Окна дома за каштанами светились. Листья едва-едва двигались, будто плавали в светящейся воде. Казалось, все это сошло с картины Куинджи.
— А мы думали: устроились где-нибудь в гостинице, — сказала Апполинария, открыв ему дверь.
— Где там устроишься? И зачем мне гостиница?
— И то верно. Ванна готова, если хотите…
Егору не хотелось ванны, он хотел есть, но от ванны отказаться все же было нельзя, и он пересилил себя и голод и согласился. Вода была напущена давно и чуть поостыла, но он порадовался — ждали. А в гостинице кто ждет? Во всем есть свои преимущества.
«Говорят, даже в тюрьме. По крайней мере там тебя при хорошей охране не ограбят», — напомнил он чью-то мрачную шутку.
Не перевелись еще на свете шутники…
Чай пили на кухне. Тетушка Апо — у нее отечное вялое лицо человека, страдающего сердечной недостаточностью — мыла посуду, подогревала воду для грелки — у старухи — у хозяйки, тетушки Лийси — и летом мерзли ноги, — спрашивала его о семье, о деле, которым он занят, о далеком, почти неведомом здесь Новограде Уральском, который в России был заметным городом, а тут о нем мало знали. Егор вяло, без интереса рассказывал, с раскаянием думая о том, что зря удрал из Раннамыйза, может быть, Эйнар вернулся с островов. И чем черт не шутит, вдруг Егору повезет… А если не повезет, не теряя зря времени, он завтра же в ночь отправится в Ленинград.
Апо все расспрашивала его, а ему страшно не хотелось что-то рассказывать о себе чужому человеку, и он, чтобы как-то уйти от этого, спросил ее о старухе. Ее что-то совсем не слышно стало.
— То ли спит, то ли в забытьи, — сказала Апо, — совсем стара стала.
— Кто же она вам? Мать?
— Да никто в общем-то. Но в то же время она — все.
— Как же так? — У Егора появился интерес к этим одиноким женщинам.
— Одним часом не расскажешь, — Апо заволновалась, румянец внутренней напряженности оживил ее бледные, вялые щеки.
— С мужем мы сюда приехали, в сорок первом. Он лейтенант, я — молоденькая учительница. Двое девчонок-погодков на руках. Приехали, как в чужую страну. Благо, власть одна. От русских они правда поотвыкли за время, что врозь жили, но относились доверчиво.
Апо замолчала. Встав на цыпочки, стала составлять на верхнюю полку старомодного темного дерева буфета протертые полотенцем тарелки.
— Ну, и привыкнуть-то они заново не успели, хотя Советскую власть приняли, это я сама видела. А тут такое испытание… война.
Она волновалась, видно, редко рассказывала о тех временах, и рассказ больно бередил старое, воскрешая то, что нельзя уже воскресить.
— Петр мой так и остался на островах. Острова они долго еще держали после того, как корабли наши ушли и тут уже немцы вовсю хозяйничали. И прожила я с девочками все три холодных года в Тарту. Языка не знаю. Так вот глухонемой прислугой у тетушки Лийси и считалась. Муж у нее был в то время адвокат. Михкелем звали. С немцами якшался.
— С немцами? А вас не выдал?
— Не выдал. Ну, якшался, он говорил, из-за нас. Это, пожалуй, правдой было. Кормил-то всю семью он — Михкель. После войны, когда сюда переехали, вскоре умер. И я дала клятву: тетушку Лийси не покидать ни на час. Вот и живем сам-друг.
— А девочки? Выжили?
— Ну, как же, как же. Мы с тетушкой Лийси уже бабушки. Чудно только… Старшая-то, Елена, в Гатчине живет. Русская вся от языка до самых мелочей, а младшая — эта в Тарту, эта истинная эстонка. Вышла за здешнего парня. Жену, ее язык он уважает. А внучата…
Апо замолчала.
— Чаю-то налить?
— Да, пожалуй… Наливая чай, она договорила:
— Не могу с внучатами разговаривать. Я по-эстонски, как и они по-русски. Вот и не получается у нас. Погощу, бывало, у них день, в Тарту, со слезами и тяжелым сердцем уеду.
— Обе счастливы? Дочери-то ваши?
— Да, кажись, обе. Вот как получилось. Между ними всего один год. А разные, не узнаешь.
— Часто тут, у вас, такое случается?
— Не часто. Нация они маленькая, самостоятельная, гордая. Часто ее другие народы прижимали, вот и развивается сама в себе. Чтобы сберечься. Их понять можно. Это наши не боятся. Нашим бояться нечего. Не растворятся.
— А кто эстонцев собирается растворять?
— Да никто не собирается. Разве я говорю?
Они долго молчали. Егор допивал чай, Апо то пересыпала крупу, то сортировала сухой компот, то перебирала корицу. Делала она все с такой бережливостью, даже с ласковостью, пальцы ее ко всему касались с такой предупредительностью, что Егор сразу увидел перед собой незапятнанно честного и чистого человека. Он слыхал, да и сам мог убедиться на сотнях примеров, что эти качества проверяются прежде всего в отношении к хлебу, к тому, чем люди кормят себя. Это не было ни жадностью, ни скупостью. Это было великим знанием того, что стоит человеку каждый божий день.
«Была бы добрая учительница, не сложись так у нее судьба, — подумал Егор. — Может быть, вовсе незаурядная. А то и талантливая. А чем измеряется талант человека? Тем, что дала природа? Или тем, что он сам воспитал в себе? Или тем, что он ко всему относится искреннее и не терпит лжи? И может ли талантливый человек бездарно прожить жизнь? О ней не скажешь, что она прожила бездарно свои годы, хотя, будь она учительницей, была бы куда более счастлива: скольким бы людям дала крупицу своего таланта. А то одна тетушка Лийси. Да дочери еще». И тут же возразил себе: «Если бы каждый мог отдать другому столько, сколько она отдала, должно быть, тетушке Лийси, как бы велики были люди…»
Но и этой мысли он тотчас же возразил: «На себя оглянись, пожалуйста, — вежливо, но с привычным в этом случае сарказмом, обратился он к себе. — Сам ты всю жизнь подпираешь кого-нибудь… уж не стал ли ты от этого великим человеком?»
И спросил, отвлекаясь от мыслей:
— Рано у вас ложатся спать?
— Рано, — ответила она с таким видом, будто ждала от него другого вопроса. — Город у нас степенный.
— Что ж, — сказал он, — поддержим его степенность.
В своих поездках по стране Егор остерегался необязательных знакомств. Знакомства всегда к чему-то побуждают. Например, писать письма. Зачем говорить: «пишите» или «я обязательно напишу», когда знаешь, что тебе не напишут, да и сам не будешь писать. На квартирах, подобно этой, он строил свои отношения примерно так: утром — до свидания, вечером — здравствуйте. А тут полез в чужую жизнь. Зачем? Да ведь интересно же, интересно! И было бы убийственно, если бы он однажды почувствовал, что потерял интерес к людям.
Он ушел в свою комнату. На несколько часов это его угол. Как он поначалу трудно привыкал к чужому жилью. Жилье носит на себе черты характера его хозяина. Все: мебель, то, как, она поставлена, свет, даже воздух — во всем чужой характер. А как ему уже надоели чужие характеры. Они то ли подчиняют тебя, заставляя понимать (это в лучшем случае) или приспосабливаться (это противнее всего), то ли нивелируют тебя, уравнивая и уничтожая.
Хуже всего жить подолгу. Когда у тебя мало времени, ты стараешься ничего не замечать.
Верхнего света не было. Настольная лампа освещала лишь кружок у себя под ножкой. Перед окном качались черные листья каштанов, будто плавали в темной воде. Тихо было и в доме и по ту сторону каштанов. Ну, что это такое? Вроде он давно не чувствовал такого одиночества и обманутости. Отчего? Или характер женщин, характер, который наложил отпечаток на все в этом жилище, уже подчиняет его себе?
Уж лучше бы остаться на Раннамыйзе. С морем, говорят, никогда не бываешь одиноким. За стеной послышались причитания тетушки Лийси.
Егор разделся, лег на застланный диван. Простыни были свежие, сухие, но пахло от них водой, и это было приятно и напоминало о доме, о диване, на котором он обычно спал вместе со Славкой, о Варе. Вспомнил, как последний раз он был у нее в подвале, и вдруг почувствовал холодок стали у себя на ладони, отполированный кусочек, который он держал тогда. Мысли, мысли закружились в голове вокруг этого кусочка, синеватого, как осколок льда. Он знал, зачем нужны людям такие разных размеров плитки. Они — передатчики размера от государственного эталона метра до изделий. Какой разнобой, хаос пришел бы в машиностроение, не будь их. Знал, что без них не обойдется ни одно точное производство. Но все искал для них какое-то еще применение, новую работу, как бы примеряя их все в новых и новых соприкосновениях. Он не мог иначе мыслить. Мозг изобретателя построен именно так, что никогда не смиряется с однозначностью предмета, иначе он ничего бы не придумал, согласившись с совершенством того, что люди сделали до него. Именно в этом заложена неизбежность беспокойного существования людей, кому выпала доля двигать вперед технику.
Кусочки стали, те самые, что проверяла тогда Варя, почему-то не выходили из головы и в Москве, и пришли снова, как только он остался наедине с собой. Зачем они, зачем?
Нет, слишком разбросанным был день, чтобы сосредоточиться.
Кажется, давно-давно было московское утро, солнечное марево над громадным полем аэродрома, редкие облака под самолетом, земля в июльском сиянии солнца. Леса, озера, поля и таллинский дождь, и Раннамыйза, и море с огненными валами волн, катящимися к берегу, и та женщина в изорванном купальнике.
«Экая красавица с острова Бали, говорят, есть такой где-то в Индонезии, — подумал Егор. — С острова Бали, где женщины ходят в чем мать родила. Правда это или нет, но пусть ходят. Если это им нравится, поделать тут ничего нельзя. Вдруг у нас кто-нибудь покажет такую моду, будут ходить и наши. Разве только холод…»
Вот так бездарно и проходят дни. И не вернешь их, не исправишь, не переделаешь так, как бы захотел.
То ли дело заводская техническая лаборатория, его, Егора Канунникова, хозяйство. То ли дело рядом с тобой твои верные друзья. Они снятся Егору по ночам, да и лаборатория снится, когда вот так он валяется вдали от дома, как выведенному из боя солдату снятся атаки, бомбежки и фронтовые друзья.
За стеной причитала тетушка Лийси. Из открытого окна запахло влагой. Листья каштанов зашелестели. Накрапывал дождь.