Что могло государство, благосклонное к поэту, отметившему его революционные праздники и юбилеи созданием двух поэм – одной к юбилею революции 1905 года, другой к десятилетию Октября, – ему подарить?
Лето на даче. Большой, четырехкомнатной. С великолепным питанием, с полной обслугой. В прекрасном месте: Урал, лес, озеро, холмы.
Кормили дичью, овощами, черной икрой, рыбой. Хлеб был удивительно вкусной выпечки.
К окнам дачного домика приходили крестьяне, прося хоть кусочек хлеба. Пастернак уносил для них хлеб из столовой в карманах.
К этому времени он все сильнее ощущал двусмысленность своего положения. И – двусмысленность восприятия его поэзии.
С одной стороны, в газетных и журнальных статьях и рецензиях его именовали мастером . Это никем не ставилось под сомнение. Что же касается его знаменитых «непонятности» и «невнятности» – да, и об этом писали. И много писали: как об эстетическом свойстве, особенности его поэтического дара.
Но одновременно его уже сильно задевали за «оторванность от времени», называли реликтом ушедшей эпохи. Ощущать себя реликтом не хотелось. Было неприятно. Но разве не он в конце «Охранной грамоты» сам отделил себя – как человека уходящего времени – от гражданина Маяковского?
Было заявлено, что его стиль не в силах передать воздуха новой эпохи. Так сказал Шкловский на обсуждении «Спекторского».
Но год великого перелома ушел в прошлое, раны рубцевались, политические процессы сворачивались. Государство ослабило хватку. Сталин выступил со статьей о «перегибах». Пастернак не обольщался. Но он хотел как бы «заговорить», утишить. Напомнить о других эпохах, эпохах Петра Великого и Николая I, когда после мятежей и казней установилось относительное спокойствие.
Он хотел привить сознание – не себе ли самому? – «надежды славы и добра».
Хотел попытаться «глядеть на вещи без боязни». Хотел «труда со всеми сообща и заодно с правопорядком». Да, именно это слово выводит его рука летящим, воздушным почерком: правопорядок .
Действительно ли он считал, что при коммунистическом режиме может восторжествовать право? Или все-таки обманывал, уговаривал себя – и других? Второе предположение кажется более точным. По воспоминаниям Бориса Зайцева, с равнодушием относившийся в начале 20-х к коммунистическим писательским группировкам в Москве Пастернак был крайне осторожен в Берлине – в своем общении с эмигрантами-«невозвращенцами». Держался ближе всего к «возвращенцам». И недаром он в конце концов завершил «Высокую болезнь» (в 1928 г.) восторженными строками о Ленине, правда резко предупреждающими о возможном «гнете», то есть диктатуре, и не случайно написал две революционные поэмы – да, очень искренние, но все-таки. В 1931 году он явно принимает очень важное для себя решение и запечатлевает его в стихах «Второго рождения»: «…весь я рад сойти на нет в революцьонной воле». Решение подчиниться – железной логике «небывалого» государства. И прощается с «буржуазным», как тогда говорили, Западом, отрекается от Европы: «Уходит с Запада душа, ей нечего там делать». В том же «Втором рождении» он воспевает праздник Первомая, замещая Первомаем христианский праздник Троицы: бестрепетной рукой выводит: «Но с каждой годовщиной все махровей тугой задаток розы будет цвесть, все явственнее прибывать здоровье, и все заметней искренность и честь». Он, знающий, ведающий, понимающий, – лгал не читателю, но самому себе.
Ведь Пастернака настойчиво призывали «перестроиться». «Преодолеть наследие, полученное им от дореволюционной российской интеллигенции». «Включиться в жизнь», в «общественность строителей социализма». «Понять, что в светлые чертоги социализма не въезжают, как в наемную квартиру». «Рабочий класс, как и вся советская страна, великолепно учитывает, что „вакансия поэта“ – важный и ответственный пост на стройке». Не дрогнул ли Пастернак, терпеливо объясняя читателям и критикам, что он на самом деле хотел сказать?
Появлению стихотворения «Столетье с лишним – не вчера…» предшествовала загадочная смерть жены Сталина Надежды Аллилуевой. Официально сообщалось только о самом факте, без подробностей. По столице поползли слухи о самоубийстве, если не об убийстве.
Тридцать три советских писателя выразили вождю свое соболезнование. Пастернак не подписал общего письма – написал свое: «Накануне глубоко и упорно думал о Сталине, как художник – впервые. Утром прочел известие. Потрясен так, точно был рядом, жил и видел».
Итак, вперед, не трепеща
И утешаясь параллелью…
Параллелью – утешаясь: Сталин – Петр. Петр, который «Россию поднял на дыбы». Но – одновременно – привел Россию к Европе. Ну, если не совсем так, то, по крайней мере, начал цивилизационный процесс. «Прорубил окно».
Еще до летней поездки с Зинаидой Николаевной в Приуралье Пастернак ездил на Урал с писательской бригадой. Вернулся раньше других – и ничего не написал. Увидел колоссальные пространства, занятые бурным строительством. Полюбить безликость индустриализации он был не в силах. Но и отвергнуть ее он тоже не мог: «Хотя это говорилось сто раз, все равно, сравнение с Петровой стройкой напрашивается само собой», – писал он жене.
Депрессия, которая навалилась на него зимой – весной 1932 года, была связана с семейными неурядицами. Тем не менее отрицательное воздействие на его душевное состояние оказывала и так называемая литературная ситуация, а на самом деле – развернувшаяся вокруг Пастернака идеологическая борьба.
Весной 1932 года Российская ассоциация пролетарских писателей устроила обсуждение «Волн».