Вход в светелку удивил Егора своей нескладностью: крутая темная лестница вверх, и без всякого перехода небольшой, но очень высокий зал с расписанным под сельхозвыставку куполом. Егора до того поразило сходство светелки с выставочным павильоном, что он минуту старался понять, где он. Зелено-красно-золотистые картины на стенах напоминали о земле, об изобилии, о языческих праздниках.
Нина спиной к выходу сидела за столиком у самой эстрады, Егор узнал ее по темно-медным жестким даже на взгляд волосам, на этот раз уложенным красиво в валики требовательной и должно быть неравнодушной рукой мастера. Вечернее темное платье открывало шею и узкий треугольник спины. И как это все было предательски близко для него и недосягаемо в то же время.
Можно было еще уйти, повернуться и спуститься по нескладной лестнице в темный колодец, и закрутиться штопором до самой земли и забыть обо всем: и о море на закате солнца, и о запахе земляники и водорослей. И о шуме ночного дождя в листьях каштанов. И о старых флюгерах в старом городе. И о женщине, которая вышла из воды и обессиленная упала на берег. И о ее голых ногах, совсем голых… Нет, все это безвозвратно ушло и не нужно ему. Зачем? Но у него была дочь, которая нуждалась в помощи вот этой женщины, в чем-то действительно необыкновенной.
Когда он молча остановился у ее столика, Нина не сразу взглянула на него, а когда взглянула, то не удивилась, не обрадовалась, не выразила равнодушия даже. Она просто осталась печальной, какой он и застал ее, и печаль эта была такой глубокой и такой всеохватывающей, что из нее трудно было, выйти без большого усилия. За столиком вместе с ней сидели двое девушек с челками, будто на подбор, и парень с узким лицом.
«Здорово, что она убрала челку», — отметил Егор. Скользнул взглядом по столику, заваленному, грязной посудой, должно быть, молодежь тут засиделась, потом окинул зал, увидел, как в углу у окна поднимались парни, и, не спросив ее, пойдет ли она с ним, поспешил, чтобы занять место. «Первое дело зафрахтовать транспорт», — подумал он в обычной своей манере. Он даже-забыл отметить, когда к нему возвратилась уверенность, желание, действовать и обычная для него, манера мыслить. Но раз он их обрел вновь, значит вернулся к жизни. Ну, что ж, это так и должно быть. Разведчик не позволяет, чтобы ему повторяли приказания. «Но кто же мне приказал, черт возьми?» — спросил он себя. Он просто забыл подумать, что всю жизнь что-то для кого-то делал, и потребность найти приличное место для Нины была лишь чисто механическим движением. Егор поднял руку. Нина увидела и встала из-за стола. Он смотрел, как она шла к нему. Она шла, нагнувшись, как будто трудно поднималась в гору или сильно устала, и это ее движение между столиками чем-то напоминало ее выход из моря на берег на далекой от Москвы Раннамыйза. Пока она шла, Егор чуть подвинул к окну стол так, что два других места стали неудобными, и он надеялся, что их никто не займет.
Когда она подошла, он с неумелой галантностью поставил ей стул, сказал:
— Здравствуйте, тере…
— Тере! — ответила она и улыбнулась, будто милой шутке или тайному паролю.
— Почему-то я верила, что вы в Москве. Я, бывало, ждала. Временами чувствовала одиночество. Получили мою телеграмму? Привезли дочь?
— Нет, я узнал, что вы здесь, из открытки. Дочь не привез.
— Жаль, я бы ее обследовала, а может, и полечила.
Она опять задумалась, уйдя в себя, и сделалась одинокой.
А он подумал: «Человек одинок в несчастье, а в счастье не чувствует одиночества. Какое же у нее несчастье? Вроде она всем наделена и богом и людьми». Хотел спросить, что случилось, но не спросил.
Пока официантка, рослая девушка в накрахмаленном кокошнике, убирала грязную посуду, они сидели и молчали. Странно, что ни он, ни она не тяготились этим. Нине казалось, что, когда сидишь вот так и молчишь, гораздо меньше чувствуешь одиночество, чем в шумной компании, где все так же знакомы друг другу, как и далеки. А этот парень… «Ну почему она считает его парнем? Ничего себе парень… Вон сколько седины».
Егору было хорошо оттого, что он нашел ее и что ему от нее ничего не надо. Разве только то, что она есть. И он тоже с удовольствием молчал и не торопил неповоротливую официантку. Он был не один, и этого было ему достаточно, чтобы не чувствовать себя последним человеком на земле.
Наконец посуда была убрана, официантка подала карточку и ушла, и они опять остались вдвоем, и некоторое время не замечали этого. Егор смотрел на ее лицо, печальное лицо оставленной или забытой женщины, на ее выпуклый лоб, кажущийся непривычно большим, потому что он не был прикрыт челкой. Ее серые глаза, вечером они были значительно темнее, глядели поверх столиков, но он знал, что не видели ничего, потому что были обращены внутрь нее, и вся она ушла в себя и, казалось, ничего для нее не существовало, кроме ее самой, и что она — это она, а все остальное на свете — бог с ним.
«Как это она так умеет уходить в себя? Страшно от этого или радостно? Да уж, видно, немного радости», — подумал он и спросил:
— Будем есть или так посидим?
Она повернулась к нему, и взгляд ее возвратился из неизвестного ему мира, и в нем мелькнуло что-то вроде скрытого удивления.
— Есть, есть, конечно! — проговорила она обрадованно и подумала, что с Егором, она это заметила еще в Таллине, чувствуешь себя просто, по-земному. Вот спросил обычное: «Будем есть», — и все вернулось сразу. А то она витала черт знает в каких эмпиреях. Она отказалась взглянуть в карточку, попросила:
— Мне рыбу с польским соусом. Да, сперва помидоры, натуральные. Масло и кофе.
— Если не возражаете, я закажу для вас вина. Какое вам нравится?
— А что будете пить вы?
— Я? Я предпочитаю русскую. Возьму водки. А вам советую «Российского полусладкого». Именно полусладкого. Оно к рыбе как раз.
— Знаток! — засмеялась она. — Проспиртованный насквозь знаток вина… Мне ведь Эйнар Илус рассказывал, как вы безбожно хлестали спирт.
— Эйнар? Болтун! Между прочим, мы с ним отлично управлялись и с шампанским.
— Вот чего не переношу! Мутит голову. Я люблю, чтобы голова была чистой.
— Переходите на коньяк…
Нина снова засмеялась, на этот раз непринужденно. То невидимое никому и в то же время непроницаемое ни для кого, что еще минуту назад отделяло ее от всех, и от Егора тоже, стало отодвигаться, и в душу Нины проскочил лучик, светлый лучик ожидания.
Подошла официантка и на некоторое время разлучила их. Егор заказывал ужин, нет-нет да и поглядывал на Нину и с испугом улавливал, как менялось ее лицо, каким красивым оно делалось. Он не знал, так до конца и не узнает потом, как это у него на глазах за короткое время могло так преображаться ее лицо; незаметными сделались выпуклости ее скул, а лоб не давил, не доминировал на лице, а как бы освещал его. Нина не замечала его взгляда. Она смотрела, как официантка что-то писала в своем блокноте, и думала о том, что хорошо бы сегодня забыть все на свете; и то, что ей надо возвращаться в Таллин, а, может, лучше ехать в Таганрог, куда уехала мать, поссорившись с Гуртовым, и то ужасное, оскорбительное, что произошло сегодня на ее сеансе. Присутствовала специалист из министерства, хмурая некрасивая женщина, от которой больные прямо-таки шарахались, почему-то боясь ее. Во время сеанса она встала и демонстративно вышла из зала, бросив на ходу: «Шарлатанство!» Нина старалась показать, что не заметила, не слышала этого, но попробуй это сделать, если сеанс и без того требовал от нее всех ее душевных сил. От всего этого ей хотелось уйти, но уйти не в себя, когда обиды делаются во сто крат обиднее, потери — во сто крат непоправимее, а уйти на люди, когда не чувствуешь себя одинокой и обреченной на съедение самоанализу.
Официантка ушла.
Егор сидел и наблюдал за Ниной и догадывался, что она борется с собой, но почему борется, открыть ему было недоступно. Нина оставалась для него человеком загадочным, сложным, полным противоречий и вопросов без ответов, на что он и сам был такой мастак.
Егор не мешал ей, не старался растормошить, вернуть из ее мира в его мир, в мир всех. Ему было интересно наблюдать ее, видеть, как меняется выражение ее лица, то вспыхивает, то затухает свет в ее глазах. И он опять не замечал, что они молчат, ведь молчание это было естественным в их отношениях, когда они ничего не хотели друг от друга и в то же время уже не могли обходиться один без другого.
Нина тряхнула головой, как бы освобождаясь от того, что мешало ей входить в этот человеческий мир, жесткая ее челка скатилась на лоб и совершенно переменила ее. Перед Егором теперь сидела девчонка, чуть легкомысленная, отчаянная и близкая своей плотью.
— А у вас тут коммерсантские дела? — спросила она, окончательно возвращаясь в один с ним мир. — Было интересно? Интересны новые знакомства?
Ему не хотелось жаловаться ей. Не мужчина он, что ли? И он ответил уклончиво:
— Не люблю работать в Москве. Самые простые вещи здесь усложняются до невыносимых проблем.
И почувствовал, как его недоверие к ней сразу же отдалило их друг от друга, и он вдруг ясно увидел, каким скучным будет их ужин, а разговоры пустыми и незначительными. Ее чувствительность к слову поразила его. С ней можно было говорить только откровенно или не говорить совсем. И он спросил:
— Вам бывало приятно, когда мужчина плакался на вашем плече?
Она ответила, не задумываясь:
— Плакался — нет, доверялся — приятно.
— Так вот я доверяюсь… — Егор замолчал, как бы остерегаясь в выборе тона. — В первый раз за многие годы я потерпел фиаско. Полнейшее. Стыдно признаться, что не хватает мужества позвонить и сказать: я пас. Не достал и не достану сталь, которая так нужна. И это в такое время, в такое время… — Он хотел рассказать ей о статье в газете и о том, как он признал делом своей чести доказать, что не зря ест свой хлеб, но подумал — ей будет скучно все это слушать, — и воздержался.
Нина увидела его замешательство и спросила:
— В какое же время?
И ему все же пришлось рассказать о статье. Объедалы! Обидно. И спросил:
— Не читали?
Она засмеялась, проговорив:
— Я ж не коммерсант, таких статей не читаю. — Она посерьезнела. — У меня похуже. Вы ведь можете принимать на свой счет, а можете и плюнуть. Верно? А меня обхамил сегодня коллега. И надо же: при пациентах. Едва удержала в руках себя и своих больных.
— Как это было?
— Ушла с моего сеанса, да еще пробормотала: «Шарлатанство». Невежды! Но что бы они ни делали, я не отступлюсь. Это цель моей жизни. Ради нее я готова лишиться даже счастья, если мне его попытаются дать в обмен. — После молчания уже тихо проговорила: — Вот как складывается обстановка: хоть бросай Таллин и переезжай в Харьков, к доктору Казимирскому. Кто я, что я без своего дела?
И доверительно сообщила ему:
— Я ведь от мужа удрала. Так ждала его, а получила телеграмму из Москвы — не удержалась, поехала. Ужасно он на меня рассердился. Старался скрывать, но я-то видела, чувствовала. Боюсь, как бы не выкинул какую-нибудь глупость от обиды и злости. Он у меня может.
Тут официантка принесла бутылку «Российского», графинчик водки, селедку и помидоры, и Егор и Нина отвлеклись от волновавшей обоих темы.
— Отличная, должно быть, селедка, — принюхавшись заключила она. — Исландская?
— Готов поделиться.
— Принимаю!
Егор переложил ей селедку, оставив себе гарнир. Пообещал:
— Ничего, закажем еще. А помните, Эйнар Илус не терпит запаха рыбы?
— Я слышала, — подтвердила Нина. — Это может, быть психическим отклонением, или у него было отравление рыбой. Да, вы не оставили себе, — вдруг обнаружила она. — Это уже не по-братски. — И вернула Егору несколько ломтиков остро пахнущей селедки.
— Что ж, к селедке «Российское» не идет. Поделим? — Егор взялся за графинчик, поболтал.
— Согласна!
— Отлично.
Егор разлил. Рюмочки были маленькие, зеленого стекла, и вид у водки, надо прямо сказать, был злой.
— Не сдаваться! — сказал Егор.
— Не сдаваться! — приняла Нина. Они выпили, и Нина наколола вилкой ломтик селедки, положила в рот, стала сосать.
— Приятно… — сказала она. — Не часто так бывает. Выпьешь вот, и уходит горечь. Если бы не это, я еще мучилась бы.
— Самообман, — заметил Егор. — Никуда ведь от нее не денешься, от горечи. Если бы люди не чувствовали себя слабыми перед силами природы и запутанностью жизни, они забыли бы об этом зелье.
— Да, — сказала она, — это отчасти можно объяснить и психологически.
— И социально, — сказал Егор. — В обществе, где люди друг другу близки, заинтересованы друг в друге, там не должно быть пьянства. В горе человек не остается один. Хотя пьют и в радости.
— Это от бедности натуры, — заметила она. — Есть другое, чем человек может отметить радость.
— Например?
— Например, песней…
Потеряла я колечко,
Потеряла я любовь…
Егор опустил рюмку, которую держал в руке, намереваясь выпить за Нину, от удивления брови его раздвинулись, отошли от переносицы — до того неожиданным было это: он услышал от Нины свою любимую песню.
— Вы ее знаете?
— Я слышала, как вы пели с Илусом. Костерок между двух огромных валунов. — Она задумалась. — Туманное море. И где-то за ним… — она хотела сказать: «Где-то за ним Гуртовой»… Но не сказала. На душе стало неуютно, как в ту ночь, когда она так и не связалась с Гуртовым, видела костерок на берегу и слышала Егорову песню.
— Люблю эту песню, — сказал Егор. — Ничего в ней вроде и нет, но, черт возьми, как она тревожит душу.
— Мне тоже показалось тогда… Вы несчастливы в любви?
Он не ждал этого вопроса, да и никогда сам себе не задавал его. Просто он еще не думал: счастлив он в любви или нет? А что такое счастье любви?
— А что такое счастье любви? — спросил он, не ответив на ее вопрос. — Семья? Дом? Стол? Постель? Счастье забытья?
«А кто это знает?» — подумала она и сказала:
— Это, наверно, то, что делает человека самим собой, дает ему полную свободу проявить все, чем богата душа.
— Это оптимальный вариант любви, — заметил Егор.
— Что значит оптимальный?
— Ну, лучший, что ли.
— Лучший… Как хорошо, если бы был только один, ваш, Егор Иванович, оптимальный.
Она задумалась… Она думала о своем варианте любви. Была любовь к Астафьеву. Оптимальный это был вариант или нет? Должно быть, нет, раз он не принес счастья. А к Гуртовому? Что это — тоже не оптимальный? И выругалась про себя: «Черт, придумал же это Егор: «оптимальный вариант любви». Звучит дико, но правда и то, что за этим есть смысл»… Оптимальный вариант любви… Значит, дающий тебе как можно больше в духовном плане?
Егор тоже думал. Он еще не ответил на вопрос Нины, а не отвечать ей было нельзя. Он это знал. А что он ответит насчет своего варианта любви? Он знал, что любовь есть. Но какая? Может быть, любовь сердца переродилась уже в бытовую любовь? Вот именно: крыша, семья, стол, кровать? И что он требует от своей любви? Или он ничего от нее не требует?
Они опять молчали, не замечая молчания. Каждому казалось, что они ведут между собой выяснение, что такое этот чертов оптимальный вариант. Официантка подала горячее: Нине рыбу с польским соусом, Егору — шашлык по-карски, ужасно пахнущий горелым мясом. Но Нине это понравилось, и она попросила кусочек, прежде чем прожевать, обсосала его и похвалила:
— Остро. Люблю, но боюсь потолстеть.
Егор засмеялся, подумав, что она просто женщина, как и все, только на горе себе слишком умна и привередлива.
Они принялись за горячее, на этот раз болтая о пустяках, но Егор мучился: не ответил ей. Боится сказать то, что есть у него с Варей на самом деле? А может, не знает, что это такое? Он окрестил «это» одним словом: «отвыкли». Но можно ли отвыкнуть, любя?
Обо всем на свете он думал — о том, что касалось его и не касалось, а об этом вот, что было связано с его жизнью, с его любовью, он не думал.
Помня о своем вопросе и как будто зная, что он мучается, ища ответа, Нина, откинув со лба челку и став строже, сказала:
— Кажется, еще Данте выразился: любовь движет солнцем и другими светилами. Он несколько преувеличил, мы теперь это знаем. Но силу любви он не преувеличил. И для меня, знающей, что движет солнцем и другими светилами, любовь не перестала казаться могучей.
Челка снова упала на ее лоб и снова сделала ее девчонкой.
— Да, Егор Иванович… Как верно, что человек приходит на землю, чтобы сделать что-то свое. Свое для всех. А как мало ему отпущено на это, срок жизни так краток. И хотя у него впереди бесконечность бессмертия, но все же своя короткая жизнь ему дороже в миллион миллионов раз…
Егор понял, к чему она ведет мысль — жизнь коротка и должна состоять из одного сгустка целенаправленного действия, значит, и любовь у него должна быть наподобие Дантовой.
— Нет, у меня нет такой любви, — сказал он.
— Я всю жизнь хочу такой любви, — призналась она.
— …И я всю жизнь не знал, что она есть, — закончил Егор свою мысль.