— Что такое Раннамыйза?
Варя заметила, как рука мужа, несшая ко рту кусочек печенки, которую он сам жарил по своему способу — отбивал сильно и томил в сметане — как рука Егора дрогнула и едва не уронила с вилки пищу.
— Раннамыйза? — переспросил он, и память его заработала, как бывало в разведке, когда требовалось быстро принять единственно правильное решение. Откуда жена узнала это слово? И тут же память обнаружила слабое место: открытка. Он ее оставил на столе. Но зачем приходила к нему Варя? Она раньше ни разу не была в его лаборатории.
Он ужаснулся и обрадовался мысли о том, как все идет ему навстречу. Сейчас можно сказать обо всем и без новых поисков времени, слов, удобного случая, наконец, ссоры, от которых он сам, да и Варя, будто чувствуя близость развязки, осторожно уходили. Все сказать, все как было и что есть, тогда не нужна будет ложь.
«Сказать все? А что, собственно? — возразил он тотчас себе, чувствуя, что время затягивается и сказать, что такое Раннамыйза, все-таки придется — сказать, что готов развестись с Варей и уехать к Нине? А я знаю точно, что Нина на это пойдет?»
— Раннамыйза? — еще раз переспросил он, как разведчик, застигнутый врасплох, дает вторую очередь из автомата, чтобы выиграть время для принятия решения.
Тут вбежал на кухню Славка, весь переполненный какой-то неожиданной новостью — глаза его сияли от восхищения: «Пап, клуб кинопутешественников… Ящеры, ты знаешь, пап, ужас»… И Егор замотал головой и вновь понес ко рту кусочек печенки:
— Раннамыйза? Откуда ты это взяла?
— У тебя на столе, — Варя вдруг замкнулась, видно, пришлось менять какое-то заранее принятое решение, — открытка со странным письмом.
— А-а, — махнул он рукой и повернулся к Славке, — ящеры, говоришь? Пойдем посмотрим.
Егор торопливо поднялся, на ходу дожевывая, направился в квартиру. Славка уже сидел у телевизора, не спуская глаз с экрана. Ирина готовила уроки за столом, избоченясь, тоже следила, как на экране двигались по выжженной каменистой земле неуклюжие, неловкие в своих движениях допотопные чудища. Егор смотрел на них, как они тяжело переставляют свои конечности, и вспомнил Раннамыйза, где каменные глыбы у берега, если смотреть на них с моря, так походили на эти чудища. И вдруг на берегу увидел женщину, собирающую в ладони кусочки солнца.
Он забыл об открытке, когда вернулся на кухню, не напомнила о ней и Варя. Убирая посуду, она спросила:
— Просился в Ленинград? Не наездился еще?
Он перестал жевать, с удивлением взглянул на нее:
— Иван намекал директору. Да и странно: сроду так не было, чтобы наши приборы испытывали без нас…
— Зачем тебе? Если надо — вызовут, Иван съездит. Тебе сейчас бежать нельзя.
— От чего бежать?
— От того, что начал.
— Странно, — Егор пожал плечами. — Ты говоришь почти дословно то, что говорил Ивану Роман.
Егор заметил, как шея жены, стоящей к нему спиной, покраснела, и краснота потерялась в выбившихся из-под косынки завитках подкрашенных черным волос. Черные волосы ей не шли.
— Любой тебе на заводе скажет то же и этими же словами. Не то еще заговорят, когда начнут осваивать модерновую продукцию.
Но Егор уже не верил ее словам. Ему вспомнился взгляд Романа, каким он смотрел на Варю тогда, на партийном собрании. И, не давая себе отчета в том, к чему это может привести, он с опрометчивостью неудачливого разведчика спросил:
— Что у тебя было с Романом?
Он ждал, что жена обернется и самое малое даст ему по харе, но она не обернулась, а он услышал спокойный вопрос:
— Когда?
— Когда? — он все еще не давал себе отчета в том, что происходило и грозило произойти из-за его глупого вопроса, который мог бы родиться давно, но не рождался, потому что Егор не хотел этого. — Ты знаешь, когда.
— Было давно, еще до тебя…
«У нас все были такие», — вспомнил он и подумал отрешенно, будто это касалось вовсе не его: — Каждый получает свое. Один раньше, другой — позже. Вот и я получил… Да… с Романом у нее, должно быть, не кончилось».
«Человек в беде ищет отвлекающие события и радуется, если находит их или события находят его», — подумал Егор, прочитав решение парткома о заводском смотре рационализации, руководить которым утвердили его, Канунникова. Егор обрадовался не только и не столько потому, что для него это близкое дело, но и как отвлекающее событие, которое искал он, но на этот раз оно само его нашло.
После разговора с женой прошла неделя. Пустота в душе не заполнялась ничем. И странно, что он ведь знал, что прежнего чувства к жене давно нет, а теперь, после Нины, он и не хотел ее, но пустота все равно не проходила. К ней, этой пустоте, должно быть просто надо было привыкнуть, как привыкаешь к скошенному лугу, вчера еще пестрому от цветов и гудящему пчелами, привыкаешь, зная, что на нем отрастет лишь отава, а до будущего его цветения надо еще дожить.
Он мог бы воспользоваться ее откровенностью как предлогом для окончательного разрыва, но не воспользовался, зная, что это было бы не честно. Что изменилось от ее откровенности? Да ничего. Он ведь знал, какая она была, да и разве мало бывает таких вот случаев в жизни? И какая разница, кто у нее был: Роман или кто-то другой. И все-таки лучше было бы, если бы это был не Роман. Как все меняется от того, что был он. Столько лет прошли они вместе, и хотя не стали друзьями, но все же связывало их бесконечно многое. Они были разные характерами и целями жизни, но оба добились цели, в этом у них было общее. Правда, Роман директор небольшого завода, а Егор изобретатель, не посягающий на широкую известность, но все же… Егор ясно знал, что их связывало, а теперь чувствовал, что все это ушло, углубив пустоту в его душе. Через новую призму многие события его жизни виделись иначе, он не хотел этого, но что он мог поделать, если ложь прикрывает и приукрашивает, а правда все делает ясным и открытым, и приносит больше боли, если она приходит поздно.
И его поездки по стране, и история с Неустроевым, и выдвижение Вари… Как не заставить себя думать об этом по-другому?
Сойкин вызвал Канунникова, чтобы сообщить ему о принятом заочно решении, которым Егор рекомендовался руководителем жюри заводского смотра рационализации. Сойкин ждал, что скажет Канунников на это решение. На партбюро Егора не пригласили, было заранее обговорено, что поведет эту работу Неустроев. Но уже в ходе заседания директор изменил свое мнение и предложил утвердить Егора. А почему бы и нет? Неустроев пусть съездит в Ленинград, от греха подальше. Канунников теперь оседлый человек, а оседлость требует полной занятости. Посмеялись и утвердили Егора заочно. Егор ничего этого не знал, но от партийного поручения, конечно, не отказался. Почему он должен отказываться?
И не стоило обижаться на «забывчивость» секретарши, не известившей его. Егора тянуло рассказать Сойкину обо всем, что происходит с ним, хотелось услышать чье-то слово со стороны, ведь ни в чем человек не бывает так беспомощен и раним, как в личных своих делах, хотя он и знал, что никакой Сойкин, никакой друг не мог бы стать на его место полностью, потому что у каждого это бывает по-своему, и люди могут руководствоваться в таких случаях лишь стандартами, с небольшими поправками, подходящими и неподходящими для всех, как популярные брошюры о любви и дружбе. И хотя Егор это знал, все же его тянуло с кем-то поговорить, на чьем-то отношении проверить себя, ведь спор с самим собой — это все равно, что игра с самим собой в шахматы — не проиграешь, и не выиграешь. И хотя ему непременно надо было поговорить с кем-то, но Сойкину он ничего не сказал: было стыдно. А раз стыдно, значит, не верил в то, что тот поймет его.
Егор вернулся в пагоду. Иван сообщил, что его вызывал директор: какое-то срочное дело. Егор сел к столу и, почувствовав, как загорелись щеки, закрыл лицо ладонями.
— Сходи ты, Иван, — сказал он, отнимая от лица руки. — Скажи, что я еще не вернулся от Сойкина. Что-то со мной плохо. — И почувствовал, что лицо постепенно холодеет: от него отливала кровь. Всякий раз, когда Егор мысленно представлял, как он встретится с Романом, он ощущал на щеках дыхание холода. Холод распространялся на все лицо, начинало ломить затылок.
— Но ведь там может быть технический вопрос? Инженерный?
— А что, ты не сможешь решить? — вдруг озлился Егор.
Иван пожал плечами, постоял, раздумывая, Егор попросил его:
— Ладно, сходи еще раз к директору. Дай мне прийти в себя.
— Ну, приходи. Да, — протянул раздумчиво. — Вижу, командировки и на самом деле тебя попортили.
— Ничего ты не видишь, Иван. И учти: ты слишком прямолинейно судишь о людях. Этого у тебя никак не отнимешь.
— А я это и не отдам никому.
— Ты хочешь видеть человека в идеале, а человек-то… — Егор остановился, вспомнив, как Нина звала его не иначе, как Человек и даже в письмах не называла его другим именем… — А Человек-то, — и он подумал о Романе, — он разный.
— Разный, потому я и хочу его видеть в идеале. А чем же еще его измерять? Идеал — это и есть наш человеческий микрометр.
— Вот видишь, где твоя прямолинейность!
— Слушай, Егор, иди сам к Роману. Иди и доказывай, кто и что ты, — рассердился Иван, хотя сердиться он, как всегда, не умел.
— Не могу я видеть Романа, Иван, не могу и все. Если встретимся с ним, худо будет и мне и ему.
— А ну тебя! — Летов махнул рукой и направился из мастерской. Он был недоволен. Ему надоело быть связным между директором завода и Канунниковым. Они ссорятся, а он за все отвечай.
Вернулся Иван довольный: оказалось, новые образцы приборов, сделанных на уровне мировых стандартов, требуют послать в Москву, ими заинтересовался Внешторг. Хотят направить на какую-то ярмарку за рубеж. Роман требует экземпляры головных образцов.
— А чему ты радуешься? — удивился Егор, хотя и сам понял, что ярмарка, если инструменты и на самом деле попадут на нее, может все повернуть: непременно будут заказы. А раз заказы, тут уж и в лепешку придется разбиться, а дать то, что требуется. Но Егор знал также, что новые образцы надо делать вручную. Иван успокоил его:
— Пошлем наши первые, наш максимум, те, что Роман забраковал в прошлом году. Они ему показались тогда слишком изящными, хотя прошли все, как говорят, инстанции и оказались патентночистые. Теперь ему некуда деваться, и он пошлет их.
— Иван, ты у кого хитрости учился?
— У Романа и у тебя. В твою лучшую пору, когда мы делали невероятные вещи и у нас была куча дипломов, медалей, как у наших хоккеистов, и почти мировая слава.
— Неужто это было?
— Было и еще будет!
Окошечко «до востребования» — и здесь, в Новограде, оно стало неотъемлемой частицей его жизни, и чем-то все еще напоминало о его бездомности, а может быть, и утверждало ее, — было еще открыто. Ему подали письмо. Девушка подала его и опустила очи. Она наверняка знала Егора. Но Егору было не до того. Письмо Нины он ждал, она писала редко и никогда почти ничего не сообщала: ни о себе, ни о семье. Она как бы не решалась его вмешивать в свое, домашнее. А ему хотелось знать о ней больше, понять ее и через нее понять себя. Многое в Нине, когда время уносило ее все дальше и дальше и как бы затушевывало ее живой облик, казалось ему непривычным и непонятным. Рассудок давил чувство. Чувства верили вслепую, рассудок требовал доказательств.
Нина писала из Харькова. Как она рвалась туда и, наконец, там, у своей цели.
«В Харькове утром все Павлово поле, напоминающее мне Мустамяэ, было бело от первого снега, — читал он, торопливо пробегая по строчкам. — Мне даже жаль, что скоро пригреет солнце и растает снег, а как хочется поиграть в снежки с тобой, мой славный и далекий Человек… Я пойду по улицам города и буду думать, что Человек ходил по ним. И как славно, что Человек этот живет где-то на земле и будет жить вечно, как разум и любовь, сложившиеся вместе и создавшие самое прекрасное, о чем мы мечтаем — совершенного Человека.
Пролетит месяц отпуска, месяц потрясающей своей трагичностью жизни и счастья исцеления людей, и снова уже родной мне Таллин засеребрится под крыльями самолета, и я снова буду там, где есть Мустамяэ, улица Койдулы и берег Раннамыйза и старый Тоомас и мои дети.
Я благодарна Человеку за его любовь, которая дала мне необыкновенную свободу. Хорошо себя чувствовать морем в берегах любви и верности».
Он шел и видел Харьков, его улицы и площади, скверы в осеннем золоте листьев и не мог представить их в снегу. Он видел ее поликлинику с зимним садом, зал сеансов и десятка два глаз, с испугом и надеждой ждущих от нее чуда.
Письма Нины рвать нестерпимо больно, а хранить негде, и он запоминал их дословно и раскладывал в памяти одно рядом с другим, точно на полочках. Выходил на берег Шумши и бросал в воду. И всегда они вызывали в нем победу чувства над разумом и в голове его рождались планы встречи с Ниной, планы окончательного устройства их жизни.
Он подошел к реке. Шумша была закована в синеватый панцирь льда, и только у берега родниковая вода съела его. Вода билась в узкой промоине живой трепетной силой. Бросил листок в воду и постоял, пока бумага не намокла и не исчезла из виду. Поднявшись вверх по крутояру, Егор вышел на улицу и зашагал к заводу.
Иван еще корпел в мастерской, по шагам узнал Егора, но не оглянулся. Только светлый вихорок на макушке качнулся, как перо локатора, как бы подтверждая, что, мол, замечен и отмечен.
— Ты что, еще тут? — спросил Егор, проходя мимо и косясь на Иванов монтажный стол.
Иван осторожно отложил лупу, взглянул на Егора, надеясь, что тот сам ответит на свой праздный вопрос, не заставит говорить необязательное, но Егор уже шел к своему столу, и Летову пришлось отвечать:
— Стабильность показаний… Она ж не отработана. Всякое может быть. Не на выставку — на ярмарку. А там не только соглядатаи станут толочься, а и покупатели. А ты что?
Егор сел за свой стол.
— Письмо хочу написать.
— А я пойду все-таки. Женечка уже звонила.
— Иди, иди. — И как только за Иваном закрылась дверь, он принялся за письмо. Он не умел писать о чувствах. Он даже не пытался писать так, как писала Нина, письма его были деловыми, как и вся его жизнь, и только там, где он строил планы насчет встречи в недалеком или далеком будущем — он возьмет отпуск и поедет с Иринкой к ней, но это может быть не раньше каникул, только тут — в словах и в интонации письма — чувствовалось, как он хочет встречи, как тоскует и как неспокойно у него на душе.
С письмом в руке он вышел за проходную. Дул холодный, резкий ветер. Раскачивался и скрипел фонарь над заводскими воротами. Егор осторожно, будто расставаясь с чем-то непомерно дорогим, протолкнул письмо в прорезь почтового ящика, а когда отошел, услышал шаги и оглянулся. К нему подходил директор завода.
— Что полуночничаешь?
Голос Романа прозвучал резко, недовольно. Дураком он был бы, если бы не заметил, что Егор в последнее время уклоняется от встреч с ним.
Егор не ответил, молча пошел рядом. Все в нем подобралось, подтянулось и даже заболело в кишечнике, как бывало в разведке, когда обнаруживали враги.
А дальше произошло все само собой, когда разум отключен, а действует одна воля.
Егор спросил Романа, стараясь не показать, как задыхается:
— Ты можешь на одну минуту представить себя не директором? Просто человеком? Как все? Можешь?
— Что за вздор ты говоришь, Егор?
— Я спрашиваю, можешь или нет?
— Ну?
— Представил?
— Представил…
Егор резко повернулся, коротко размахнулся и ударил его вначале по одной щеке, потом по другой.
— Вот! Я не могу вас судить за прошлое, а за то, что жизнь мне и Варе поломали, — за это сужу.
И зашагал скорым шагом, но не таким скорым, чтобы Роман мог подумать, что Егор от него бежит. Роман мог бы догнать его, но не стал догонять.