«Б. П. думал, что за границей интересуются только им одним. Это было одной из его ошибок».
После революции Ахматова переживает начало трагических десятилетий своей жизни. Счастливая (после жизни с В. Шилейко) встреча с Н. Н. Пуниным в 30-х годах обрывается. Она замыкает «слух» и «голос» из-за полного отторжения от того, что происходит снаружи дома, – но и дома настоящего у нее, живущей рядом и вместе с «предыдущим» семейством Пунина, нет. В отличие от Пастернака, который нелегким, даже тяжелым, а иногда невыносимым трудом но выстраивает дом, быт, жизнь. Организуя человеческое и культурное пространство вокруг себя.
Может быть, Пастернак был одарен не только даром детства, но и инстинктом дома? Во всяком случае, даже дров он добытчик, хотя бы и путем кражи («…вот и я советский стал…»).
Ахматова никогда советской не будет. Никогда не обеспокоится бытом, что бы ни творилось вокруг нее. Вот она лежит больная под одеялом, с распущенными по подушке волосами, – фотография 1924 года подарена Пастернаку с дружеской надписью. Вот другая, интимная фотография, сделанная Н. Н. Пуниным, – Ахматова «серебряковская», только со сна, в ночной рубашке стоит среди кресел и картин, разбросанных предметов туалета, – а быта все равно нет! Не пристает. Вот воспоминания, проходящие через десятилетия, через всю жизнь – от «после революции» и до самого конца, – кто-то принес суп, кто-то блюдце с вареной морковкой и т. п. «Я был у нее на квартире, протопил печку, прибрал немного…» – это В. Гаршин, 4 декабря 1939 года. Разорванное кимоно – а ведь можно было зашить? Приготовить? Убрать? Обиходить? Нет, рисунок Модильяни да сундук – вот и все имущество; дом – на Ордынке – уже стал легендой: «здесь жила Ахматова». Да не жила она нигде, кроме Фонтанного дома, и, в сущности, там тоже не жила. Она – останавливалась . Лучше – хуже, счастливее – несчастнее, но настоящего дома не заводила. Это сравнимо отчасти с нежеланием Набокова купить, организовать, обиходить свой собственный дом – квартиру – убежище: потерявши родительский дом на Большой Морской, он ничего уже подобного утерянному иметь не мог, а посему – отказывался от замены. Отказывалась – правда, и позволить себе не могла того, что хотела бы, потому и не хотела – и Ахматова.
У Пастернака мотив дома – мотив жизнестроительный, творческий, наиважнейший – проходит через долгие годы. Я уже имела возможность об этом сказать в главе «Мандельштам. Квартирный вопрос». Сюжетом той главы было сравнение домовитости Пастернака, образа дома-квартиры в его поэзии и письмах с безбытностью Мандельштама. Но у Мандельштама была Надежда Яковлевна – вечное «ты», движитель хотя бы и мизерного жизнеобеспечения («Мы с тобой на кухне посидим»). У Ахматовой и этого быть не могло, хотя и Пунин старался, и Гаршин судки приносил. Десятилетия жизни связаны с нарастающим ощущением отчаяния, несмотря на сравнительно счастливые, повторяю, годы с Пуниным.
У Ахматовой – «навсегда опустошенный дом» («Многим», 1922), какие бы фотоснимки ни достались потомкам:
Как хочет тень от тела отделиться,
Как хочет плоть с душою разлучиться,
Так я хочу теперь забытой быть.
Совсем иное – у Пастернака: его дом от начала и до конца был осмыслен, освещен, освящен и обыгран – от «каморки с красным померанцем» в Лебяжьем переулке до терраски с «огневой кожурой абажура» в Измалкове, обихоженной О. Ивинской. Вовсе не имею в виду никакого роскошества – но уют и комфорт, стабильность домашнего обихода высоко ценились Пастернаком. «Перегородок тонкоребрость» – это плохо, хотя и поэтично; «я комнату брата займу» – мечта, которую следует перевести в реальность, посему поэт пишет письмо помощнику Горького Крючкову с просьбой посодействовать…
В очерке «Люди и положения», в абзаце, посвященном первому – 1915 года – впечатлению от стихов Ахматовой (оскорбленной позже тем, что он мало того что спутал название сборника, а еще и посвятил другим поэтам не абзац, а целые страницы), Пастернак пишет, что позавидовал тогда «автору, сумевшему такими простыми средствами удержать частицы действительности, в них занесенные». Их знакомство относится к 1922 году – в письме Цветаевой он отмечает редкую «чистоту внимания» Ахматовой: «она напоминает мне сестру». Сестра – ключевое для Пастернака слово: кроме названия книги, он одарял «сестрой» («ты такая сестра мне – жизнь») Цветаеву в разгаре их возвышенного, но чрезвычайно страстного эпистолярного романа. И в длинной, похожей на цельное эссе (и равной по длине его же выступлению на Антифашистском конгрессе в Париже) надписи Ахматовой на книге, вышедшей в 1922-м («Сестра моя жизнь»), авторские экземпляры которой он выборочно подарил нескольким поэтам (Маяковскому, Асееву, Брюсову, Кузмину, Мандельштаму), Пастернак опять отмечает их близость: 1) «поэту – товарищу по несчастью», 2) «дичливой, отроческой, и менее чем наполовину использованной впечатлительности», 3) «жертве критики, не умеющей чувствовать и пытающейся быть сочувственной», 4) «жертве … итогов и схем» – «с любовью от человека, который все силы свои положит на то, чтобы изгнать отвратительное слово „мастер“ из прижизненной обстановки…»
(Отметим вражду Пастернака к слову мастер в непосредственной близости с ключевым словом автографа – жертва .)
Надпись для Ахматовой, видимо, Пастернак считал особенно важной и значимой и поэтому подробно разъяснил ее еще раз в письме Юркуну: «Но я считаю родными себе тех людей, самый расцвет впечатлительности и способности выраженья коих совпал с началом войны». Пастернак – против аксиомы, что такая поэзия принадлежит «дореволюционности», «символизму, акмеизму, буржуазности» и проч. Он не хотел показаться Ахматовой «фамильярно-панибратствующим», но утвердил свое поэтическое родство и обосновал человеческую солидарность.
Удаленность поэтики акмеистки от «футуриста» не мешает последнему испытывать радость от стихов первой. Чем дальше в 20-е, тем больше понимания – сближает их еще и появившийся в жизни Ахматовой Пунин. Сфера его интересов в искусстве ближе к интересам Пастернака и его круга. Пунин активно участвует в строительстве нового искусства, являясь его непосредственным организатором и интерпретатором.
В 1926-м, после приезда Ахматовой с Пуниным в Москву, Пастернак в письме И. Груздеву характеризует ее так: «изумительный поэт, человек вне всякого описанья, молода, вполне своя, наша, блистающий глаз нашего поколения»; и еще: «явленье это так чудесно в своей красоте и стройности». Ахматова дарит ему свою фотокарточку – Пастернак отвечает сердечным письмом. А сама Ахматова, которая, как известно, терпеть не могла писать писем (за исключением, как открылось в наши дни, одного адресата – Н. Н. Пунина), Пастернаку не пишет, зато описывает природу по Пастернаку в письме 27 мая 1927 года Пунину: «День студеный и ненастный, льет дождь. Липы, что перед окном, еще совсем черны, клены чуть зазеленели, и весь сад мечется под ветром, как в стихах Пастернака».
Пастернак первым посвятил Ахматовой стихи – в 1929 году, в «серии» стихов друзьям: Мейерхольдам, Цветаевой, Пильняку и т. д. Послав текст, он трижды просит ее о разрешении на публикацию. Ахматова молчит и откликается в конце концов лишь телеграммой с указанием причины молчания – болезни.
Думаю, что явная затяжка с ответом вызвана у Ахматовой противопоставлением в пастернаковском стихотворении Ахматовой ранней (с положительной оценкой) Ахматовой более поздней (с отрицанием – «не»), то есть того самого периода, когда после публикации «Новогоднего» и «Лотовой жены» в «Русском современнике» (1924. № 1) последовало, как считала Ахматова, первое (тогда – негласное) распоряжение ЦК о запрете на ее стихи.
Таким я вижу облик ваш и взгляд.
Он мне внушен не тем столбом из соли,
Которым вы пять лет тому назад
Испуг оглядки к рифме прикололи,
Но, исходив от ваших первых книг,
Где крепли прозы пристальной крупицы,
Он и сейчас, как искры проводник,
Событья былью заставляет биться.
(Курсив мой. – Н.И.)
Но – любовь братская, но – помощь, но – взаимопонимание!
Безусловно.
И – книги в дар, и – фото в дар, и – встречи у общих знакомых и друзей, и – даже внезапное, после поездки в Париж, предложение Ахматовой – руки и сердца, хотя Зинаида Николаевна вполне еще правила домом и бытом. И даже балом.
Ахматовой, кстати, не понравился выбор Бориса Леонидовича. Книгу «Второе рождение», вдохновленную новым чувством и написанную по обещанию Зинаиде Николаевне, она назовет пренебрежительно «жениховской». Однако в 1936-м она воспевает своего (и совсем не «жениховского», а детского, радостно крепкого) Пастернака: «Он, сам себя сравнивший с конским глазом, косится, смотрит, видит, узнает». От его взгляда меняется природа – «И вот уже расплавленным алмазом сияют лужи, изнывает лед». Все глаголы этого стихотворения – позитивные. Герой-поэт так связан с природой, что «Пугливо пробирается по хвоям, чтоб не спугнуть пространства чуткий сон» ( лягушка была все-таки лучше). Вопрос, когда было написано это стихотворение, очень важен. 1 января 1936 года в «Известиях» были напечатаны те самые стихи («Мне по душе строптивый норов…»), из-за которых позже Ахматова задает один из своих самых гневных риторических вопросов: «Кто первый сделал попытку восславить вождя?» Вот она, эта попытка , в «Известиях» – и вот явный ответ, реплика Ахматовой на эти стихи. Реплика – не ироническая, не яростная, не гневная, напротив. Смысл ее прост: ребенок , «вечным детством» награжденный, вот кто такой Борис Пастернак. Не надо предъявлять ему претензий, ставить ему в укор его «сталинские» стихи – он награжден «щедростью и зоркостью» светил, чуток к «лягушке», а его попытка диалога с вождем – детская. И – простительная: в 1935-м он «чудесным образом» способствовал освобождению Н. Н. Пунина и Л. Гумилева, написав письмо Сталину. Его «революционные» поэмы искупаются еще наивностью и простодушием. У нее, у Ахматовой, – другая миссия:
Одни глядятся в ласковые взоры,
Другие пьют до солнечных лучей,
А я всю ночь веду переговоры
С неукротимой совестью моей.
Пастернак звал «вперед, не трепеща, и утешаясь параллелью», одобряя «правопорядок», Ахматова в те же годы пишет стихи, сложившиеся в «Реквием». «Уводили тебя на рассвете» и кончается так, как в жизни, когда она отвозила письмо Енукидзе в Кутафью башню. Письмо-слезницу, где она ручалась за арестованных близких:
Буду я, как кремлевские женки,
Под кремлевскими башнями выть.
Это – осень 1935-го. Пастернак пишет в декабре 1935-го Сталину еще одно, особое письмо. Благодаря вождя за освобождение Пунина и Гумилева, он заканчивает словами «любящий» и «преданный». Ахматова в те же годы пророчит истинному поэту совсем иную судьбу:
…Без палача и плахи
Поэту на земле не быть.
Нам покаянные рубахи,
Нам со свечой идти и выть.
Позже Ахматова зафиксирует еще одно, очень важное различие между собою и Пастернаком: