«Сейчас, когда в смертельной схватке с врагами, с диверсантами и шпионами, агентами фашизма, советский народ строит невиданное в истории социалистическое общество, когда по далеким снегам Камчатки, по суровым полям Сахалина, по знойным полям Молдавии, по предгорьям Сванетии шагает гордой большевистской поступью новый человек, ежесекундно вступая в бой с косностью, с кровавой жадностью старого мира, ему нужно слово, вдохновляющее его на подвиг, ему нужно слово, согревающее его, ему нужно слово, подобно пуле настигающее врага и разящее его в самое сердце. И в это время ему подсовывают Пастернака, который ничего не хочет знать, ничем не хочет интересоваться…»
«Пройдя мимо величайших событий…»
«Равнодушный наблюдатель…»
«Брезгливо стряхивал их пыль со своих ног…»
«Продолжает жить в пресловутой башне из слоновой кости…»
«Изредка высовывая из форточки свое одухотворенное лицо…»
«Использует поэзию для чуждых и враждебных нам целей».
«Юродствующий поэт».
«Двурушник».
Враг.
Пастернака в зале не было. Слова повисали в пропитанном духом расправы зале – без адресата.
Годовщина смерти Пушкина – 10 февраля по новому стилю – совпадает с днем рождения Пастернака, которому исполнилось сорок шесть. Он отметил свой день без коллег и товарищей.
Но на последнее «пушкинское» заседание он пришел – чтобы заверить в своей полной и безоговорочной лояльности: «Всеми своими помыслами я с вами, со страной, с партией». С возмущением – все-таки выполнил пожелание «товарищей» – поведал об Андре Жиде, явившемся к нему домой, «сделав безуспешную попытку почерпнуть материал для своей будущей грязной клеветнической стряпни».
От Пастернака, в общем-то, требовали не так уж и много: просто хотели, чтобы он не считал себя «чистеньким», «особенным». Корабль советской поэзии никогда не будет ориентироваться на поэзию Пастернака. Этот корабль взял курс на искусство, близкое и понятное массам. А «комнатное» искусство пусть остается в стороне.
Так говорили писатели в Ленинграде, обсуждая итоги «пушкинского» пленума. Метафора «корабля» принадлежала Николаю Заболоцкому, который никак не предполагал, что громада этого корабля двинет прямо через его собственную судьбу, что у него впереди и тюрьма, и допросы, и лагерь, и ссылка.
Впрочем, поэты все-таки не пророки – даже собственной судьбы. У них другая профессия.
Пастернака не арестовали, не преследовали, не мучили, не допрашивали, не ссылали, как многих из тех, кто навсегда исчез с переделкинских дач. К нему приехала Ахматова, у которой в один день арестовали и сына, и мужа. Пастернак написал письмо Сталину, Ахматова отнесла его вместе со своим письмом Енукидзе – прямо в Кремль. В ночь после этого Ахматовой стало плохо с сердцем, а на следующее утро из Ленинграда сообщили, что ее муж уже на свободе.
(Когда Зинаида Николаевна влетела в комнату к спящей Ахматовой, чтобы сообщить ей об этом, Анна Андреевна перевернулась на другой бок и крепко заснула. Жену Пастернака изумила такая холодность, но то была отнюдь не холодность, а нервная реакция.)
Арестовали Тициана Табидзе.
Пока другие потрясенно безмолвствовали, опасаясь, что преследования перекинутся и на них, Пастернак отправил его жене письмо; он выражал свою уверенность в полной невиновности Тициана.