18

Вечером Егор сказал Варе:

— Три дня отпуска, кровные, заработанные. Роман подарил. Как ты думаешь, если я и на самом деле их использую? Распилю дрова, съезжу к Иринке в лагерь. Находит такое: скучаю и все.

— Не сидится тебе ни дня дома.

— К вечеру вернусь.

Получил премию, накупил сладостей, мать приглядела Ирине платье — девчонка уже в таких годах, понимает, что к чему.

На самое дно чемодана Егор положил кошелек желтой кожи с изображением флюгера — флажка со звездой и крестом на шпиле. «С улицы Нигулисте, — вспомнил он. — Нина говорила, что кошельки пустыми не дарят. Чтобы вместе с кошельком подарить человеку счастье, надо положить монету. Какую-нибудь. Пусть самую маленькую».

Он раскрыл кошелек и сунул в него рубль. И подумал, усмехаясь своему суеверию: «Выход легкий, ничего не скажешь. Так вот запросто, с рублем можно бы раздать счастье каждому и всем».

Егор приехал в лагерь перед обедом. На берегу Быстрицы, недалеко от ее впадения в Шумшу, среди темной зелени соснового бора, светлели деревянные домики лагерных служб. Желтые осыпи песка стекали к реке и терялись, не добежав до воды. Берег зарос ольхой, и пескам ходу не было. Ольха росла на намытых рекой галечнике и глине, ольхой же кудрявились островки, делившие реку на узкие протоки. Вода ворчала в протоках, как бы жалуясь на то, что отрезали ее от материнской струи.

Он сидел на берегу и ждал, пока разыщут Ирину. Отряд был где-то поблизости, но дежурная по лагерю не могла его найти. Егор волновался, он даже не знал, что готовит ему встреча с дочерью. Вдруг подумал, что даже не узнает ее, если увидит среди девочек.

«Не знаете вы свою дочь», — сказала ему Нина. Да, он сам это теперь понимал и казнил себя. Дочь выросла незаметно для него. Ее даже не видно было как-то. Придет из школы, займется своим делом, никому не мешает, не докучает. Она в нем вроде не нуждалась, и он вроде не находил потребности сблизиться с ней, узнать, чем занята ее голова, ее сердце. Дочь училась старательно, не огорчала родителей, и этого ему оказалось достаточно, чтобы удовлетвориться. Она платила ему тем же. Вот так все и сложилось. Двое, всего двое у них детей, а как разно все получилось.

И он вспомнил учительницу Апполинарию с таллинской улицы Лидии Куйдулы, ее двух дочерей, одна из которых, как и мать, русская, а вторая — истая эстонка, хотя между ними всего год.

Из прежних поездок он редко привозил воспоминания. Уехал, оборвал все связи, и концы памяти — в воду. Теперь же концы торчали всюду, и память цеплялась за любой, только дай ей волю.

«Бывает и похуже, чем у меня, — подумал он, чуть успокаиваясь. — У Апполинарии той же»… Но, как всегда в таких случаях, он не хотел уходить от правды и возразил себе: «Нашел, чем утешиться».

Солнце жгло спину. Перед глазами Егора плыли разноцветные круги. Трещали в траве кузнечики. В бору куковала кукушка. Егор загадал и устал считать… Тридцать два раза. Добрая! А может не одна там? В густом ольховнике цвикала какая-то птица, удручающе однообразно: «вик, цвик»… Раскатистая песня зяблика как бы покрыла все: затихли кузнечики, замолчала «цвикушка», откуковала кукушка. Егор задремал, как тогда, в траве на берегу далекого теперь моря, где пахло земляникой и морскими водорослями одновременно.

Проснулся он, разбуженный горчично-горьким запахом свежих коровьих лепех и сочным хрустом. Неподалеку паслась черная белоголовая корова. Перед ее равнодушно-спокойной опущенной к земле мордой стояла на коленях Ирина. В подоле ее было полно травы, и корова, тяжело вздыхая, осторожно забирала губами припасенный для нее корм. Ирина то и дело торопила ее: «Ну, ну», — голос ее звучал обиженно. Она чуть приподнималась, подносила траву к самой коровьей морде.

— Ирина, дочка, здравствуй! — сказал Егор, чувствуя непонятное волнение. «Дурак, боялся не узнать дочь. Как она похожа на Варю. И красива. И вовсе не худая, как все мы почему-то». Ему было приятно видеть загорелое лицо дочери, шею с мягкими линиями, плечи, в которых уже сглаживалась угловатость девочки и угадывалась округлость девушки.

Дочь оглянулась на корову, как бы укоряя ее в медлительности — вот, мол, не ела вовремя, теперь попробуй пощипать траву сама — вытряхнула корм на землю и пошла к отцу. Она шла, не ускоряя шага, как бы хотела за эти короткие секунды узнать его и привыкнуть, ему же казалось, что идет она очень быстро и он не успеет найти мысль, которую он должен ей сказать. Она подошла, глядя ему в лицо. Он обхватил ее за шею, прижал к себе. Темно-русые ее волосы на макушке выгорели, а две косы были совсем темные.

Она стояла, уткнувшись лицом в его пиджак, кусая от обиды губы. Хотела поздороваться с отцом, но поняла, что не сумеет выговорить трудное слово «здравствуй», и промолчала. Она готова была убить себя за эту бестолковость и беспомощность, но убить она себя не смогла бы и не сможет, и она просто заплакала. Отец, растроганный до крайности — дочь со слезами провожала его и вот со слезами встретила — положил руку на ее голову, заговорил:

— Ну, ладно, ладно… Будем мужчинами. А чья это буренка?

Ирина оторвала лицо от отцова пиджака, и глаза ее сразу высохли.

— Это не буренка, паап… Это чернууха… Она живет у нашего сторожа. Совсем, совсем ручная. Утром приходит к нашей столовой и выпрашивает хлеб…

Он видел, как дочь оживилась: должно быть, Чернуху тут все любили. И будто впервые услышал, как она растягивает некоторые слоги и спотыкается на словах. Но если бы он не старался это услышать, он, может быть, и ничего не заметил бы. Ирина всегда говорила медленно, ему раньше казалось, что она подбирает слова, а не просто выстреливает первое попавшееся. Славка, тот тоже всегда говорит по-взрослому, осмысленно.

— И бегает за вами, как собачонка?

— Правда, правда, — сказала дочь. — Мы уходим в лес, сидим на полянке, Тоня, это вожатая, что-нибудь нам рассказывает. И вдруг «му-у» и морда из кустов. Тут уж Тоня никого не может удержать. Все бегут к Чернухе. И Тоня тоже. А сначала ух как ругалась и прогоняла корову. А ее попробуй, прогони! А теперь сама Тоня бегает и чего-нибудь дает ей поесть. Да, пап, Чернуха научилась есть землянику. Раздавит всю мордой, а потом облизывается…

О Чернухе вроде все было сказано, и они замолчали. Отец не знал, о чем с ней говорить, и тяготился этим. Дочь думала, что он недоволен разговором о Чернухе — тоже нашла, о чем! — и смущалась.

— Присядь, — сказал он. — Мать пирожное тебе купила. Боюсь, что растаяло. Забыл, оставил чемодан на солнцепеке.

Он раскрыл чемодан. Наверху лежало новое платье — голубое, с белыми крупными горошинами — и он обрадовался, что оно первым попалось на глаза.

— Вот тебе, — сказал он, мучаясь, что не знает, как себя вести. Со всеми он умел говорить: с министрами и женщинами, с администраторами гостиниц и директорами заводов-гигантов, со своим братом-толкачом и изобретателем, уставшим от славы, но вот с дочерью, родной и единственной, не умел. Он боялся взять неверный тон, боялся, что опять приспособится, вроде и проведет время, но так и не раскроет створочку в затворенную ее душу. Хоть бы узнать, о чем она думает…

— Мама выбирала? — Ирина взяла платье, приложила к груди.

— Может, примеришь? Беги в кусты.

— Что ты, пап. Я его надену в воскресенье.

— Вот пирожное. Сохранилось! — обрадовался отец. — Съешь.

— Что ты, пап, я уже обедала. Я его вечером, к чаю… Девочек угощу.

— Девочек? Делить-то вроде нечего.

— Что ты, пап, разве я одна съем?

— Конечно, поделись. С подругами. Есть подруги?

— Есть, — сказала дочь.

— Тут тебе конфеты. Мы со Славкой покупали. Так что они и от него. А вот это, — он вытащил со дна чемодана кошелек желтой тисненой кожи, — это из Таллина. Смотри, какой красивый флюгер. Их много там, разные. Больше на старых домах. Это ведь город моряков и рыбаков. Флюгера показывали направление ветра, предупреждали о бурях…

И он стал вспоминать то, что рассказывала ему Нина в тот день, когда они ходили по городу, вспомнил и «толстую Маргариту», и «длинного Германа», и «старого Тоомаса» на шпиле таллинской Ратуши, и о море рассказал, как оно плавится на закате, и как проходит по вершинам сосен и елей неумолкающий гул его прибоя.

Он замолчал. Серые большие глаза дочери были широко раскрыты, и взгляд их был где-то далеко-далеко, может, на узеньких улочках сказочного для нее Вышгорода, а может, на просторах вспыхнувшего на закате моря.

— Пап, — сказала Ирина, — как здорово, что ты ездишь. Нет, нет, не здорово, что тебя подолгу не бывает, но здорово, что ты все видишь. Подумать только — море!

Она вертела в руках кошелек, а он думал, почему он раньше ничего ей не рассказывал? Сколько он повидал всего на свете, а, возвращаясь, лишь рассказывал жене, как обдурил каких-нибудь сукиных сынов и достал то, зачем ездил. Урал, Сибирь, Украина, Грузия, Армения, Москва, Ленинград… Неужто он ничего там не видел, о чем мог бы рассказать дочери? Неужто?..

Она раскрыла кошелек, достала аккуратно сложенный потрепанный рубль, протянула отцу:

— У меня есть.

— Так полагается, дочь, пустые кошельки не дарят. Говорят, не будет счастья.

— В приметы я не верю, — сказала дочь, насупившись.

— Я — тоже. Но все равно оставь. Пусть лежит. А когда положишь другие, пустишь его в дело наравне с другими. Вот и не будет никаких примет.

Он видел, что дочь что-то хотела ему сказать, но от волнения что ли слово никак не хотело подчиниться ей, рубчатое горлышко ее под гладкой, незагоревшей кожей судорожно двигалось, шевелились, кривясь, губы, а на лице застыло выражение жалкой беспомощности. Казалось, она вот-вот заплачет. Он постарался прийти к ней на помощь. Спросил:

— Ты что-то хотела сказать?

Горлышко ее, успокоившееся было, вдруг снова затрепыхалось. Она тихо и без запивки выговорила:

— Я хотела сказать: «хорошо»…

— Повтори: хорошо.

Губы ее скривились, она заплакала.

Отец придвинулся к ней, прижал ее голову к своему лицу. От ее волос пахло хвоей. «Права Нина, — подумал он, — не знаю, не знаю свою дочь. Как же так вышло? Пока она росла, я валялся в госпиталях со своим трофическим боком, а потом шесть лет вечернего института… Потом поездки. — И остановил себя: — Ищешь оправданий?»

— Извини, дочь, извини… — сказал он, — я знаю человека, который поможет тебе. Только ты не плачь. Когда человек плачет, он сдается. Есть, конечно, слезы радости, но это совсем другое дело.

— Да, — сказала дочь, — это совсем другое дело.

Слезы текли по ее лицу, и он, прижавшись к нему, чувствовал, как они холодили его щеку. Он гладил дочь по голове и думал, как все это, должно быть, стесняет, мешает жить. Он представил ее в кругу подруг и ужаснулся. Как он раньше не подумал об этом? Молчала дочь, никогда ни о чем не рассказывала, и он считал, что это хорошо, не мешает ему.

«Дочка, дочка, какой ты урок мне дала! — подумал он. — Для человека на земле ничто не имеет такой обязательности, как дети. Воспроизводить здоровую жизнь… Не понимаем мы этого, пока не получим первый урок. Хорошо, когда еще первый…»

— Пап, — сказала Ирина, — не думай об этом. Я знаю, что ничего, ничего не сделать. Такая уж я…

Дочь прикусила губу, но не заплакала. В такой сосредоточенности, с таким усилием произнося каждое слово, она не сделала ни одной ошибки. Он обрадовался: может вот такое сильное потрясение и вернуло ей эти несколько правильных слов? Может…

Но уже следующее, что она сказала, прозвучало так ужасающе, что теперь он едва удержался, чтобы не заплакать.

— П-пойдем, я п-покажу, где м-мы жииивем.

Они ходили по лагерю, посидели на скамейке у спортивной площадки, заглянули в окна домиков и увидели спящих под белыми простынями ребят — был как раз тихий час. В одной из комнат Ирина указала пустовавшую койку, и отец понял: ее!

Так вот они и бродили, как двое глухонемых. Он старался молчать, чтобы не вызывать ее на разговор, она молчала, чтобы не огорчать его и себя.

Из штаба лагеря по песчаной дорожке навстречу шел парень в белой рубашке, в расклешенных брюках защитного цвета, в красном галстуке. Ирана смутилась, опустила глаза.

— Леня, старший пионервожатый, — тихо сказала она.

— Тебе попадет?

— Нет, он знает.

«Красивый мальчик, — отметил Егор, — а шагает как стремительно. Спортсмен, сразу видно».

— Он хороший?

— Да.

— Смелый, ходит с вами в походы?

— Да…

«Так и знай, все девчонки влюблены в него»…

И тут ему впервые пришла мысль, что у Ирины рано или поздно будут поклонники, будет влюбленный в нее какой-нибудь вихрастик, а потом может быть и жених, и муж. Как же она все это пройдет?

Старший пионервожатый поравнялся с ними, отдал салют.

— Нравится у нас? — спросил он Егора.

— Хорошее место, чистота, цветов много — хорошо, — аттестовал Егор и заметил, что дочь не подняла на Леню глаз. «Что ж, — подумал он, — у каждого в этом возрасте так бывает. А дальше… Дальше все будет хуже и сложнее».

Прозвучал горн, отец и дочь попрощались.

Загрузка...