...

«…не только сейчас же после октябрьской революции А. Белый деятельно определил свои взгляды, заняв место по нашу сторону баррикад, но и в самом существе своего творчества должен быть отнесен к разряду явлений революционных. (…) Он не был писателем-коммунистом, но легче себе представить в обстановке социализма, нежели в какой-нибудь другой, эту деятельность, (…) это воображение, никогда ни о чем не мечтавшее, кроме конечного освобождения человека от всякого рода косности, инстинктов собственничества, неравенства, насилия, дикарства и всяческого мракобесия. Наша сторона – это революционные явления, освобождение человека. Так почему же революция теперь революции не нужна?»

Вот как – в стихотворении, явно обращенном к Зинаиде Николаевне, напечатанном в сентябрьском номере «Красной нови», преобразилось, можно сказать, письмо секретарю Горького П. Крючкову, породив новый набор знаменитых пастернаковских прозаизмов:

И вот я вникаю наощупь

В доподлинной повести тьму.

Зимой мы расширим жилплощадь,

Я комнату брата займу.

В ней шум уплотнителей глуше,

И слушаться будет жадней,

Как битыми днями баклуши

Бьют зимние тучи над ней.

«Кругом семенящейся ватой…»

В письме Крючкову Пастернак обосновывает свою «квартирную» просьбу не только житейски. Начав с заключения, что «до сих пор» он «ничего стоящего не сделал», тем не менее ставит себе в заслугу то, что «все эти годы (…) боролся с пустым и бездушным формализмом, возводящимся в стихах… и с трафаретнейшим, безличнейшим разрешением боевых актуальных тем». Не забывает Пастернак и о «предположенном романе», о котором он упоминал в разговоре с Алексеем Максимовичем, «окрылившим» Пастернака «своим одобрением»: «В работе этой окончательно выяснится, справедливо ли мненье, будто чужд я духом нашему времени…»

В «Волнах», написанных во время поездки с Зинаидой Николаевной и Адиком в Грузию, детали из письма Крючкову еще более откровенны – и одновременно еще более преображены. Так родились знаменитые строки, никак не ассоциировавшиеся у читателей и исследователей с проблемой жилплощади, соседей-«уплотнителей», прекрасной слышимости из-за фанерных перегородок:

Перегородок тонкоребрость

Пройду насквозь, пройду, как свет.

Пройду, как образ входит в образ

И как предмет сечет предмет.

«Мне хочется домой, в огромность…»

После поездки на Кавказ у Пастернака «страшная была зима» (письмо О. М. Фрейденберг, 1 июня 1932 г.): «…я травился в те месяцы, и спасла меня Зина». Квартиры не было. Пастернак, а затем и Зинаида Николаевна поселились у брата, Александра Леонидовича. Зинаида Николаевна стала, по выражению Бориса Леонидовича из того же письма, «приходящей матерью». Но все разрешилось. И – достаточно благополучно: в конце мая 1932 г. Пастернаку «выделили» двухкомнатную квартиру во флигеле литфондовского дома на Тверском бульваре, а комнаты на Волхонке он оставил Евгении Владимировне. «Зина чуть ли не ежедневно стирает и моет полы». Однако по обоюдному желанию через короткий период времени произошел обмен – и Пастернак с Зинаидой Николаевной вернулись на Волхонку. «Зимой мы расширим жилплощадь, я комнату брата займу» – так оно все и вышло. Налаживался новый семейный быт, и Зинаида Николаевна в этом искусстве была подлинным мастером.

В своих воспоминаниях («Вторая книга») Н. Я. Мандельштам пишет о том, что к концу 20-х годов «всем мучительно захотелось покоя, и в результате всех поразила слепота, неизлечимая и всегда сопровождающаяся нравственным склерозом». А в самом начале 30-х (время «квартирных перипетий» Пастернака) Мандельштам сказал ей на улице, когда они вдвоем ждали трамвая: «Нам кажется, что все благополучно, только потому, что ходят трамваи». Трамваи ходили. «Ужас эпохи», «глубокую внутреннюю тревогу» чувствовали далеко не все. Мандельштам – чувствовал, и потому его визит к Пастернакам оставил у Зинаиды Николаевны впечатление, мягко говоря, неприязненное. Оказавшись среди собравшихся на Волхонке гостей, именно он, Мандельштам, по ее мнению, слишком долго читал свои стихи. Зинаида Николаевна и Надежда Яковлевна друг другу не понравились – характеры и образ жизни двух муз великих поэтов ХХ века были более чем противоположными. Недаром стихотворение, написанное в январе 31-го «Мы с тобой на кухне посидим…» – кончается тайным уходом, побегом из квартиры, представляющей опасность:

Мы с тобой на кухне посидим.

Сладко пахнет белый керосин;

Острый нож да хлеба каравай…

Хочешь, примус туго накачай,

А не то веревок собери —

Завязать корзину до зари,

Чтобы нам уехать на вокзал,

Где бы нас никто не отыскал.

Мандельштам не «чует» под собой не только квартиры – страны. Укрытия – нет:

Помоги, Господь, эту ночь прожить,

Я за жизнь боюсь, за твою рабу…

В Петербурге жить – словно спать в гробу.

А за месяц до создания этих двух стихотворений Мандельштам пишет:

Петербург! у меня еще есть адреса,

По которым найду мертвецов голоса.

«Я вернулся в мой город, знакомый до слез…»

В 1933 году Мандельштамы поселились в кооперативном писательском доме в Нащокинском переулке. Но Мандельштам, в отличие от Пастернака, дом (и быт) с творчеством никак не связывал. Он ощущал свои стихи «шершавой песней» заключенного, а жилище – тюремными «нарами»:

Загрузка...