40

В Харькове было по-летнему тепло и солнечно. Листва каштанов и лип вокруг памятника Тарасу Шевченко еще не устала и не грозила желтизной осени. Еще пламенно горели оранжеволистые канны на высоких, как курганы, клумбах. Еще таили в молодых, нераскрывшихся бутонах сокровенную сказку природы розы. Но над обширным городом в обширном небе уже чувствовалась осенняя пустынность.

Егор не помнил, чтобы такое когда-то случалось с ним — он глядел на все не только своими глазами, но глазами Нины, будто она всюду была с ним, видела то, что видел он, но взгляд ее отличался от его взгляда на вещи и лишь иногда совпадал. Ему сразу же понравился памятник великому Кобзарю — глыба гранита, сросшаяся с землей. Егор долго стоял против него в первый же день по приезде в Харьков. Он спешил на остановку троллейбуса, чтобы поехать на завод, но увидел сквозь кроны деревьев массивную гранитную глыбу Кобзаря и прошел к нему.

Как умру, похороните

На Украйне милой… —

мысленно произнес он стихи Шевченко по-русски. Но тут же вспомнил, как Нина читала по-украински: у нее была редкая способность усваивать чужую речь:

Як умру, то поховайте,

Мене на могилі…

«Да, памятник мог бы быть поизящней. Большой тонкий поэт», — сказала бы Нина, и Егор в чем-то согласился бы с ней.

И она еще бы сказала: «Не люблю канны. Слишком громоздки. Слишком много всего». Но ему канны нравились своей мощью, и он все-таки признал бы, что Нина лучше его увидела сущность цветов. А розы ей понравились бы. Она ничего бы не сказала про них, лишь остановилась бы, наклонилась, коснулась рукой, чуткой, как у любого медика, и почувствовала бы на ладони холодноватую нежность лепестков. Он, не двигаясь, проделал бы за ней то же самое и понял бы, что роза такое же совершенное создание природы, как самый точный и потому самый красивый инструмент.

Когда в автобусе он проезжал мимо сквера с фонтаном среди плакучих ив, он вспомнил голубое небо, отраженное в бассейне на выставке в Москве, и вдруг мысленно увидел Нину рядом с собой и она сказала ему, что любит держать в руках длинные ветки плакучих ив. Они мягкие, как косы женщины. Егору это понравилось, хотя показалось чуть выспренним, и ветки показались холодными оттого, что они живые и еще от водяных брызг фонтана. Холодных волос он представить не мог, и потому не согласился бы с ней до конца.

И Нина не сердилась на него за то, что не соглашается с ней, ведь он вовсе не хочет, чтобы она также смотрела на все, как и он. Через нее он видел окружающее не односторонним, а как бы более сложным, не в одном, а в двух ракурсах. И ему было хорошо, что Нина с ним, что они вовсе не расстались в Москве. Он приехал на завод, и Нина была с ним. Когда он был в цехах, где на сборочных стендах стояли машины в три этажа высотой, он глядел на них и обоими глазами и глазами Нины. «Сроду не видела таких машин, — сказала бы она, — разве только морские суда». А он сказал бы на это, скрывая нежность в голосе: «Какие у вашего брата машины, — и добавил бы, чтобы она не подумала, что он хвастается: — да и у нас тоже». Он еще бы подумал о той громадной массе металла, который идет на эту машину, на сколько же хватило бы этого для его завода. Что поделать, если он до мозга костей, как издавна говорят, человек практичный.

Егор везде брал с собой Нину, даже на склад, где поругался с кладовщиками, хотя Нина его всячески уговаривала не ругаться. Но он не мог, потому что ребята хотели содрать с него двойные деньги за упаковку. Он ведь уже уплатил за нее, какого черта им еще надо? Если они сделают все по-божески, разве он постоит из-за бутылки спирта? Из-за бутылки он не постоит, но лишних денег ему ведь никто не дает.

Да, он везде брал с собой Нину, только не взял ее с собой в партком. Не потому, что она беспартийная, а потому, что его командировочное удостоверение требовало от него лжи, а он не хотел врать даже ради своего завода, своего дела. В парткоме он чувствовал себя прескверно, догадываясь, что ребята все про него знают. Но они вели себя так, будто и духу не ведали, и он тоже, как будто и на самом деле его интересовало, как партийные организации цехов руководили техническим творчеством инженеров и рабочих. Ему не хотелось, чтобы Нина видела, как они не смотрели друг другу в глаза, хотя рассказывали они ему с интересом, а он с интересом слушал. Правда, Нина то и дело приходила, пока он беседовал, но он старался казаться очень увлеченным или на самом деле был сильно увлечен, и она исчезала, оставляя у него в сердце болезненное ощущение, подобное тому, какое бывает, когда ты высоко взлетаешь на качелях. Он потом расскажет Нине о разговоре в парткоме, разговор был не просто интересным, а и поучительным. Егор узнал много нового и не пожалел, что зашел. Да и ребята, как выяснилось, принимали его за того, кем он числился по удостоверению. Но все равно ему не хотелось, чтобы Нина была с ним.

И тут он вспомнил о докторе Казимирском и о наказе Нины навестить его, и о дочери.

«И не стала бы Нина с тобой таскаться по заводам, жалкий комар-толкунец, возомнивший себя коммерсантом», — подумал он, как всегда. И когда он так поставил себя на место, Нина отошла от него и занялась своим делом. Ему хотелось взглянуть, чем она занимается у доктора Казимирского, но он мог представить Нину в любой роли, кроме ее собственной. Он просто не знал, что это такое и как это бывает. И хотя с первых встреч их на Раннамыйза и в Таллине многое изменилось, они теперь любили друг друга, но что-то все-таки мешало ему представить Нину в ее докторской роли.


Через шумную площадь Тевелева, мимо ветхих окраинных домиков, мимо старинных каменных лабазов трамвай привез Егора Канунникова на остановку, названную «Поликлиника». Он тут и вышел. Остановка была посреди небольшой площади, иссеченной трамвайными рельсами. Тут был трехсторонний перекресток, трамваи шли один за другим, и площадь ни минуты не пустовала. Справа и слева тянулись улицы с рядами одноэтажных и двухэтажных старых домиков. Никаких признаков зданий, хоть чем-то напоминающих поликлинику, Егор увидеть не мог. И только тогда, когда во всех трех направлениях, в ту и другую стороны прошли трамваи, Егору неожиданно открылось на той стороне площади белое двухэтажное здание с легкими колоннами у подъезда, широким парадным крыльцом и окнами, вытянутыми в ширину — типичная постройка ранних послевоенных лет, когда еще не было упрощенчества в архитектуре и зодчие мыслили хотя несколько и старомодно, но не отрывались от того, зачем и для чего они строили.

«А теперь дома строят на кальке, — подумал Егор, переходя площадь. — Архитектор всякий раз решает свой очередной этюд, похожий на кроссворд. Ушла мысль, традиции национальной культуры, осталась только память для отгадок».

И, подходя к широкой лестнице, кое-где выщербленной, — зимой, должно быть, скалывали лед, Егор еще подумал: «Говорят, стиль — это способ мышления. Какой к черту теперь стиль… Как бы только поаккуратнее собезьянничать»…

Он мог думать о чем угодно и как угодно, остановить его было некому, вот он и разошелся. Нина не поехала с ним сюда. Он все еще не мог ее представить на этой дороге, в этой поликлинике, хотя, по ее рассказам, она проходила здесь практику у доктора Казимирского.

Доктора… Нина рассказывала, что он и письма к жене подписывает так: «Доктор Казимирский». «Что ж, простим ему эту его слабость», — подумал Егор, входя в круглый вестибюль поликлиники, густо уставленный кадками с пальмами, похожий на зимний сад.

И тут Нина пришла к нему. Ей, должно быть, нравился этот сад. Она спускалась сюда из зала сеансов, усталая и озабоченная. Он представил ее стоящей вот у того окна спиной к пальмам. А за окном заснеженная, изрезанная рельсами, площадь. Почему площадь представилась именно заснеженной? «Какой же зимний сад без снега? — тотчас оправдался он. И тут же заметил: — Ну, и ловок ты сегодня, сукин сын. Отправил свою сталь и доволен, как ребенок, пописавший незаметно, в сторонке»…

Нина говорила ему, что надо подняться на второй этаж, по коридору повернуть налево. Когда станут попадаться кабинеты без табличек на дверях, это и есть отделение доктора Казимирского. Оно ведь почти что нелегальное, так что лучше без вывесок.

В коридоре толпился народ. И хотя людей было много, стояла непривычная даже для этих учреждений тишина. Егор чутьем разведчика сразу ее уловил и понял: люди ждали чуда. А он в чудо не верил, и снова непонимание всего этого спугнуло в нем хороший настрой и к доктору Казимирскому, и ко всему, что с ним связано.

Егор спросил у юноши с тонким, застенчивым лицом и серыми печально-ожидающими глазами, где можно увидеть доктора Адама Адамовича Казимирского, но юноша странно дернул шеей в ответ, а рядом с ним сидящая полная женщина опередила его и сообщила, что доктора Казимирского все еще нет — болен, и очередной сеанс поведет докторша Никошенко. Это, конечно, не то, что доктор Казимирский, но все же докторша Никошенко — одна из лучших его учениц. «А Нина лучшая», — подумал он.

— У вас сын или дочь? — спросила участливо женщина.

— Дочь и сын, — ответил Егор, сперва не поняв вопроса, а когда понял, поправился: — дочь.

И вспомнил Ирину. Как разучился он думать о детях… Что это с ним такое стало?

А женщина, заметив, как он поскучнел лицом, понимающе спросила:

— Поди, невеста?

— Да нет еще… Но все равно… А вы откуда? Местная?

— Что вы! Из Хабаровска. Три года ждали.

«Из Хабаровска… Вот ведь!»

— Ваш уже проходил лечение?

— Нет, сейчас будут готовить. Завтра — сеанс. Жаль, доктор Казимирский… Да, ничего. Говорят, и докторша…

Она успокаивала себя, хотела верить докторше, но верила все-таки только доктору Казимирскому.

Она не договаривала фразы, что выдавало ее сильное волнение, и то и дело поглядывала на соседнюю дверь. Когда дверь открылась, Егор увидел небольшой полукруглый зал с широкими окнами на выгнутой стене, заставленный рядами стульев, как в кинотеатре.

«Это и есть зал сеансов», — догадался он и, входя в него, успел еще подумать, что здесь бывала Нина. Но представить ее в этом зале ему все-таки не удалось. Просто он не знал, что бы она тут могла делать. Он сел на самый задний ряд и стал ждать. Люди расселись, места почти все оказались занятыми. Стояла тишина, тишина напряженного ожидания. Ничто другое, кроме тишины, не может выразить состояние человека, ожидающего и верящего. А тут все ждали и всем хотелось верить. Да, хотелось… А это чуть ли не равнозначно вере.

Шум и оживление наступили лишь тогда, когда в зал вошли две женщины в белых халатах. Одна маленькая в туфлях на высоком каблуке и с высокой прической, но все равно маленькая. Она села к столу и положила на край стопку тетрадок, должно быть, истории болезней. Другая, точно для контраста, была высокой и грузной, в туфлях весьма большого размера и на низком, широком каблуке. Серые от седины волосы ее были уложены на прямой пробор.

Больных выстроили по стене. В большинстве это были подростки, но среди них оказалось и несколько взрослых. Взрослые стояли, сложив руки за спину и откинув назад голову, подростки же, наоборот, опустив руки и, все как один, нагнув голову, но у всех был одинаковый вид людей, ожидающих приговора. Врач Никошенко приглашала больных по одному к своему столу, беседовала с ними. Егор слышал, как трудно все говорили, как стыдились своего недуга, мучились им. И когда очередь дошла до девочек, стоящих на правом фланге, Егор не заметил, как инстинктивно подался вперед и все в нем напряглось. На месте каждой из них могла быть его Ирина, его дочь, в несчастье которой до сих пор он все же не проник до конца, не привез ее сюда, а ведь люди прилетели вон из какого далека, ждали годами вызова. Он сидел и казнился муками проходивших перед ним девочек, и все остальное отошло куда-то, и он сам, и Нина, и задание, с которым он приехал сюда; перед ним были только эти изуродованные наследственностью, природой и условиями жизни девочки.

Почему он, считающий себя не последним среди людей и считающийся ими не последним, умеющий негласно судить любого и каждого за их поступки и работу, думающий о больших и малых проблемах человечества, почему он не заболел болезнью дочери, хотя болеет всеми болезнями мира? Не болеть болезнями ближнего, значит не болеть ничем другим? Может быть эта истина не относится к нему?

Он следил за всем, что происходило в зале, как сквозь триплекс, зажатый в узкую смотровую щель танка. Видимость ограничена, но зато перед тобой то, что тебе надо видеть и чего бояться. Он видел лица больных, среди них ему казалось и лицо Ирины, и почти все они были растеряны перед тем неизвестным и пугающим, что ожидало их. Он видел докторшу Никошенко, ее решительное и уверенное лицо, ее глаза, в которых не было ни искорки сомнений или разочарований, они смотрели твердо, как будто она уже знала наперед, что то, что должно быть, — будет. Она была убеждена, что она верит в себя, верит в метод доктора Казимирского, и, стоя под огнем взглядов и мнений, она делает свое дело и будет его делать, если даже у нее отберут этот зал и объявят ее знахаркой.

И только сейчас, глядя, как работает докторша Никошенко, Егор увидел на ее месте Нину. Теперь он знал, как бы она вела себя в этом зале, что делала бы, и понял, что жизнь ее без этого зала сеансов, без больных, стоящих по стенке, без их настороженных и растерянных глаз, верящих и неверящих, но полных желания верить, что жизнь ее без всего этого — не жизнь, а пустая трата дней.

«Я думал, что мы одним миром мазаны, одними радостями обрадованы, одними печалями опечалены, — подумал он. — Как бы не так… Она увидела свою полынью, я ее не увидел вовремя». И тут он подумал о временном, преходящем значении всего того, что он делает, и о том бесконечно прекрасном и вечном, что делает доктор Казимирский, докторша Никошенко и без чего не может жить Нина. А всего-то навсего они делают то, для чего предназначены, к чему подготовлены, во что верят, что готовы защищать до последнего своего дыхания. Они взяли чистый лист бумаги и стали на нем писать свое. Егор знает, как это волнующе, как прекрасно и неповторимо.

«А я стал копиркой, которая никогда ничего не открывает, а только передает, только размножает чужое», — подумал он, выбираясь из зала, когда объявили перерыв.

— Вы не уходите, — остановила его женщина из Хабаровска. Сын на голову выше ее, с бледным лицом и страдальческими глазами, стоял с ней рядом. — Сейчас будут снимать запрет молчания с тех, кто позавчера проходил сеанс.

— Запрет молчания?

— Да. Им некоторое время не разрешают говорить…

Егор спустился вниз покурить, а когда вернулся в зал, там уже начиналась процедура снимания запрета. У стола стоял солдат с открытым лицом уверенного в себе человека, гимнастерка тесно обливала его грудь, развернутые плечи. Он был красив своей молодостью, здоровьем, выправкой. Говорил солдат хорошо, никто бы не подумал, что он когда-то заикался.

— Он повторно, у них это практикуется для закрепления результатов, — объяснила Егору женщина из Хабаровска, рядом с которой он теперь сидел. — Года через два-три. У него стойкое выздоровление.

За три года, пока ее сын ждал вызова, она, должно быть, изучила все это досконально и теперь с видом знатока просвещала Канунникова.

Солдат бойко вел диалог, рассказывал о себе, о дороге, которую проделал из части, размещенной где-то на Севере. Егор диву давался: неужели он когда-то был заикой?

Вслед за солдатом шла девушка с загорелым лицом и голубыми глазами. Она старалась казаться сдержанной, но Егор видел, что она таит в себе веселость, наверно, попробовала говорить и осталась довольна.

Докторша Никошенко вместо приветствия обратилась к ней со словами:

— Мы можем!

— Мы можем! — радостно повторила девушка.

— Мы все можем!

— Мы все можем! — все тем же голосом повторила девушка.

Женщина из Хабаровска склонилась к уху Егора и пояснила:

— Это у них вроде лозунга. То есть больной сам себя лечит своей уверенностью в себе.

Докторша Никошенко не скрывала своей радости. Удача! И хотя она шла на сеанс с верой в удачу и для нее вроде не должно быть неожиданностей, но каждое обнаружение удачи казалось ей праздником. Удачу переживали всем залом. Надежды появились у тех, кто ждал назавтра сеанса и сомневался еще, а особенно у родителей, которые, кто не знает этого, больнее переживают несчастье своих детей, чем сами дети, если им еще не перевалило за двадцать и они не обзавелись своим умом, чтобы уметь разглядеть свое будущее, хотя бы самое ближайшее.

Переживали неудачи, а их было две. Юноша из Полтавы и девушка с далекого Сахалина не могли говорить, как и прежде. Девушка на глазах у всех разрыдалась.

— Она слишком волновалась, — сказала потухшим голосом женщина из Хабаровска.

Разошлись все с тяжелым чувством. Неудача с последними двумя пациентами как бы перечеркнула все, что было радостного в этот час. Но Егора это воодушевило: удачи и неудачи — это уже реальность, а не фантастика.

Он подошел к окошку записи, но ему сказали, что в очередь на лечение уже поставлено шесть тысяч человек, — это на целое десятилетие.

Загрузка...