«Я просто дивлюсь той проницательности, с какой ты уловила что-то чужое, общее и упадочное, что изменило меня. Ты и понятия не имеешь, как я сбился со своего пути. Но ты ошибаешься: это случилось сознательно и умышленно: я думал, что у „моего“ нет права на существованье. Ты писала: я выразил тогда и твой мир. Неужели же ты откажешь мне в том, чтобы теперь дать известие о том, что сталось за два года с тем миром, который ведь был и моим. Я был в отъезде и от себя самого в философии, математике, праве. Может быть, можно вернуться…»
(11 июля 1912 г.).
…к стихам? «Искусство, и больше ничего». Что его гонит? Как это ни странно, и удача, и возможность успеха на философском поприще, и отвращение к бюргерски упорядоченному образу жизни ученых.
К тому же на него самое невыгодное впечатление произвела неискренность Когена. Леонид Осипович выразил желание написать его портрет. Коген ответил, что он «доступен» только еврейским художникам. Доказывать свое «еврейство» – все равно что доказывать свое «православие»; все это было Пастернаку крайне несимпатично. «Ни ты, ни я – мы не евреи», – писал он отцу. Он ощущал себя русским – без чужеродья. Избавление от своего происхождения – низость, но «нисколько от этого мне не ближе еврейство».
Пастернак остался более чем разочарован при ближайшем знакомстве с учеными – обыватели, самодовольные «скоты интеллектуализма». Свою иронию по поводу Гартмана Пастернак передаст в сжатой эпиграмме:
Гляди – он доктор философии,
А быть ему – ее ветеринаром.
Растет от Гегеля и кофея
Титан пред каждым новым семинаром.
«Кажется, Коген у тебя потерял в обаянии – раз он тебя признает и одобряет, – пишет ему раздосадованный неудачей „философского“ путешествия сына Леонид Осипович. – Для меня не нова и эта твоя метаморфоза».
«Как бы то ни было, художник в Пастернаке победил философа и ученого, – замечает Лазарь Флейшман в статье „Свободная субъективность“. – Но последовательные этапы формирования самосознания – детские опыты в графике, музыка, философия – не исчезали при переходе к следующей фазе, а откладывались в глубине. (…) Стихи были своего рода новым методом изложения и анализа идей, ранее испытанных на языке музыки и на языке философии». Если Борису Пастернаку кто-то или что-то «благоволило», то он предпочитал отказаться от милости. Закон, поставленный им самому себе: добиваться невозможного.
Тем более – когда в утро перед выступлением по философии внезапно пишутся пять стихотворений подряд: