Пастернак любил порядок, был домовит, сам наводил чистоту у себя в комнате, на столе. Мандельштам был безбытен.

Пастернаку хотелось видеть во всем происходящем в стране и положительные стороны. Видеть – будущее:

Где голос, посланный вдогонку

Необоримой новизне,

Весельем моего ребенка

Из будущего вторит мне.

«Уже складывается какая-то еще не названная истина, составляющая правоту строя и временную непосильность его неуловимой новизны», – пишет он Ольге Фрейденберг.

Правота строя. Его новизна. Необоримая. Неуловимая.

Неназванная истина – та, которая существует в действительности, но еще не освоена сознанием. Не артикулирована. Не произнесена вслух, не доведена до сознания всех.

Необоримая новизна – то есть та новизна, которую нельзя побороть, – поэтому мудрее будет подчиниться ей, как волнам (истории? а не только моря), потому что колебательное, волнообразное движение рождено высшей целесообразностью, о которой человек может и не догадываться.

Неуловимая новизна – та, которую трудно сформулировать, трудно различить; но это свидетельствует не о ее отсутствии, а о слабости человеческих усилий.

И наконец, непосильность новизны: да, пережить ее, сродниться с нею – трудное, даже труднейшее испытание.

Да, сейчас трудно, даже порою непосильно тяжело, – но будущее, убеждал себя Пастернак, принадлежит этому строю: «Ты рядом, даль социализма…», «Бред русского дворянства», мечтавшего о свободе, стал реальностью: «частью географической карты, и такою солидной». Не будучи советским по происхождению и образованию, Пастернак гордился величием державы. Тем чище и незаинтересованнее (так он полагал) была эта гордость. Не растеряли страну большевики, как предрекали монархисты, а собрали и даже приумножили ее. Действительность, «голая и хамская», и «проклинаемая и стонов достойная наша действительность» – она же представлялась Пастернаку одновременно и «аристократичной» и «свободной». «Аристократичной» – потому что всемирно-духовное начало, по мнению Пастернака, вследствие революции обгоняло, опережало материальное. «Свободной» – потому что в данное историческое время происходила либерализация режима. Особенно заметная на фоне поднимавшего в Германии голову фашизма, о чем Пастернак знал не только из выступлений европейских интеллектуалов, но и из тревожных писем живших там родных. Публичному сожжению подверглась монография об отце, выпущенная в Германии. Дальнейшее пребывание Пастернаков в Германии представлялось Борису Леонидовичу опасным – «гоненью и искорененью подвергается даже не столько ирландство (так Пастернак обозначил еврейство. – Н. И. ), сколько все, требующее знанья и таланта… Это власть начального училища и средней домохозяйки». Стало неприятно даже писать по-немецки.

Пастернак беспокоился за родных, обитавших в Берлине. Звал в Москву телеграммой, а в переписке с сестрой обсуждал в деталях возможности их приезда. (Куда звал и чем мог закончиться их приезд, показывает судьба возвратившейся с Запада семьи Цветаевой. «Марина, ты полюбишь колхозы…») Правда, нельзя не отметить, что Пастернака успокоило известие о том, что все, может быть, не так уж страшно: вот и пляжные фотографии присланы, из них явствует, что пребывание в Германии 1933 года не столь опасно. Леонид Осипович написал сыну о готовящейся в Берлине выставке французского портрета. Могут ли оголтелые допустить такую выставку? Может быть, страхи родных и его самого преувеличены?

Впрочем, тогда не только Пастернак пытался успокоить себя, а многие, и не только в Советской России. Позже мир узнает, какова оказалась цена этой жажды успокоения. И все же: Пастернак действительно полагал, что родителям здесь, в СССР, будет спокойней, чем в Германии. Он действительно надеялся, что теперь можно смотреть в будущее «без боязни». И тем не менее – внимательное чтение писем к родителям показывает, что он боялся за них – в случае их возвращения. Его намеки на ужасы советской жизни (а иначе в переписке – как? Прямо сказать «не езжайте» было невозможно и из-за цензуры, и из-за того, что родители могли смертельно обидеться) были постоянны. И все же – отторжение дурных предчувствий в корне отличало его от Мандельштама.

Отношение Пастернака к Мандельштаму, к его поэзии и к его убеждениям менялось. Если в начале 20-х годов Пастернак относился к его стихам достаточно снисходительно, то чем дальше, тем больше он убеждался в огромности дарования Мандельштама.

Но Пастернак печатался, а Мандельштам нет.

Поэтому Мандельштам считал, что хозяин квартиры может и подождать, когда он, Мандельштам, читает свои стихи, которые еще нигде не напечатаны и вряд ли будут напечатаны вообще.

Однако, почувствовав холодность Зинаиды Николаевны, Мандельштамы перестали появляться на Волхонке. Пастернак же заходил к ним, в ту самую новую квартиру, с которой он столь неудачно поздравил Мандельштама.

Иногда они вместе гуляли по Москве. Забредали на окраины, где однажды Мандельштам прочел Пастернаку стихи о кремлевском горце.

«То, что вы мне прочли, – сказал Пастернак Мандельштаму, – не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участия. Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал и прошу вас не читать их никому другому». Реакция Пастернака была понятной. В это время он работал над переводами грузинских стихов, в частности – оды в честь Сталина. Да, это были стихи-славословия, стихи-тосты, в стиле таких откровенно гиперболических похвал на русском языке о Сталине еще не писали:

И ты недостижимого достиг;

Ты пересоздал ум людей и душу,

Рука с серпом покрыла материк,

И с молотом – ушла концом за сушу.

Переводы стихов о Сталине были напечатаны в московских журналах. И Мандельштам их, безусловно, прочитал. Он прочитал их, правда, уже после того, как познакомил Пастернака со своим «самоубийственным» стихотворением.

Переводы были отчасти ответом Пастернака Мандельштаму.

В начале 1934 года главным редактором «Известий» назначили Николая Бухарина, выступившего на съезде партии с полным признанием правоты Сталина. К 1934 году Сталин решил, что наступает время консолидации политических сил. После назначения редактором Бухарин пригласил Пастернака к сотрудничеству в газете, и вскоре в «Известиях» были опубликованы его переводы. Правда, не те, что славословили Сталина. Пастернак импонировал Бухарину художественной независимостью и одновременно политической лояльностью. Пастернак не претендовал на особое положение, как некоторые другие писатели, организующие под контролем партии свой Союз.

Тем временем неблагоразумный Мандельштам не последовал совету Пастернака. Так как в литературной среде доносчиков хватало, и с избытком, в том числе и добровольных, то об этих стихах и об их устном распространении автором вскоре стало немедленно известно и в НКВД.

Мандельштам не был осторожен. Более того: он прямо формулировал то, о чем другие боялись и подумать. Похожий на нахохлившуюся птицу, пугливый, он не испытывал страха, вернее, не подчинялся его гипнотической силе. Одной из строк, которые он часто повторял, была есенинская: «Не расстреливал несчастных по темницам». Не только «не расстреливал» – помогал спастись попавшим в несчастье. Заступался за приговоренных. По легенде, на глазах у изумленного пьяного чекиста Блюмкина, будущего убийцы посла Германии Мирбаха, еще в 1918 году разорвал ордера на арест, которыми тот открыто хвастал.

Пастернак увидел на Урале голодающих крестьян – и, ужаснувшись увиденным, бежал в Москву. Мандельштам тоже увидел голодающих – и написал об этом стихи, наверняка тоже ставшие известными не только в узких поэтических кругах, но и на Лубянке: «Холодная весна. Голодный Старый Крым…» Читал их открыто. Может быть, и в гостях у Пастернака. Так что холодность Зинаиды Николаевны, возможно, объясняется отнюдь не только ее обидой за то, что Мандельштам пытался «оттеснить» Пастернака, но и опаской.

В мае 1934 года Мандельштама арестовали. На следующий день после ареста Надежда Яковлевна пошла к Бухарину. Позвонила Пастернаку. Пастернак уже знал о случившемся – от Ахматовой, которая оставалась у Мандельштамов ночевать и присутствовала при аресте и обыске. Пастернак немедленно отправился к известному близостью к властям Демьяну Бедному. Бедный был одно время любимцем Сталина, и ему даже предоставили в Кремле квартиру. Правда, времена, когда он был особо «приближен», миновали, и прошло уже два года, как из Кремля он выехал. Целый день Демьян Бедный таскал Пастернака за собою, попутно объясняя, почему вмешиваться в это дело не надо.

И тем не менее – упрямый Пастернак после спектакля «Египетские ночи» пошел к Бухарину в «Известия». От Камерного театра до редакции идти недалеко. Был теплый, светлый майский вечер.

Гардероб, номерок. Театр. Как будто сама судьба разыграла их спор, начатый «Вторым рождением». Ответ Мандельштама: бал-маскарад. Век-волкодав. Все на первый взгляд сходилось. Но Пастернак проявил смелость, прямо обратившись к Бухарину, чтобы помочь Мандельштаму.

Ахматова отправила письмо Авелю Енукидзе, крупному партийному чиновнику, – хотя и менее влиятельному, чем Бухарин. Хлопоты все-таки увенчались относительным успехом. Жизнь Мандельштама на этот раз была спасена, казнь отсрочена. Приговор гласил: три года ссылки. По мнению Надежды Мандельштам, это было «чудо».

В середине июня на Волхонку позвонил Сталин.

Мандельштам, отправленный на поселение в Чердынь (по формулировке Сталина «изолировать, но сохранить»), пытался покончить жизнь самоубийством. Надежда Яковлевна телеграфировала о состоянии Мандельштама в ЦК. Дело Мандельштама взяли на пересмотр. Наконец ему было предложено самому выбрать себе место для поселения – за вычетом двенадцати крупных городов. Мандельштам выбрал Воронеж.

Истории осталось несколько записей разговора Пастернака со Сталиным. Существует запись в «Воспоминаниях» Надежды Мандельштам, существует и запись, сделанная Лидией Чуковской со слов Ахматовой. (Существует и запись воспоминаний С. Боброва, В. Шкловского.) Но ни они, ни Надежда Мандельштам, ни Анна Ахматова при разговоре не присутствовали. Пастернак говорил по телефону в коридоре квартиры, а в комнате его реплики слышали двое: его жена и Николай Вильмонт, случайно оказавшийся в это время у Пастернаков.

Существуют две записи, сделанные свидетелями разговора – болевшей и лежавшей в постели Зинаидой Николаевной и Николаем Вильмонтом.

Разговор со Сталиным последовал после просьбы Бухарина о Мандельштаме, в которой были слова: «Пастернак тоже волнуется». Пастернак уже не единожды обращался к Сталину и чувствовал особый с ним контакт, «знанье друг о друге». Он писал Сталину, как известно, после смерти Аллилуевой, и его письмо было опубликовано рядом с коллективным. А через год после разговора о Мандельштаме он обращался к Сталину и в связи с арестами Л. Н. Гумилева и Н. Н. Пунина. Осенью 1935 года он писал, что знает Ахматову давно и наблюдает ее жизнь, полную достоинства.

Загрузка...