«…даже Сталин считал не ниже своего достоинства исполнять мои просьбы о заступничестве за арестованных, но куда им до нынешних и до их величия».
К Ахматовой, наоборот, все вернулось в «хрущевское» время – сын, книги, публичность, внимание, молодежь, «поклонники», царственность и новая, особая красота. В этом «новом» времени она не побоялась и возможной «живагоподобной» грозы из-за публикации за рубежом «Реквиема» («Реквием» вышел в Мюнхене в 1963-м, никакой грозы не последовало).
После смерти Пастернака Ахматова позировала Зое Масленниковой – ей понравилась ее лепка «головы» Пастернака, и ей хотелось быть увековеченной теми же руками. Ахматовой вообще нравилось то, что не очень нравилось Зинаиде Николаевне, и наоборот: здесь образы жизни категорически не совпадали и вызывали взаимное раздражение. Ахматова исключительно дружески относилась к первой жене Пастернака Евгении Владимировне – той самой Жене, вместе с которой Пастернак пришел в питерскую «Звучащую раковину» в 1922-м (тогда они познакомились с Ахматовой). И когда началась война и речь зашла об эвакуации Ахматовой, Пастернак думал о ее переезде на Тверской бульвар, в квартиру Евгении Пастернак. Ахматова постоянно и близко встречалась с Евгенией Владимировной в Ташкенте. Ахматова по-человечески не одобряла дальнейшие связи Пастернака – они уводили его в тот стиль жизни и поведения, который она не принимала.
Пастернак умер, когда вокруг него склубилось зло, сгустились отрицательные, черные эмоции и силы, – он, по-человечески радостно-позитивный, не выдержал силы подлости и злобы. Ахматова скончалась на шесть лет позже, когда вокруг все нарастали эмоции положительные, светлые, дружелюбные. Она получила свою премию, хотя и не Нобелевскую, но все же – в Италии, с церемонией вручения, в торжественной и полной преклонения обстановке; ей была присвоена почетная докторская степень в Оксфорде, сопровождаемая всеми ритуалами особого уважения; она совершила поездки в Италию, Англию и Францию, встретилась еще раз, в самом конце жизни, с людьми, сыгравшими в ее жизни особую роль, – с Исайей Берлином и Артуром Лурье, своими глазами увидела потрясающе схожую с ее обликом, почти портретную мозаику в лондонской Национальной галерее – работу Бориса Анрепа.
Она благословила Иосифа Бродского. Хотя Бродский, как и Пастернак, ценил ее меньше Цветаевой, – посвятил последней восхищенное, вдохновенное и филологически безупречно исполненное эссе. Где справедливость? Нет справедливости. И оценок тоже нет. Есть поэзия, стихи и судьбы. Они, как и вкусы поэтов, прихотливы.
«Дорогая Анна Андреевна!
И если не означу существа,
То все равно с ошибкой не расстанусь.
(…) Ваш Б. П.»
Ахматова пережила Пастернака, уместив годы его жизни внутри лет своей. Он обмолвился, назвав в одном и том же письме ее и «сестрой», и «старшей». Стратегия ее жизни, линия поведения рядом с пастернаковской представляется незыблемо ровной. Она ничем и никогда не поступилась, выдержала самое тяжкое время, преследования и постановления ЦК без просьб о милости. Не просила сочувствия и снисхождения ни у кого: ни у соотечественников, ни у эмигрантов, ни у иностранцев. Революцию отвергла, так же как и отъезд. Выстояла в фактической нищете и бесправии, безденежье и непечатании. Без отклика, без звука, без эха. Без читателя. Без путешествий и пиров. Если она и вынуждена была написать стихи о Сталине, – то вырывая из лагерной гибели своего сына. Пастернак, повторю еще раз, сложил их искренне – или убедив себя в своей искренности.
У нее был нелегкий характер. Она никому, в отличие от Пастернака, не помогала. Но и помочь ничем не могла. Не было возможностей.
Она не была лишена определенной заносчивости, снобизма, отмечаемых мемуаристами.
К концу жизни она все более сосредоточивалась на своей славе, становилась все более монументальной и недоступной. Кому-то неприятной – даже хорошим поэтам, даже замечательным литературоведам. Кто-то из молодых и одаренных не очень-то приближался к Ахматовой – по записям Л. К. Чуковской и других свидетелей разбросаны глубоко пренебрежительные ее отзывы о молодых современниках-стихотворцах. Она перестала к себе допускать чужих – уж как сложилось, так сложилось, и в Питере (Бродский и вокруг), и в Москве (Н. Н. Глен, Л. Большинцова, Ардовы и вокруг), и этого достаточно. Чем дальше, тем больше в ее облике и манере держаться и повелевать проступали авторитарные черты, не всем симпатичные, заставлявшие вспомнить о случае зеркального «отражения» диктаторских склонностей. Но ей, пережившей не один период «государственного остракизма и изоляции», такое поведение послужило малой компенсацией пережитых унижений.
Она действительно – тут Пастернак был прозорливо прав – ощущала себя старшей сестрой , выставляющей оценки. Пастернака она числила все-таки где-то помладше, не совсем прямо ответственным за свои слова и поступки, нуждающимся в интерпретации и поддержке, более слабым. Ведь тогда, когда Троцкий ее изничтожал, ставил «вне Октября» (Литература и революция. М., 1923), он принимал Пастернака для откровенных и весьма энтузиастических бесед. А когда «горячо любящий и преданный» Пастернак благодарил Сталина, она поняла, что впереди ждет гибель – если не ее, то чудесно «спасенных» Сталиным ее близких.
Но хотя Ахматова и выставляла «оценки» Пастернаку за поведение и стихи, она осознавала его гениальность.
Проявляя к Пастернаку-гению особую царственную милость, Ахматова не терпела «бунтов» – отсюда и «бой бабочек», образ, кстати, распространимый и на их с Пастернаком взаимные колкости.
И может быть, поэтому, каясь и скорбя после известия о его смерти, полученного ею в больнице, Ахматова написала два стихотворения. Одно, «Смерть поэта», с неудачной концовкой, какой-то советской по языку: «Но сразу стало тихо на планете, носящей имя скромное … Земли» (1 июня 1960). А 11 июня она написала в продолжение – но через паузу – другое восьмистишие:
Словно дочка слепого Эдипа,
Муза к смерти провидца вела,
А одна сумасшедшая липа
В этом траурном мае цвела
Прямо против окна, где когда-то
Он поведал мне, что перед ним
Вьется путь золотой и крылатый,
Где он Вышнею волей храним.
Муза Пастернака приравнена Ахматовой к Антигоне, сопровождавшей исход ослепшего Эдипа из Фив. Неиссякаемый и «неповторимый» голос Пастернака продолжал звучать до самой смерти – и новые стихи, и пьеса «Слепая красавица» (здесь вероятна и ассоциативно-побудительная перекличка с образом слепого царя в восьмистишии Ахматовой).
Но есть в стихах и другой смысл.
Эдип не знал, что творит. И был наказан богами.
Поэт же уверял Ахматову, «поведал», что он «Вышнею волей храним». Богом.
Слово «провидец» тогда получает горький оттенок – не было «провидения», не получилось легкости пути – «золотого и крылатого». Вышло по-иному: безумец («явно городской сумасшедший»). Нарушитель природных законов.
Расцвет вопреки. Сумасшедшая липа.
Вызов.
Гибель, а не просто смерть.
Это и хотела сказать напоследок о Пастернаке – Ахматова.