От депрессии, в которую вогнал Пастернака Сталин, он же и вылечил.
Официально назвал Маяковского (после обращения к нему Лили Брик) «лучшим и талантливейшим поэтом» советской эпохи. Насколько было известно, Сталин всегда относился к поэзии Маяковского более чем равнодушно. Но возникла государственная необходимость: поставить кого-то на пьедестал. Лучше всего положить конец дискуссиям, возвеличив поэта, от которого уже не ждешь никаких неожиданностей.
Пастернак, ощущавший после съезда «горчайший осадок ужасной раздутости, невозможной переоцененности и неловкости, и, что хуже всего, какой-то золотой неволи и неведомо кем навязанной задолженности… неведомо кому, по авансам, мне не нужным и ни у кого не испрошенным», почувствовал облегчение. Себя – освобожденным от невзятых, но почему-то приписываемых ему обязательств. Личным письмом поблагодарил Сталина. Позже Пастернак вспомнит свое душевное состояние: «Я люблю свою жизнь и доволен ею. Я не нуждаюсь в дополнительной позолоте. Жизни вне тайны и незаметности, жизни в зеркальном блеске выставочной витрины я не мыслю».
До слов о «лучшем и талантливейшем» Пастернак не мог писать о Сталине. Славить того, с чьей безусловной поддержки его, Пастернака, чуть ли не насильственно назначают на «вакансию» первого поэта!
Теперь он хочет выразить в стихах то, о чем хотел поговорить со Сталиным. Продолжить разговор, начавшийся с «мандельштамовской» темы, но в стихотворной форме.
И он пишет два стихотворения, которые в новогоднем за 1936 год номере «Известий» опубликует Николай Бухарин.
В позднейших пояснениях Пастернак уточнял, что в этом стихотворении «разумел Сталина и себя… Бухарину хотелось, чтобы такая вещь была написана, стихотворение было радостью для него».
Дело в том, что уже тогда что-то неблагоприятное ощущалось вокруг Бухарина: «Он замечательный, исторически незаурядный человек с… несправедливо сложившейся судьбою» (из письма Б. Пастернака родителям, у которых в Мюнхене побывал Бухарин. – 6 марта 1936 г.). А стихи? «Искренняя, одна из сильнейших (последняя в этот период) попытка жить думами времени и ему в тон». В «Знамени» (№ 4) это стихотворение появилось вместе с другими, «грузинскими» стихами, где были строфы и о революции:
Революция, ты чудо.
Наконец-то мы вдвоем.
Ты виднее мне отсюда,
Чем из творческих ярем.
Однако вот она, гримаса советской истории: именно после публикации «сталинских» стихов в «Известиях» началась прямая идеологическая атака на творчество Пастернака.
В феврале 1936 года в Минске состоялся пленум Союза писателей, в центре которого оказалась дискуссия о поэзии. По поводу общественной позиции Пастернака утверждалось, что она «сторонняя», «робкая», на стихах его «лежит печать смущения и застенчивости». Но это было только началом; последовали еще более резкие выпады: «…продолжает пропускать советский воздух в свой замкнутый идеалистический мирок только через трещины в форточке». Он как бы шутливо пишет родителям: «Между прочим, в Минске этом все время подводили под меня мину, чтобы взорвать со стороны общественной…» (6 марта 1936 г.). Имя Пастернака пытались и защитить, – но борьба шла за именно советского поэта Пастернака.
Каждый день на пленуме устраивались пышные банкеты. Накрывались столы, на крахмальных скатертях – фрукты, шампанское. В перерывах между банкетами советские писатели разбирались с Пастернаком. Это была не дискуссия, а проработка.
По дороге в Минск Пастернак видел нищие деревни, избы, крытые соломой, – унылый, серый, безнадежный пейзаж в умирающем свете близких февральских сумерек. Спорить о том, какое место в литературе занимает Пастернак, и тратить на эту затею столько денег? Лучше бы отдали деньги крестьянам, а его оставили в покое.
Практику пленума он язвительно назвал в ответном выступлении «банкетно-писательской». Агитационные выезды к читателям – «развратом эстрадных читок, в балаганном своем развитии доходящим временами до совершенного дикарства». Своих противников – «забавниками с чрезвычайно эстрадным воображением», в трактовке которых любой предмет «обрастает горою пошлостей». Красноречие выступающих – «адвокатским». В том же ироническом контексте упомянул «нас, социалистических реалистов».
Он говорил почти весело, отчасти зло, чувствуя с каждым произнесенным словом освобождение, – почти как после того, как не его, а Маяковского «утвердили» первым поэтом эпохи.
И теперь он заслужил право не стесняться какой-то чужой, не свойственной ему роли, поскольку ее уже не было; говорить прямо, в том числе и о своих критиках, не понимающих задач поэзии. Он не хочет дешевой популярности, более чем равнодушен к ней, но не желает терпеть и несправедливых обвинений. Он должен ответить. И пусть его посчитают высокомерным, но он выскажется до конца. Тем более что защиту Сталина он все-таки за собою чувствовал. И опять, вслед за напоминанием о своих стихах в «Известиях», может быть поэтически слабых, неудачных, написанных как бы сгоряча, – тем ценнее, искренность всегда в цене! – отвесил Сталину витиеватый, несколько старомодно звучащий, слегка завуалированный комплимент: «Я не помню в нашем законодательстве декрета, который запрещал бы быть гениальным, а то кое-кому из наших вождей пришлось бы запретить самих себя».
И тут же Пастернак сделал особо важное заявление – о переломе, о новом этапе своей работы: «В течение некоторого времени я буду писать плохо, с прежней точки зрения, впредь до того момента, пока не свыкнусь с новизной тем и положений, которых хочу коснуться. Плохо это будет со многих сторон: с художественной, ибо этот перелет с позиции на позицию придется совершить в пространстве, разреженном публицистикой и отвлеченностями, мало образном и неконкретном».
Пастернак пообещал писать «на общие для всех нас темы». Но – «не общим языком», по-своему.
И все-таки это была уступка. И в словах, и в поведении, и в стихах. «Друзья» по поэтическому цеху не желали больше терпеть его высоты. Он должен быть свергнут с пьедестала, на который его поставили раньше, снят окончательно. И будет лучше, если он сам с него сойдет. Добровольно. И – покается в старых грехах.
С 1936 года началась новая политическая кампания: против формализма в искусстве. Ее открыла статья, опубликованная 28 января в «Правде», «Сумбур вместо музыки»; кампанию подхватили другие газеты; речь шла отнюдь не только о музыке, но и о театре, о литературе. Официальные выступления множились; в «Правде» появилась статья против Михаила Булгакова.
Пастернак «имел глупость» (выражение из его письма к Ольге Фрейденберг) пойти 13 марта 1936 года на «дискуссию» в Союз писателей. «Совершеннейшие ничтожества» с издевкой говорили о серьезных, уважаемых писателях. Пастернака, однако, никто в выступлениях не называл. Не трогал. Пока не трогал.
Но смолчать Пастернак не смог. Отстаивая право художника на индивидуальную художественную систему, на воображение, он приводил примеры из русских пословиц – разве они не свидетельствуют о сложном, поэтическом, «кружном» выражении идеи?