Tетушки Андраш не было дома. Кати и Пишта в течение нескольких недель уговаривали ее, писали ей, упрашивали ее приехать и родственники из Эгера, наконец Кати достала разрешение, и тетушка Андраш решилась: села на тряский редакционный виллис и поехала в Эгер. Поехала на несколько недель отдохнуть, попить молочка.
Хорошо, что матери не было дома, иначе бы она по первому же движению Кати, по ее походке, по отсутствующему взгляду затуманенных глаз сразу же заметила бы ужасное несчастье. И плохо, очень плохо, что нет здесь матери, что нельзя броситься к ней на грудь и залиться горькими слезами. Приходится одной носить в себе это непомерно страшное, мучительное чувство, представлять себе то, что трудно представить, и бороться с беспощадной мыслью, от которой разрывается сердце.
И хорошо, что когда Кати приходит домой, Пишты обычно еще нет. Потому что, останавливаясь в передней и вешая пальто, она начинает горько плакать. Они задумали купить новый шкаф для передней, трехстворчатый комбинированный шкаф с зеркалом. Зачем он теперь?
Она повязывает передник и идет в кухню, где из нескольких картофелин варит суп. Кладет на тарелку хлеб, соевую колбасу, горчицу, красный лук. На дне тарелки - нарисованные черешни, красивые красные черешни. Когда в этом году поспеют черешни... Расписная фаянсовая тарелка выскользнула из рук Кати и разбилась; Кати, припав к кухонному столу, плачет, плачет так, что вот-вот разорвется сердце. Хорошо, что нет еще дома Пишты, она успеет хорошенько вымыть лицо холодной водой и, до боли сжав руки и стиснув зубы, подавить отчаянный вопль ужаса... И вместе с тем несказанно плохо, что до сих пор нет Пишты, что уходят, пропадают часы, минуты, дорогие минуты из беспощадно малого количества дней...
Она торопливо накрывает стол. В комнатах уже горит электричество, и это снова вызывает у нее слезы. Оно включено с воскресенья - как они были счастливы!.. Голубая льняная скатерть, которую так любит Пишта... Книжная полка! Осколок повредил ее боковую стенку. Пишта сам починил. Из ряда книг выступает альбом с репродукциями. Кати поправляет его. Цветные репродукции картин Микеланджело и Леонардо да Винчи. Несколько репродукций выпадает из-под картонной обложки; Кати нагибается и подбирает их с пола. Самая верхняя- «L’ultima cena» («Последняя вечеря»). Ей снова хочется припасть головой к книжной полке и рыдать, оплакивать того, кого сегодня она еще ждет домой, кто будет ее обнимать и целовать, но кто уже не существует, кого уже ни бог, ни человек, ни молитва, ни наука, ни нежные объятия, ни слезы любви не смогут удержать здесь, на этой земле.
«Каждая твоя улыбка на день продлит его жизнь, каждая твоя слеза унесет у него неделю жизни», - эту глыбу камня обрушила ей на сердце доктор Орлаи, когда в редакции подсела к ней, обняла ее за плечи и поведала ей то, от чего никуда не уйдешь и с чем никогда не смиришься. «Они испробуют все: режим, лекарства, но... - и Орлаи потупила голову. - Проводить тебя домой?» - спросила она немного погодя. «Нет, нет, сейчас мне лучше остаться одной...» Если бы ей предложили отдать свою кровь Пиште, всю, каплю за каплей, если бы ей велели отдать ему свое сердце, свою силу, если бы понадобилось разделить на двоих оставшиеся ей годы жизни... Но одарить его улыбкой, откуда взять ей теперь хорошее настроение и улыбку? Каждая улыбка - день жизни...
Она снова протерла лицо холодной водой. И теперь так будет всегда. Всегда?.. Сегодня десять месяцев, как они женаты.
Кровь застыла в жилах Кати, когда она услышала, как повернулся ключ в замке. В руках Пишты был букет сирени. Они поцеловались в передней. Два поцелуя - на пороге, еще два - при входе в комнату.
- И отдельно еще - за сирень,- проговорила Кати, подавляя в себе крик, и они снова принялись целоваться, ненасытно, поспешно, как бы стремясь возместить поцелуи тех лет, которым никогда не суждено наступить.
Ставя в вазу сирень, Кати могла еще плакать. Плакать можно было и тогда, когда она разливала суп. Могла плакать, пока Пишта мыл руки.
Пишта был в хорошем настроении. Он хвалил ее стряпню. Рассказывал студенческие истории, говорил о своей поездке, о том, что, если бы он не был врачом, он хотел бы стать только журналистом. Как прекрасно, какое большое дело, что Кати имеет возможность все осмотреть, может дать информацию о строящихся мостах, о вновь открытых школах.
- Как-нибудь я провожу тебя, Кати, на объект, который даст тебе репортаж... А знаешь что? Поедем вместе в Шопрон. Я еще никогда там не был. Я хотел бы посмотреть дом Фабрициуса, посетить Леверов. Поехали, а, Катика? И сына нашего воспитаем спортсменом. Мы облазим и исходим Бюкк и Матру. Ладно?
- Ладно... - и вновь она вынуждена вскочить и выбежать в кухню. - Я поставлю воду для чая, - задыхаясь, кричит она в дверях.
- Спасибо, я не хочу чаю, - говорит Ач и идет вслед за ней. Кати сморкается.
- Что-то попало мне в глаз, - пытается оправдаться она.
У Ача беспокойно забилось сердце. Он обнял Кати.
- Мы мало встречаемся с людьми, - говорит он, когда они вернулись в комнату и сели. - Конечно, у нас мало свободного времени. И все же нужно иметь хороших друзей. Ты знаешь моих коллег, Орлаи, Баттоня... Давай пригласим их как-нибудь вечером. Да и с Агнеш ты давно не встречалась. Не будем уподобляться пещерным медведям. Горе свинцовым грузом давило сердце Кати. Каждое слово Пишты содержало разумную заботу и беспокойство о ней. В конце каждой своей фразы он мог бы добавить: «Потому что я уже...»
После ужина они читали стихи. Пишта любил Костолани, В другое время он прочел бы «Надгробную речь», «Деревья с проспекта Юллеи», «Предрассветное опьянение», сейчас же он вообще избегал смотреть на томик Костолани. Он снял с полки Чоконаи, «Песни Лиллы», но и они звучали так печально, что он быстро закрыл книгу.
«Уже прошел, и этот вечер уже прошел...» - подумала Кати, когда Ач, прослушав последние известия, выключил радио. «Нет и не будет больше этого вечера».
- И чего это вы пригорюнились, милейшая Ач? - спросил Пишта и приподнял Кати.
- Ой, я ведь тяжелая!..
- Ну, конечно, как мешок картошки. Ух, ну и тяжесть же я поднял, - и Ач, шутливо причитая, опустился в кресло и вытер носовым платком лицо и шею, однако Кати заметила, что лицо его стало пепельно-серым и покрылось капельками пота.
- Сегодня я дежурная, стелить постель мне, - проговорила быстро Кати и испугалась, заметив, что Пишта печально кивнул головой. Он допустил, чтобы она сама раздвинула тяжелое рекамье, обитое бордовой материей, о котором мастер возглашал, что «достаточно разок нажать кнопку, разок двинуть и - постель готова». На самом же деле по нему нужно было стучать, трясти его и толкать, пока, наконец, ящик и подушки не становились на свое место. С тех пор как Кати в положении, сегодня она впервые занималась этим. Свет ночника упал на лицо Ача. Он лежал с закрытыми глазами.
Кати распустила волосы, на минутку остановилась у постели и стала всматриваться в бескровные губы мужа; потом чуть не воскликнула: «И как же я до сих пор не замечала?»
Ач раскрыл глаза.
- А ну, в берлогу, а то замерзнешь! - строго приказал он.
«Берлогой» они называли Катино место в супружеской постели, согретое ласками гнездышко в подушках.
Голова Кати покоилась на вытянутой руке Ача.
- У тебя затечет рука, Пишта.
- Нет, нет, лежи так. Кати, сейчас - май...
«Не будет у меня берлоги, - подумала Кати. - И берлоги не будет».
Раньше они всегда говорили о том, что, когда поженятся, она будет спать в своей старой девичьей комнате. Однако за ремонт попорченной бомбардировкой мебели запрашивали целое состояние. И они решили, что лучше отдать мебель девичьей комнаты за двухспальное рекамье и устроиться пока в двух комнатах. В большой комнате мама, а здесь, в комнате Пишты, их бывшего жильца, они вдвоем.
«И берлоги моей не будет», - а ведь кажется, словно всегда было так, словно с самого рождения ее место здесь, словно она и не могла засыпать иначе, как в объятиях Пишты, прислушиваясь к биению его сердца.
- Кати, еще только май...
Пальцы Пишты ласково перебирали ее волосы.
- Я очень люблю тебя.
Ач все крепче сжимает ее в объятиях. «Пожалуй, уже и нельзя сейчас...» Кати тоже жарко обнимает его, прижимается к нему всем телом...
- Катика, ты увидишь, у нас будет чудесный мальчик... Я хочу, чтобы у нас был милый, умный сынишка. Хорошо? Кати, что с тобой?
- Ничего... Это так, от счастья... Я плачу от счастья, - и Кати, уткнувшись в свою подушку, плачет горько и неутешно.
Иштван хорошо знает этот плач, стократно слышанный им в суровой тишине больничных палат, безнадежный плач родственников, вызванных телеграммой и впущенных не в приемные часы, даже ночью... Голос, прерывающийся от рыданий и боли. «Ты плачешь от счастья?» - беззвучно спросил он и долгим взглядом посмотрел в лицо Кати, освещенное слабым лунным светом, прислушался к ее прерывистому дыханию. Ач приподнял голову, желая получше всмотреться в лицо жены: ему не хотелось спать; нет, он уже не хотел терять ни минуты. Почувствовав, что у него затекла рука, он, однако, не вытянул ее из-под плеча Кати. «Пусть и боль умрет вместе с нами... О, как дорога и боль, и слеза, как дорого, тысячу раз дорого все, что составляет жизнь».
- Я прожил двадцать восемь лет, - тихо проговорил Ач, и его слова безответно поглотила ночь.