«…Жалость не позволяла ему целиться в молодых людей, которыми он любовался и которым сочувствовал. А стрелять сдуру в воздух было слишком глупым и праздным занятием, противоречившим его намерениям. И, выбирая минуты, когда между ним и его мишенью не становился никто из нападающих, он стал стрелять в цель по обгорелому дереву. У него были тут свои приемы.
Целясь и по мере все уточняющейся наводки незаметно и не до конца усиливая нажим собачки, как бы без расчета когда-нибудь выстрелить, пока спуск курка и выстрел не следовали сами собой как бы сверх ожидания, доктор стал с привычной меткостью разбрасывать вокруг помертвелого дерева сбитые с него нижние отсохшие сучья».
Этот эпизод вызовет особый гнев редакционной коллегии «Нового мира» в 1956 году (ее официальное письмо будет обнародовано только в 1958-м, с началом нобелевского скандала). Кантовское определение искусства – «целесообразность без цели» – было всегда ближе Пастернаку, чем идеологическая целеустремленность и целенаправленность литературы, уподобленной «колесику и винтику», «приводному ремню».
Но вернемся в начало 20-х.
Пастернак продолжает встречаться с друзьями по прежней «Лирике», собираются, как и прежде, у Анисимовых, на втором этаже деревянного домика в Мертвом переулке; обстановка иная, чем до октября 1917-го, но характер встреч оставался тем же.
Из мебели – лишь пара стульев; зато стену украшают старинные рисунки. Книги грудой в углу. Вторая комната, та, где читали стихи, обставлена получше: есть даже рояль. Уцелел в страшную зиму 1919-го, когда чем ни попадя топили печки. Пастернак сидит на ободранном матраце, – а хозяин так и прямо на полу. На Волхонке тоже устраиваются вечеринки. По большей части собираются старые друзья по издательству. Приходят и новенькие. Дамы одеты в самодельные платья, сшитые чуть ли не из портьер, хотя всегда со вкусом, экстравагантные, неожиданные по фасону и цвету. Дверь из прихожей ведет в бывшую столовую, темноватую длинную комнату с раздвижным круглым столом. Комната Бориса и Евгении Пастернаков тоже темновата. У входа пианино, и в течение вечера Борис несколько раз садится и начинает импровизировать. Около пианино большой ящик с нотами – «гроб с музыкой», где хранятся в том числе и сочинения самого Пастернака.
Совсем уж поздно, после картежных игр, появляется со свитой своей Маяковский (оба они – и Маяковский, и Пастернак – терпеть не могли окружения друг друга, но терпеть приходилось). Пьяных застолий и схваток Пастернак не любил, а любил поговорить не торопясь, за крюшоном, разлитым в отцовское богемское стекло (хрусталь баккара отъехал с семьей на Запад). Он читает стихи уже из новой книги, хотя вечеринка устроена на аванс, полученный за наконец-таки выходящее издание «Сестры моей жизни». С деньгами у поэтов из рук вон плохо – для Ахматовой хотели устроить вечер в ее пользу, но она отказалась. Пастернак учится обходиться в иных случаях и без денег.
Летом 1922 года они с женой собрались в Германию, к родителям. Из комментариев к двухтомнику переписки с родителями и сестрами: «Собирались основательно, брали с собой книги и живописные работы Евгении Владимировны, собиравшейся продолжать свое художественное образование за границей». Средств к существованию хватало – получены гонорары в «Геликоне» за «Темы и варьяции», у Гржебина за второе издание книги «Сестра моя жизнь». Пересылал в Берлин работы отца на индивидуальную выставку, много хлопот было и с упаковкой, и с отправкой. Скучал по родителям и хотел показать жене Марбург. Молодые Пастернаки собирались в Германию на полгода, не меньше, хотелось поработать в спокойствии – письма от родителей были веселыми и бодрыми. Еще одна причина отъезда: Пастернаку необходимо было отойти в сторону от ЛЕФа, от партийно-подчиняющего духа этой организации. Лефовское окружение Маяковского пыталось распространить на Пастернака свое давление. А ему хотелось писать о лампе на столе, об освещенных руках и неосвещенном лице. Он говорил Николаю Вильмонту: чем прикажете порадовать читателя? истинами из «Известий» и «Правды»?
Наутро перед отъездом в Берлин, после прощальной вечеринки с друзьями, в квартире Пастернака на Волхонке раздался звонок из секретариата Троцкого. Пастернака пригласили на аудиенцию. Голова гудела после вечеринки, он лил на нее холодную воду, полоскал рот кофе. За поэтом прислали транспорт – мотоцикл с коляской. Власть проявила особый интерес к отъезжающему. Власти хотелось выглядеть культурной. Особенно после того, как накануне из России были высланы два «парохода» с цветом российской философской мысли.
Аудиенция продолжается около получаса. Говорит в основном Пастернак, отвечая, как на экзамене. Троцкий лишь задает вопросы: идеалист ли он; что он хотел сказать своей книгой; а главное – почему не пишет на общественные темы? Из невразумительно-сумбурных ответов Пастернака Троцкий ничего понять не смог.
Как объяснить профессиональному делателю истории, что перед ним человек, для которого общественная активность любимой – и та была сомнительного свойства?
Что Пастернак отчетливо видел, как меркнет талант Маяковского над строчками о народном хозяйстве.
Что ему смешны Демьяновы потуги.
Что стихи не могут ничему никого «научить», «наставить».
Что, покушаясь на тему, политика покушается на саму сущность лирики. Что поэт только сам выбирает о чем и как, иначе он не поэт. Что и уезжает Пастернак отчасти потому, что не желает втягиваться в организационно-партийные литературные игры.
Не Троцкому, но Юрию Ивановичу Юркуну, автору странной книги «Дурная компания», любимому другу Михаила Кузмина, горячо отозвавшемуся на опубликованную в альманахе «Наши дни» повесть «Детство Люверс», сравнившему ее со стихами Пастернака не в пользу последних («стихи того же автора, несравненно слабейшие, но в которых отдана обильная дань формальному модничанью»), Пастернак объяснял: