от себя. И Егор подумал, что так ходят лишь сильные люди.
Женщина была ему знакома, но в эту минуту, когда он глядел на нее с чуточку излишней внимательностью, он почему-то никак не мог соединить ее с теми двумя Нинами, которых он уже знал, до того эта была какой-то новой, третьей. И когда она прошла мимо, не взглянув на него, только тогда он понял, что это она.
— Нина Сергеевна! — позвал он. Она оглянулась с таким выражением лица, какое бывает у человека, когда его чем-то осчастливили, и Егор тут же понял, что ей было приятно это и что редко, очень редко ее вот так окликают на улице.
— Ну, вот видите, — сказала она неопределенно. И поздоровались, не подавая руки. Егор это отметил: сердится за вчерашнее! А кто бы знал, что не надо было болтать о шаманстве? Он пошел рядом, еще не зная, надо ли извиниться за то, что было на берегу, или забыть, как будто ничего и не было. Но ведь было, и он извинился.
Он ждал, что она тотчас же пустится объяснять свой метод, как это делают люди, которых не хотели выслушать, а потом вдруг захотели. Но Нина промолчала, как будто это извинение было ей неприятно. Они дошли до пересечения улицы, которая называлась Иманта, с какой-то другой, Нина остановилась, огляделась и решительно повернула направо. Спросила:
— Вам к гостинице?
— Нет, — сказал он. — Я живу не в гостинице.
Она не спросила, где он живет, но пошла в том же направлении, к гостинице, серое здание которой Егор увидел, как только она сделала еще несколько шагов вперед.
— Шаманство… Помню, как это слово бросили в лицо моему учителю Адаму Адамовичу Казимирскому его оппоненты. С тех пор я не могу его слышать.
— Извините, очень прошу. Так неловко вышло.
— Ну, вот видите! — повторила она опять ту же фразу, выражающую что-то неопределенное, какую-то незаконченную мысль. — А гипноз, а внушение… Впрочем, не будем об этом. Это очень серьезно.
Она все еще была сосредоточена, жила в каком-то другом мире, другими заботами, и то, что она говорила, говорила каким-то своим вторым «я». Егору редко приходилось видеть в женщине такую сосредоточенность, углубление в себя, и он с новым любопытством посмотрел на Нину. Но сказал, чтобы вернуть ее из непонятного мира:
— А я уже знаю, что это старый Тоомас.
Перед ними, вырастая из зелени деревьев, серело здание ратуши со стремительной стрелой башни, на которой будто пританцовывал старый Тоомас.
— А он весел, — сказал Егор. — Разве нет?
— А по-моему, он задумчив, углублен в себя, — сказала Нина. — Поспорим?
— Поспорим! — подхватил Егор, радуясь, что вернул ее в этот земной мир, в этот город, который был уже не таким чуждым ему. — А кто станет арбитром?
— Мы сами его выберем, — сказала она. — Вот пойдем по площади и выберем.
Они перешли улицу, вступили на дорожку сквера. Шли, вглядываясь в лица встречных людей, замедляли шаг перед теми, кто сидел на скамеечках.
— Спросим его? — говорил он, когда они проходили мимо старика, сидящего с газетой.
— Нет, он скажет: «Эй оска» — «Не понимаю».
— А у этой вот молодой?
— Она очень спешит… Очень занята собой, и ей не до старого Тоомаса.
— Я спрошу у мальчишки. Мальчишки — честнейший народ в мире.
— Ладно, — согласилась она.
Мальчишка был озадачен, долго не мог понять, что от него хотят, но все-таки уразумел, и серьезно, удивляясь, что этого не видят двое русских, сказал:
— Он — на страже. Он смотрит. Он в боевом строю.
Нина засмеялась:
— Ну что? Честнейший народ…
— Разве не честнейший? Мальчишка видит его таким, ждет от него этого.
— Понятно, — сказала Нина. — Значит, у вас все хорошо, раз ваш Тоомас весело танцует.
— Верно, — подтвердил он, — все хорошо, и я завтра улетаю. Мне чертовски повезло. Я достал сталь, за которой гонялся всю неделю, и еще… Еще мне в голову пришла одна редкостная мысль, какие приходят уж не так часто. Я почти что изобрел прибор.
— Прибор? Выработаете в конструкторском бюро?
— Нет, но что-то вроде, — он не стал ей объяснять, где он работает, в подробностях. Разве это ей интересно? Но она заинтересовалась.
— Какой же прибор? Объясните. Я, возможно, пойму.
Егору была приятна ее заинтересованность, он стал объяснять, что такое индикатор. Это измерительный прибор, без которого не обойтись ни в одном механическом цехе. Точный прибор, он должен иметь наименьшую погрешность. А чтобы ее найти, требуется такой прибор, еще более точный. Эталон для эталона.
— Интересно! — сказала она, тряхнув головой и откинув челку со лба. — И как это вы изобретаете?
— Как? Да не знаю, право. По-разному. Иной раз сидишь за чертежным столом, ищешь решение. Иной — видишь решение в вещах. Вот этим утром… Сидел в кафе, держал в одной руке нож, в другой вилку, и увидел. Но думаешь всегда, все время. Это состояние мучительное, но в то же время необыкновенное. Вечное беспокойство. Понимаете, если астроном понял, зрительно представил бесконечность вселенной, он уже обрек себя на это вечное беспокойство. Да и писатель, я думаю…
Они стояли возле ратуши и на какое-то время забыли и про старого Тоомаса и про все другое.
— С писателем, я думаю, это случается тогда, когда он поймет недосягаемость глубин человеческой души и все же будет искать дно. А изобретатель? Когда увидит, что развитие техники бесконечно, и будет все же стремиться к концу, создавая все лучшее.
Он остановил себя: заговорил ее, разве не скучно?
— Нет, нет, я никогда не думала об этом. Особенно мне интересно насчет души. Я ведь имею прямое касательство к ней.
Дальше они шли молча. Нина снова как бы отдалилась от него. Он пожалел, что недолго удержал ее в этом мире, что отпустил ее в тот, свой, скрытый и загадочный.
— Да, — сказала она, без его помощи возвращаясь в этот мир, — зайдемте в магазин. Есть красивые вещи. Неужто вернетесь домой без сувениров? Здесь умеют. Вкус и старательность — в крови.
В маленьком магазинчике, у прилавка углом, по двум стенам, несколько человек неторопливо переговаривались с продавщицами — с немолодой уже эстонкой с волосами, похожими на букли, и девушкой лет девятнадцати. Нина и Егор подошли, стали рассматривать на витрине разные вещицы, действительно редкостные — это были изделия из кожи, металла, янтаря.
— Дочке возьмите вот этот кошелек, — сказала Нина. — На нем тиснут флюгер. Видите, какой красивый. Он древний и стоит на углу улиц Вана-Виру и Уус. Я его запомнила. Мне он очень нравится. Правда, замечательный кошелек?
— Замечательный, — согласился Егор. Эстонка с буклями подала кошелек, молча отошла, как бы давая им возможность постоять, посудачить.
— О, Таллин, знаменитый флюгерами, — сказала Нина. — Издревле это город моряков и рыбаков. Вот они, эти крылатые вестники. Они знают, откуда дует ветер, предупреждали о шторме. Не просто украшения домов!
— Интересно.
— Их ковали из меди, рубили из железа. Тут были замечательные sepad, то есть кузнецы. Теперь слово «Sepp» обозначает просто мастера…
Эстонка с буклями, услышав это слово, подошла к Нине, спросила:
— Хотите посмотреть флюгера? Я вижу, вы интересуетесь.
— Да, — призналась Нина. — Иной раз брожу по Таллину и любуюсь ими. Знаю почти все.
— Вот посмотрите, — сказала эстонка с буклями и стала выкладывать из картонной коробки кошельки желтой кожи с тиснениями самых различных флюгеров. Егор заметил, как Нина даже чуть-чуть растерялась перед этим богатством и покраснела от волнения, как девочка, завидев куклу. Подумал: «Она чувствует себя одиноко, вот и увлеклась флюгерами. Впрочем, это здорово, и каждый неповторим»…
— Мне нравится этот дельфин. Он с улицы Пиик? А этот с Нигулисте?
— Нет, это не с Нигулисте, — сказала эстонка. — Это с западного фронтона ратуши. А с Нигулисте другой, — эстонка порылась в кошельках, разложенных на стекле витрины, выбрала то, что надо: флажок со звездой и крестом на шпиле. — Вот с Нигулисте.
— Верно, — подтвердила Нина. — Вспомнила. А старого Тоомаса у вас нет?
— Нет. Старый Тоомас у нас один, и сами понимаете…
Егор и Нина еще некоторое время стояли и рассматривали флюгера, тисненные на коже, эстонка увлеклась и стала объяснять, чем примечателен тот или иной флюгер и где он стоит. Иногда они спорили с Ниной, и однажды Нина оказалась правой и была очень довольна.
— Спасибо, — сказала Нина, прощаясь. — Если позволите, я изредка буду заходить к вам.
— Да, да, — закивала буклями эстонка.
— А теперь вашему сыну… — Нина взглянула на Егора, стала что-то разглядывать под стеклом. — Кинжал в кожаных ножнах. Смотрите. И флюгер. Это ведь со второй башни Вируских ворот? — спросила она эстонку, и Егор понял, что она просто хотела польстить ей.
— Да, да, — подтвердила та, действительно польщенная. — Тысяча шестьсот восемьдесят четвертый год. Кинжал серебряный. Если дорог, я могу предложить медный.
— Медный, — поторопился сказать Егор и добавил: — Прочнее.
Они купили кинжал. Он был как настоящий, только маленький. Медь была старая, кованая, черная и походила на вороненую сталь.
— А теперь жене… Скажите, она брюнетка или блондинка? Какие у нее глаза?
— Русая, — сказал Егор, смущаясь, — Глаза серые. Как у вас.
— Купите нитку янтаря. Это из Латвии, с янтарного берега Балтики. Лучше ничего не найдете. Вот эту. Она скромная и очень пойдет русой. Правда я говорю? — спросила Нина эстонку.
— Да, да, — закивала та.
Егор подумал: денег у него было в обрез. Он хотел что-то купить для Илусов. Хотя бы бутылку коньяку. «Впрочем, заберу спирт НЗ. Оставлял на доставку груза, но все обошлось без спирта».
И они купили нитку янтаря. Желтые горошины, наверно, были красивы. Егору они понравились, он знал, понравятся и Варе.
Выходя из магазина, Нина неожиданно спросила:
— А вы любите жену?
Скорее механически, чем сознательно, Егор ответил, что любит. И затем, как бы поняв неубедительность произнесенного слова, добавил:
— Конечно, люблю.
Это было правдой. Он любил жену. Они встретились, когда еще шла война, он — инвалид с незаживающей раной в боку и перебитыми ребрами, она — совсем еще девчонка. Их любовь была отчаянно-исступленной, точно они боялись, что их что-то разлучит.
Нина и Егор прошли мимо ратуши.
— Видите, — указала Нина на тяжелые цепи на серой стене, — ими приковывали преступников и, говорят, неверных жен. И весь город смотрел на них, как на проклятых. Можно придумать для женщин более чудовищную казнь?
— Чудовищно, конечно. Но ведь это тогда держало семью.
— А разве ее что-то может удержать, кроме любви?
— Почему же нет? Долг. Дети. Религиозные чувства. Деньги.
— Это все чушь, — сказала она в своей прежней решительной манере. — Видимость! Только любовь делает семью. Остальное лишь удерживает сожителей. Не признаю. Уйдет любовь — ни одной ночи не смогу прожить в семейной оболочке. Ложь в семье — хуже, чем религиозное кощунство.
Он слушал ее и почему-то не верил. Об этом он никогда бы не говорил с такой уверенностью. Кто так говорит, тот или считает это не обязательным для себя, или опытен, а опыт, как известно, рождает в человеке превосходство над другими и дает право на установление новых истин и на разрушение старых. Но откуда у нее опыт? Любит мужа, как любят в первый раз, и верит, что всю жизнь будет только так, а не иначе?
«Эх-хе-хе», — произнес он про себя, хотел еще о чем-то подумать, но не подумал. Углубляться в эту тему он всегда боялся, как боялся оказаться голым перед женщиной. Даже перед женой…
Они прошли площадь ратуши и стали подниматься на Вышгород. Старый Тоомас глубокомысленно глядел им вслед. Нина оглянулась, прищурилась на старого Тоомаса, но, как бы не желая больше тревожить его, опустила взгляд и показала Егору на западный фронтон ратуши, где улетала в небо игла флюгерной державки с тремя рубчатыми шарами и кованными из металла цветами. Флажок флюгера, прихотливо узорчатый, как бы таял в бледном таллинском небе.
— Талантливый бестия ковал! — сказала она таким тоном, будто не похвалила, а обругала. — Оставили на века. Такая сила мастерства, таланта.
— А они вообще народ талантливый?
— Да, это так.
— И добрый?
— Что понимать под добротой?
Он рассказал о тетушке Лийси.
— И другое тут бывало, — сказала она и замолчала.
Они шли узкой улочкой Вышгорода. И мостовая из дикого камня, и серые дома из него же, дома с двускатными крышами и оконцами, похожими на бойницы, — все глядело на них седыми веками.
— Вот они называют того медного ландскнехта нежно «старый Тоомас». А башню иронически «толстая Маргарита», а другую по-свойски, по-товарищески — «длинный Герман». Да, тут доброта…
— А что «другое» тут бывало?
— Рассказывали мне… После войны вот на этих улочках каждое утро находили убитого русского офицера. Финка в спину — и прощай. И коробка спичек рядом, на камнях…
— Она зачем? Символ какой-то?
— Так поначалу и думали… А оказалось все очень просто. Подходил к офицеру парень, спрашивал прикурить. Когда тот доставал спички — другой сзади ножом. Молодые попадались офицеры, доверчивые, неопытные. А нарвались на бывшего разведчика — тот вместо спичек — через плечо из пистолета. Догадался!
— Ну, и кто же это были?
— Два брата, говорят, националисты. — Нина помолчала. Ее красное платье было странно не здешним среди серых древних стен. И Егору вдруг почудилась красная кровь на камнях мостовой, кровь молодых доверчивых офицеров.
— Когда, когда это уйдет в небытие? — сказала Нина, несколько театрально, как ему показалось, как говорила она там, на берегу. — Когда не будет недоверия между нациями, когда людей не будут разделять языки, обычаи, характеры, когда они будут лишь вносить разнообразие в отношения между людьми!
— Когда? — Егор провел рукой по шершавым камням стены. Камни были отчужденно холодными. — Пока вот эти стены, я думаю, не станут святыми не только для эстонца, но и для любого другого.
— Для меня это тоже свято.
— И для меня. Мы не нация эгоистов. Но, признайтесь, что вы тоже думаете, что для эстонцев это святее?
— Может быть. Для этого надо быть эстонцем.
— Но камни — это не все, — сказал он, — знаю, что не все. Что-то еще есть, я не могу это сформулировать.
— Крепость характера?
— Да, пожалуй. Большой запас прочности. Я все дни тут об этом думаю. Народ, в котором исчерпается национальная жила, как богатая природная залежь, сам откажется от своего первородства и сольется с другим. Но по принуждению этого никогда не будет. У нас, я имею в виду.
— Изживание через полное развитие? Слыхала.
— Закон отрицания отрицания…
— Философ! — иронически произнесла она. — От скуки на все руки.
— Что делать? Езжу по свету, приходится размышлять.
Они зашли в кафе в старом доме из серого природного камня. В кафе было темновато. В кованой из железа старинной люстре едва теплились слабыми свечами две электрические лампочки. Полки из старого дуба. Стойка, покрытая листовой медью.
— Тере, тере[1], — сказала Нина старому эстонцу с широким лицом. Лицо его светилось, как на темной картине Рембрандта.
— Здравствуйте! — ответил эстонец по-русски. Нина о чем-то спросила его по-эстонски. — Торговля идет хорошо, спасибо, — продолжал старик по-русски. Его акцент стал заметнее.
Он знал, что она никакая не эстонка, и она знала, что он это знает, но все равно обоим было приятно, Егор видел, как они улыбались друг другу.
«Что в ней такое, что притягивает людей? — подумал Егор, наблюдая, с каким интересом Нина расспрашивает старика и с каким доверием эстонец глядит ей в лицо. — Лицо у нее, правда, приятное… Но мало ли людей с приятными лицами, а смотреть в них не хочется? Вот и мне неожиданно хорошо с ней и просто. Должно быть, потому, что ей ничего от меня не надо и она не боится ни меня, ни кого другого. Любовь к одному прикрыла ее от всех и сделала независимой и неуязвимой».
Старик готовил кофе и все что-то говорил, трудно и медленно произнося русские слова — давно служил в Петербурге, забывать стал, а говорил когда-то хоть куда. Его всю жизнь тянет к русским, но что-то редко они заходят ныне в его кофейню.
— Отведаете мадеры? — спросил старик, Егор ясно услышал эти слова, они, должно быть, предназначались ему. — Мадера старая, с букетом…
Нина оглянулась, Егор кивнул: мадера, так мадера…
Они присели к прямоугольному столику с толстой, тесаной из плах столешницей. В рюмках темнела мадера, пахнущая жженым сахаром, дымились чашечки кофе. Нина молчала, положив руки на стол. На лбу ее упрямо топорщилась челка, глаза с расширившимися зрачками, казалось, ничего не видели перед собой, потому что глядели не в мир, а куда-то во внутрь.
Егору стало не по себе, и он поднял рюмку.
— За старого Тоомаса! — сказал он.
Нина молча подняла, не чокнувшись, выпила. Она глядела мимо Егора, но думала о нем. Она думала о том, как беспричинно просто ей с ним, независимо и легко. Ничем он ее не сковывает, ни к чему не обязывает. Для него хотелось что-то сделать. Может, просто погладить по голове. Какой-то все-таки он разворошенный. Ну, а нервная система у него крепкая, динамический стереотип подвижный, он позволяет ему максимально быстро перестраиваться. Его очень трудно чем-то потрясти. Он ответит на любой раздражитель, самый неожиданный…
Это она смотрела на него как врач-психолог. А как человек она подумала, что он простоват, как и его имя, прикажи — будет воду возить. Но умен и крепок, думает не стандартно. Такой и страной сумеет руководить, не охнет. А в общем-то не таким уж, обременительным оказалось поручение Эйнара Илуса показать гостю кое-что в городе.
— Как вам написать? — спросил он. — Я хочу осмелиться написать вам о дочери. А может…
— И привезти ее? — угадала она, не сумев скрыть радости.
— Да, если так сложится и вы разрешите.
— Пишите мне на почту. Вот номер нашего почтового ящика. — И она подала ему кусок бумажной салфетки с цифрами, написанными шариковой ручкой.
— А мне: Москва, Главпочтамт, до востребования. Или вот мой дом.
Она взяла и положила его адрес в сумку.
Они допили кофе. Егор расплатился, и они вышли. После полутемноты кофейни Нина щурилась больше обычного. Егор с боку смотрел на нее. Почему она кажется такой одинокой со своей любовью? Разве любовь делает человека одиноким?
«А что ты знаешь об этом, старый поржавевший флюгер? — обратился он к себе, как всегда в таких случаях, иронически. — Ты даже не знаешь, какой ветер заставит тебя повернуться и в какую сторону, а повертывает тебя какой угодно ветер и в какую угодно сторону. И что ты можешь знать о людской любви, если она определяется вовсе не ветром, а чем-то другим»…
Они попрощались возле ратуши до вечера. У Егора был еще один вечер, вечер на Раннамыйза, на морском лесистом берегу, где пахнет земляникой и морскими водорослями одновременно.