«Мы предполагаем, что слова, сказанные о Мандельштаме, – „Но ведь он мастер, мастер?“ – могли повлиять на выбор именования главного героя и последующий выбор названия», – пишет М. Чудакова.
Булгаков более чем внимательно относился ко всему «изустному», что доносилось от Сталина.
Если Сталин есть отчасти прообраз Воланда – всесильного, могущественного, остроумного, отправляющего людей своею волей куда ему заблаговолится, презрительно наказующего мелких и мерзких карьеристов и подонков, врагов – противников Мастера («всемогущество главного героя явилось как условие, совершенно необходимое, с точки зрения Булгакова, для художественной модели современности». – М. Чудакова), то слово «мастер», вышедшее из его уст, конечно же, происходит от «мастера» работы Сталина.
Пастернак, повторим еще раз, ушел от ответа на вопрос о «мастере».
Более того: слова «мастер» и понятие «мастерство» для Пастернака не были окрашены положительным смыслом. Скорее напротив. Здесь, я думаю, он не понял Сталина, для которого понятие «мастер» по отношению к художественным, артистическим занятиям являлось свидетельством полноценного профессионализма («мастера культуры» и тому подобная лексика, производная от сталинских ключевых слов). Пастернак не дал ответа на сталинский вопрос. А Булгаков – дает ответ, и ответ ясный, недвусмысленный, четкий, противоположный пастернаковскому бормотанью. Для него «мастер» – это и есть герой его романа , почти его альтер эго. Здесь, безусловно, и таится начало спора с Пастернаком, спора, в котором Пастернаку пришлось отвечать, соглашаться или оспаривать Булгакова тогда, когда того уже не было на свете.
Но прежде, чем о полемике, поговорим о взаимовлиянии. Взаимовлиянии не столько текстов, сколько текстов-поступков, вызвавших, стимулировавших, в свою очередь, другие тексты-поступки. В январских за 1936 год «Известиях» печатаются те стихи Пастернака, которые «растабуировали» для серьезной, «независимой» русской поэзии обращение к вождю. Здесь Пастернак был первым. Свидетельств о реакции самого вождя на эти стихи нет – но сам факт того, что Пастернак уцелел, несмотря ни на что, ни на какие доносы (о его участии в группах, заговорах и т. д.), говорит о том, что стихи были приняты благосклонно. Интереснее другое: после этих стихов, и особенно в 1937-м, Пастернака травили особенно сильно – причем литераторы, подобные булгаковским Берлиозу, Лиходееву, Павианову, Богохульскому, Латунскому и т. д. Повлияло ли на решение Булгакова заняться «сталинской» темой появление пастернаковских стихов? Исследователи считают, что это «растабуирование» сыграло свою роль. Нельзя забывать и о том, что к 1936-му отчаянье Булгакова только нарастало – количество неопубликованного и непоставленного в театре накопилось и перешло в качество (депрессивное состояние). И в «Батуме» Булгаков полностью переворачивает свою концепцию: Сталин из Воланда становится чуть ли не юным Христом. Мучеником, принимающим испытания (для Булгакова, верующего христианина, такая параллель была особенно внутренне дискомфортной, и все же он себя на нее уговорил).
В отличие от Пастернака, Булгаков уже в 20-е получил клеймо «контрреволюционного» писателя. В 1927 году начальник Главлита П. И. Лебедев-Полянский докладывает «наверх» о «злобном» отношении писателей к власти (в «идеологически чуждые» попадают Ф. Сологуб, М. Волошин, А. Ахматова); «Роковые яйца» объявляются «произведением весьма сомнительного характера», а «Собачье сердце» и «Записки на манжетах» приговариваются как «вещи явно контрреволюционные». То, с чем Пастернак столкнется гораздо позже, уже в связи с «Доктором Живаго», на Булгакова обрушивается сразу по установлении советской власти – и это справедливо, если исходить из отношения к ней самих писателей: у Булгакова – в «Белой гвардии», у Пастернака – в «Лейтенанте Шмидте», «Девятьсот пятом годе», «Спекторском». На пьесы Булгакова то налагаются, то «временно снимаются» запреты. Причем в чудовищных по смыслу формулировках: «Ввиду того, что „Зойкина квартира“ является основным источником существования для театра Вахтангова, разрешить временно снять запрет на ее постановку» (постановление Политбюро ЦК ВКП(б) от 20 февраля 1928 года так и называется – «О „Зойкиной квартире“»). Дальше «мягкого» Политбюро заходит сама общественность, требующая запретить пьесы Булгакова, особенно «Бег» («Диктуется ли какими-либо политическими соображениями необходимость показа на крупнейшей из московских сцен белой эмиграции в виде жертвы, распятой на Голгофе?» – из письма объединения «Пролетарский театр» И. В. Сталину). В этом письме Сталину его называют «наиболее реакционным автором» А. Лацис (критик), В. Билль-Белоцерковский (драматург), П. Арский (драматург) и другие. От П. М. Керженцева в Политбюро по поводу «Бега» поступает специальная записка: «„Бег“ – это апофеоз Врангеля и его ближайших помощников». Булгаков, разумеется, «искажает», «изображает красных дикими зверями». «Затушевал их (врагов. – Н.И .) классовую сущность». Вывод: «воспретить» к постановке, «прекратить» всю предварительную работу.
Товарищи прислушались к доносу драматургов.
Постановлением Политбюро от 14 января 1929 г. образуется комиссия для рассмотрения пьесы М. А. Булгакова «Бег» в составе «т.т. Ворошилова, Кагановича и Смирнова А. П.», а 29 января К. Ворошилов сообщает в Политбюро «тов. Сталину», что «члены комиссии ознакомились с ее (пьесы. – Н.И. ) содержанием и признали политически нецелесообразным постановку пьесы в театре». На следующий день Политбюро принимает специальное постановление «О запрещении пьесы М. А. Булгакова „Бег“». Но и это не финал: 1 февраля Сталин пишет большое письмо В. Н. Билль-Белоцерковскому (в сущности, ответ на его донос), терпеливо разъясняя ему свое отношение к пьесам Булгакова «Бег» («„Бег“ в том виде, в каком он есть, представляет антисоветское явление. Впрочем, я не имел бы ничего против постановки „Бега“, если бы Булгаков прибавил к своим восьми снам еще один или два сна, где бы он изобразил внутренние и социальные пружины гражданской войны…»), а также «Дни Турбиных» и «Багровый остров». Возникает впечатление, что Булгакова в Политбюро изучают специально и анализируют досконально. Удивительное внимание к Булгакову тов. Сталина выражается в его феноменальной привязанности к постановке «Дней Турбиных», посещаемой многократно (по легенде, до восемнадцати раз). Через одиннадцать дней Сталин встречается с украинскими литераторами и опять выстраивает свою речь на примерах из Булгакова – при этом возникает впечатление, что он лично относится к Булгакову намного теплее, чем ожесточенные против Булгакова писатели, критики, театроведы-доносчики, а также начальники комитетов, Главлит и члены Политбюро. Булгаков правильно обращался к Сталину – никто, кроме вождя, его защитить, хотя бы утишив ненависть «коллег» приказом, не мог. А Сталин как будто ищет аргументы в защиту Булгакова.
12 февраля Луначарский пишет Сталину, приводя в тексте антибулгаковский выпад Керженцева в газете «Правда» (9 февраля). И не просто выпад – тяжкое политическое обвинение в «великодержавном шовинизме», в «оскорблении украинцев». Каифа требовал крови Иешуа! Что же касается наполовину Пилата, наполовину Воланда, то он как раз пытается вывести Булгакова из-под ударов. 28 февраля Сталин пишет письмо «писателям-коммунистам из РАППа», в котором осаживает «неистовых ревнителей».
Летом 1929 года Булгаков обращается с заявлением-просьбой к правительству СССР или дать ему работу, или разрешить вместе с женой покинуть страну. Вопрос опять решается на уровне Политбюро: Булгакова «перетянуть на нашу сторону», «привлечь», дневники, изъятые при обыске в 1926 году, вернуть. Надо сказать, что никем в эти годы так тщательно не занимались. И ведь не арестовали, вот что интересно. Видимо, особо внимательное к нему отношение Сталина перевешивало все доносы: «а литератор он талантливый и стоит того, чтобы с ним повозиться». 25 апреля 1930 года Сталин дает поручение Молотову по поводу Булгакова, а 5 мая Булгаков обращается к вождю с просьбой принять его в первой половине мая: «Средств к спасению у меня не имеется». Спустя год после телефонного разговора со Сталиным Булгаков пишет ему свое знаменитое письмо с эпиграфом из Гоголя – понимая, что попал в клетку, он ссылается на свой разговор годичной давности. Но ответа не получает.
Однако в литературной среде распространяется мнение, что именно с Булгаковым связано «признание Сталиным за старой интеллигенцией большого значения в культурной жизни страны». Мнение М. Козакова почерпнуто из Спецзаписки ОГПУ «Об откликах писателей» в марте 1932 года. «Литературный критик» Медведев говорит о «второй сущности Сталина» – «как большого либерала и мецената в самом лучшем смысле слова», а писатели Иванов-Разумник, Шишков и Петров-Водкин (знаменитый художник записан гэпэушником в писатели) комментируют: «В связи с этим приобретают особый характерный исторический смысл все эти разговоры о сказочных превращениях в судьбах отдельных людей под влиянием одного слова вождя».
Так неужели все эти настроения и разговоры, о которых регулярно информировалась власть через ОГПУ, прошли мимо Булгакова или Пастернака?
11 июня 1934 года Булгаков, взбешенный издевательским отношением властей по поводу загранпаспортов для себя и жены, пишет последнее письмо Сталину. Он и сейчас (делает вид, что?) уверен в «либерализме» и «меценатстве» Сталина, уверен, что Сталин просто не в курсе , что ему надо объяснить ситуацию, и все исправится, дела наладятся, за границу он уж точно уедет.
Такой же иллюзией жил и Пастернак – только положение его было иным, вписанным в советскую действительность. Хотя средств к существованию тоже почти никаких не имел (службы, в отличие от Булгакова, у него не было).
Из клубка писем-доносов-постановлений Булгаков вылепил «Мастера и Маргариту». Сталин – мучительный, отталкивающий и притягивающий, современно-исторический персонаж для Булгакова, надежда на спасение и опасность сокрушительного жизненного провала – все одновременно. Сила, которая – зло и благо в одном флаконе. Мастер? Мастер , конечно же, залетел сюда из разговора, который в те же самые дни, когда Булгаков сочинял и посылал свое письмо, вел со Сталиным Пастернак.
Письмо Булгакова Сталину и разговор Сталина с Пастернаком пересеклись в одной дате, в одном историческом мгновенье. Такие совпадения случайными не бывают, и наверняка в Москве, где все тайное становится явным, они стали предметом обсуждений. Прежде всего – самих Булгакова и Пастернака. И неизгладимой печатью легли на их последующее творчество, при всем различии их творческих индивидуальностей, самой музыки их дарований.Мастер в «Мастере и Маргарите» ничего общего с Пастернаком не имеет.
Пастернак живет там, где обитают неприятели Мастера.
Дом, в котором бьет стекла Маргарита, – это писательский дом в Лаврушинском, где Пастернак получил квартиру, а Булгакову, подавшему заявление, отказали.
Перелыгино имеет своим аналогом реальное Переделкино, где Пастернак получил дачу, которую он после ареста Пильняка переменил на другую.
Ресторан, нравы которого живописно обрисовала Зинаида Николаевна, – тот самый Грибоедов («Дело было в Грибоедове»).
Пастернак, по всему раскладу привилегий, принадлежал к новой номенклатуре , в которую входили, кстати, отнюдь не только бездарности. Но в стенограмме I съезда советских писателей, где среди выступающих – и Пастернак, и Олеша, и Шкловский, и Чуковский, и Эренбург, и В. В. Иванов, и Луговской, имя Михаила Булгакова появляется в докладе по драматургии (В. Кирпотин) и содокладе (Н. Погодин) только в качестве отрицательного примера. А Пастернак, объявленный Бухариным (в основном докладе) первым поэтом, хотя и подвергается злым нападкам, но отнюдь не исключается из советской поэзии, – речь идет только о первом месте.
Наверняка Булгаков читал, и внимательно, материалы съезда, публиковавшиеся в газетах. Он читал советские газеты.
И конечно не мог пройти мимо доклада Горького.
Доклад Горького мог вызвать у Булгакова (так я предполагаю) резкую реакцию.
В речи Горького был абзац резко антихристианский. Памятуя о персонаже по имени Иешуа, приведем этот провокативный для творческого сознания Булгакова фрагмент: