Егор Канунников поднялся по железной лестнице с натертыми до блеска широкими рубчатыми ступенями на рабочую площадку мартеновской печи, самой маленькой на заводе, которая потому и оказалась живучей после многих стремительных реконструкций, что, как никакая другая, годилась для маловесных плавок. А они были не столь уж редкими.
Неловкость, которую Егор еще недавно испытывал перед сталеварами, прошла, потому что он почувствовал, что не просто торчит тут, у мартена, а участвует в немыслимо трудной и немыслимо нужной плавке, и это поставило его в ряд с людьми, чьи лица золотились от света стали, чьи движения были завидно спокойны и уверенны, чьи губы были сомкнуты не из-за спесивой гордости, а из-за молчаливой деловитости. Было в повадках сталеваров что-то первобытно-открытое и в то же время извечно мудрое, сходное с колдовством, почитанием божества, хотя сами сталевары об этом не могли думать, да и Егор не маг принять это всерьез.
Егор прошел через площадку. Жар охватил его тотчас, как только он встал рядом со стариком-сталеваром, маленьким, худым, будто высушенным тут у мартена за долгие годы работы. Он был безбород и безбров, глаза его тонули в морщинах, но поблескивали остро и требовательно, а лицо казалось румяным и чем-то неуловимо и обидно точно напоминало чуть поджаренный блин, только что снятый со сковородки.
«Рад старик», — подумал Егор, проникаясь теплым чувством к сталевару, который не стал ломаться, когда его попросили выручить завод, да и совнархоз тоже. И к себе у Егора на миг вспыхнуло подобное же чувство: не кто-нибудь, а он уговорил старика, о котором так много писали в газетах в те уже давние военные годы, и вытащил его в трудную минуту из небытия.
— Ну, как она там, Филипп Прокопович? — спросил Егор старика, стараясь и самим вопросом и тоном показать интерес любознательного человека. Старик взглянул на него с недовольством и вместо ответа юрко бросился к печи. Он стал заглядывать в нее, в какие-то невидимые Егору дальние углы, белый блеск металла слепил Егору глаза, жар жег щеки, было удручающе душно. И обидное обращение с ним старика опалило лицо, теперь уже изнутри. Старик вернулся к нему, но на его вопрос отвечать не стал, то ли забыл о нем, то ли счел его праздным, а заговорил сокрушенно:
— Не улавливаю, отвык. Кажись, век ее не видывал. Какая оказия!
Он опять побежал к печи, за что-то отчитал парня, стоящего у завалочного окна, набросился на другого, что лопатой забрасывал в огонь известняк. Но парни, Егор хорошо это видел, воспринимали шумливость старика не больше, как вздорность, им-то какое было дело до его прежней славы и прежнего колдовства. Это были другие люди, приученные к другой работе, знающие сталь не по оттенкам цвета ее поверхности, и не по искре, а по ее химическому составу и кристаллизации, и они, конечно, уж никогда не поймут старика и не будут колдовать у печи так, как когда-то колдовал он и пытается колдовать сейчас, если сталеварение не ринется вспять и люди заново не начнут открывать законы рождения металла.
И чем дальше шла плавка, тем разлад между сталеваром и его подручными казался Егору все более заметным, а потом и непоправимым. И он ругал себя за то, что не додумал, не сообразил, что не всегда в сочетании старого и нового можно найти свежее качество. Получалось, что они исключали, а не дополняли друг друга, эти представители двух эпох металлургии. Но что, что теперь можно поделать? Рубанов упреждал его: у старика далеко не ангельский характер, да и методы работы не под стать нынешним. Но Егор, вспомнив громкие успехи старика в прошлые времена, поверил в него и в свою звезду. И вот что из этого вышло.
Ясно, что Рубанов больше не позволит валандаться, выставит с завода.
Вот тебе и музыкальные способности бельгийской королевы… Вот тебе и таллинские флюгера… Вот тебе Егор Канунников и его пагода.
Он наблюдал, как кипела в печи сталь, как струилось под сводом слоистое красно-белое пламя, как обтирал пот с лица, войлочной шляпой вконец изругавшийся старик, как неторопливо и важно делали свое дело молодые сталевары — всех их Егор ненавидел сейчас, — и он едва удерживал себя от того, чтобы не сорваться с места и не удрать куда глаза глядят.
Печь была маленькая, с одним завалочным окном, и когда Егор, отвернувшись было, вновь оглянулся на нее, все это — и каменная кладка в крепкой стальной арматуре, и открытое окно с вихрями огня и клокотанием стали, и солнечной силы жар — до ужаса напомнили ему то, что с ним случилось на болотистом дефиле в Белоруссии, что было так давно и что теперь уже казалось неправдоподобным, будто его и не было вовсе. Тогда его разведчики проглядели немецкий дзот, пришлось самому прикрывать полк. Тогда Егора и ранило в бок. И он отшатнулся в суеверном страхе, а когда взял себя в руки, то подумал, что тут, пожалуй, пострашнее.
«Я бессилен что-либо сделать, — еще подумал он, — ничем здесь не прикроешь амбразуру, даже жизнью, если она тебе окончательно опротивела. Твоя жизнь тут вспыхнет факелом, и после прокатчики отметят в структуре металла инородные вкрапления. И никто не подумает, что это зола твоих костей. А может, и не обнаружат, — может, все это сойдет вместе со шлаком и напоследок захватит с собой излишки фосфора или чего там еще можно захватить. Ведь кости-то мои состоят из извести»…
И когда он убедился, что окончательно бессилен изменить что-либо в ходе плавки, он вдруг почувствовал необыкновенную ясность в мыслях, как бывало у него, когда он долго и безуспешно бился над открытием решения какой-то технической задачи, а открытие не приходило. Но тут вдруг являлась необыкновенная ясность и решение-то оказывалось до обиды простое и лежало оно совсем рядом.
«Уйти, уйти», — подумал он. Другого решения не подсказала столь дорогая ему ясность. И он поначалу удивился такому выходу из положения и бесплодности своего редкого состояния, которое можно было сравнить с озарением, с божьим провидением, если бы, конечно, он верил в бога. Но он не верил в бога и потому считал, что состояние открытия — это состояние высшей мобилизованности и знаний, и опыта, и могучих усилий. Это высшее состояние духа, как бы разряд тока высокого напряжения, где замыкались на конкретной цели данное Егору природой и приобретенное им за годы жизненной и инженерной учебы. И всегда вспышка эта завершалась высшим результатом. Сейчас она не дала ничего, кроме пассивного «уйти».
«Неужто это и есть самое высшее, что я сделаю сейчас?» — подумал он, еще раз расстроенно оглядываясь на печь.
Егор не знал, что как только он ушел с завалочной площадки, спустился вниз по шихтовой эстакаде, заспешил к выходу, перепрыгивая через рельсы, старый сталевар Филипп Прокопович снял шляпу, вытер ею лоб, и безбровое и безбородое, безобразное в своей старческой нелепости лицо его озарилось чем-то похожим на улыбку: с первых до последних дней его жизни у мартена он не любил и никогда не полюбит соглядатаев. Он считал и будет считать, что не работающий и думающий, что он работает, не менее жалок, чем нищий, и не менее вреден, чем тот, кто берет чужое. И хотя у старика ничего не изменилось в отношении с молодыми сталеварами — он работал на глазок, «на опыт», они все время сверяли плавку с приборами, но в странную эту бригаду пришло молчаливое согласие, когда никто друг другу не мешает, но каждый делает по-своему. Иной раз это тоже приносит успех…
Егор спешил к проходной, и никакое другое чувство, кроме досады, не владело им. Досада, что он ошибся, и теперь столь громкая его поездка окажется просто-напросто пшиком, и Роман посмеется над ним. И если он хотел раз и навсегда покончить со всем этим, то под занавес должен был бы сделать что-то из ряда вон выходящее. Этим могла быть сталь, которую здесь не плавили бы, если бы он не вмешался, сталь, без которой он не мог вернуться в Новоград.
Он вышел из проходной, но забыл оглянуться на завод, как делал это всегда по привычке разведчика, и направился через площадь, белую от солнца, пыли и выгоревшего асфальта.
Пензяк уехал, в доме приезжих маялся бездельем чернявый Чистополец. Он обрадовался Егору, полез в карман за картами.
Егор отмахнулся, достал из чемодана бутылку спирта. Он берег ее, чтобы отпраздновать со сталеварами рождение новой стали, но было видно, что обмывка не потребуется. Неприятно лишь то, что приходилось пить со случайным собутыльником, а Егор никогда не опускался до этого. Он легче отдавал свою поллитру, чем делил ее с тем, с кем не хотел. А тут никуда не денешься. Неприятен был и сам Чистополец своей безликостью, и тем, как притих, приняв приглашение, и как глядел на спирт, будто на седьмое чудо света.
— Давай, — махнул Егор рукой, — что есть закусить. Сохранил, чтобы выпить за здравие, а пришлось пить за упокой.
Чистополец проворно достал консервы, одним ловким движением вырезал донышко — резко запахло одесскими бычками в томате. Этот запах всегда вызывал у Егора спазмы в желудке, как перед рвотой. И чтобы заглушить неприятное ощущение, он налил спирт в стакан и, не разведя и не чокнувшись — за упокой не чокаются, — вылил. Раза два громко и глубоко вздохнул и почувствовал необыкновенно приятную теплоту, охватившую его всего с ног до головы.
Через полчаса он уже сидел в обнимку с Чистопольцем и неверным и все же приятным тенорком пел грустно:
Потеряла я колечко,
Потеряла я любовь,
Ой да любовь…
Чистополец не знал песни и лишь раскрывал беззвучно рот, пока не улавливал слово, а, уловив, успевал лишь подхватить хрипловатым басом его окончание.
За окном темнел пруд, не отражая ни неба, ни берегов, ни города. И он уже не вызывал у Егора никаких воспоминаний. Жаль, что проворонил единственный до Новограда поезд, укатил бы сегодня же ко всем чертям собачьим.
Мрачные раздумья одолевали его, хотя он старался и не поддаваться им. Что он приобрел и что потерял в этих поездках? Всегда привозил сталь, и это было приятно ему самому, не говоря уже о том, что завод обеспечивался работой. Но он «проездил» должность главного технолога… Проездил «алмазный вариант»… И с семьей что-то не то. Не оглох же он душой, чтобы не чувствовать этого! И тут еще этот Чистополец с одесскими бычками, от которых Егора всегда поташнивало.
И только свое, родное не изменило ему: автоматический прибор. Хоть и без него, но он родится, родится! А если бы его не было, что бы еще оставалось у Егора?