«Я готов это нести. Наше остается нашим. Я назвал это счастьем. Пускай оно будет горем».
Он не хотел больше этой переписки. И – жаждал ее, потому что Цветаева, кроме всего прочего, обладая проницательным умом, была превосходным поэтическим диагностом. Всегда писала ему о его стихах то, что думала. Правду. Нелицеприятную – тоже. Более чем трезво и ясно она сообщает ему о его неудачах. О неудаче поэмы «Лейтенант Шмидт», которой он отдал столько сил и энергии, тщательнейшим образом штудировал источники (один список книг, одолженных у близких и друзей, что гомеровский список кораблей).
Переписка с Пастернаком утомила Цветаеву, даже измучила. И тем более Цветаева ухватывается за повод: после писем о бесконечной любви к ней он вдруг – и даже не между прочим – заметил: «Мне что-то нужно сказать тебе о Жене. Я страшно по ней скучаю. В основе я ее люблю больше всего на свете». В этом как раз и проявлялась его мерцающая, двойственная, действительно женственная натура: раскрыть любимой душевную смуту, связанную с «другой», и тем уязвить ее, разрушить покой и одного, и другого связанного с ним существа. Эта странность, если не сказать двойственность поведения, была характерна и для его любовных, и для его дружеских, и для общественных отношений.
Выработавшая себе жизненным правилом – отойти в сторону немедленно, вместо того чтобы «бороться» и «ревновать», – Цветаева, оскорбившись, обрывает переписку. «Есмь и не делюсь. Пусть жена ему пишет, а он – ей. Спать с ней и писать мне – да, писать ей и писать мне…» Быть ему братом – да, быть ей сестрой – нет. Психея останется Психеей.
Цветаева осталась при своей судьбе – и при своей поэзии. Пастернак – при своей.
Но дело не только в любви-нелюбви. Дело в том, что Цветаева безоглядна, и все ее хитрости – шиты белыми нитками; а Пастернак все-таки оглядчив. Во всем – и в чувстве (не дав ему разгуляться), и в словах, сказанных Марине, и в выступлениях («я буду писать плохо» – торжественное обещание «товарищам» на минском пленуме, февраль 36-го).
Они встретятся во время работы антифашистского конгресса в Париже, в 1935-м. Об этом, о встрече, вернее, о не-встрече (непонимании, отсутствии ясности, даже – презрении Цветаевой к Пастернаку) речь пойдет в дальнейших главах. Но пока что приведем слова из последних, 1935-го, после-встречных писем.