«Мне кажется, у Вас превратное представление обо мне. Стихи значат гораздо меньше для меня, чем Вы, по-видимому, думаете. Они должны уравновешиваться и идти рядом с большой прозой, им должны сопутствовать новая, требующая точности и все еще не нашедшая ее мысль, собранное, не легко давшееся поведение, трудная жизнь. Я так и не сделал за все свое существование ничего особенного, а у меня уже есть неизвестная мне мировая судьба за нашими пределами. Она стала докатываться до меня и застает меня врасплох, неподготовленным, с пустыми руками, потому что то единственное, чем бы я мог ответить ей, мой роман, не может быть напечатан»
(З. Ф. Руофф, 12 мая 1956 г.).
Как уже не раз бывало, те же мысли и ощущения будут еще раз транслированы – и многократно усилены «сверхчеловеческим стихотворением» («В больнице»):
Его положили у входа.
Все в корпусе было полно.
Разило парами иода,
И с улицы дуло в окно.
Окно обнимало квадратом
Часть сада и неба клочок.
К палатам, полам и халатам
Присматривался новичок.
Как вдруг из расспросов сиделки,
Покачивавшей головой,
Он понял, что из переделки
Едва ли он выйдет живой.
Тогда он взглянул благодарно
В окно, за которым стена
Была точно искрой пожарной
Из города озарена.
………
«О Господи, как совершенны
Дела твои, – думал больной, —
Постели, и люди, и стены,
Ночь смерти и город ночной.
Я принял снотворного дозу
И плачу, платок теребя.
О Боже, волнения слезы
Мешают мне видеть тебя…»
Так сходились две судьбы, пересекались, скрещивались две параллельные, независимые, казалось бы, линии: блестящего поэта, привилегированного обитателя Лаврушинского и Переделкина, уцелевшего во времена «большого террора», и его бедного героя.
К. Чуковский в своем дневнике писал о романе как об «автобиографии великого Пастернака». Да, этот роман стал автобиографией: в процессе творческой работы Пастернака не столько над своим произведением, но – над своей жизнью.
Все, что последовало, уже не имело для Пастернака значения. Достоинством своего произведения он считал теперь «нелитературное спокойствие слога, отсутствие блеска в самых важных, сильных или страшных местах». Тому, что он совершил, «блеск» и «литература» были чужды. «Пускай он выболтает сдуру, все, что впотьмах, чудотворя, наворожит ему заря… Все прочее – литература»: так он перевел еще в 1938 году окончание «Искусства поэзии» Поля Верлена.
Более чем сдержанно отнеслась к роману Ахматова (вспоминает Ольга Ивинская):