Жозефине представлялось, что это будет выбор между любовью к человечеству как к чему-то общему, как к составной части природы, – и любовью к человеку, к реальной человеческой судьбе.
Пастернак захватил с собой в Париж тетрадь с набросками выступления. Речь была написана на старомодном французском – языке, которым разговаривали, быть может, аристократические героини Пруста. Он попросил Эренбурга, прекрасно владевшего французским, просмотреть текст перед выступлением. Эренбург прочел – и разорвал тетрадку. Посоветовал говорить импровизируя.
Страсти в зале уже накалились: слушая немецких и итальянских эмигрантов, писатели горячо поддержали их антифашистскую деятельность; некоторые из выступающих обрушились и на несвободу мысли в СССР – особенно в связи с судьбой Виктора Сержа, советского журналиста, незадолго до конгресса отправленного в ссылку.
Пастернак знал Сержа, знал и о Серже, – но здесь промолчал о нем. По возвращении же в Москву обратился с письмом о судьбе Виктора Сержа в высшие инстанции. Он не считал достойным вступать в объяснения с родиной за ее границей, но счел своим долгом добиваться освобождения Сержа, вернувшись в Москву.
Конгресс встал, когда было объявлено выступление Пастернака. (Впрочем, магнетически встал и зал на Первом съезде писателей, когда объявили его выступление, – однако Париж не Москва.)
На конгрессе Пастернак говорил, что даже во имя самых прекрасных целей объединяться писателям не следует. То есть – поставил под сомнение саму идею конгресса.
Еще по дороге в Париж он всю дорогу мучил Бабеля: «Я не верю, что вопросы мира и культуры можно решать на собраниях…»
Хотя одному из свидетелей показалось, что вел он себя на конгрессе с робостью вышедшего на свободу заключенного, но кратчайший, лаконичнейший текст его выступления внутренне свободен. И по сути, по мысли повторяет самую сердцевину его выступления на I съезде писателей. Значит, в этом абзаце – суть волновавшей его идеи. Вот это красиво-парадоксальное выступление – целиком: