Глава 36

Я стояла, прислонившись к холодной металлической стенке, и все мое тело трепетало мелкой, неконтролируемой дрожью, будто каждая клеточка, каждый нерв взбунтовались против того насилия над моей волей, что только что совершилось несколькими этажами выше. Я запахнула пальто наглухо, и его мягкая шерсть впервые за сегодняшний день дала мне ощущение слабой защиты от мира и от самой себя. Воздух в кабине лифта был холоден, но мне казалось, что я до сих пор задыхаюсь в горячем облаке его дыхания, его запаха, его невыносимой близости, которая обожгла самую душу, оставив на ней неизгладимый след. Я машинально провела ладонью по шее под тканью воротника, и пальцы наткнулись на пульсирующее пятно; метку, которую он с такой жестокой нежностью оставил на моей коже, словно клеймо собственника на взбунтовавшейся вещи, и это прикосновение заставило меня содрогнуться всем телом, ощутив прилив тошноты и дикого стыда.

Двери разъехались, открывая вид на пустынный холл. Я вышла, и мои каблуки постукивали по каменному полу неуверенно и сбивчиво, выдавая мою растерянность и желание поскорее раствориться в этом безличном пространстве, убежать от самой себя, от воспоминания о его руках, сжимавших меня с такой силой, что казалось, он хочет вдавить меня в себя навсегда, стереть границы между нашими телами и воли. Я прошла через вращающиеся двери, и поток уличного воздуха, наполненного запахом опадающей листвы и городской сырости, ударил мне в лицо, но не принес облегчения, а лишь подчеркнул всю искусственность и гнетущую атмосферу того места, которое я только что покинула, заставив меня еще плотнее закутаться в складки пальто.

Я стояла на краю тротуара, судорожно сжимая ремешок сумки, и пыталась собрать воедино распадающиеся на части мысли, которые метались в голове, как перепуганные птицы, натыкаясь на острые углы воспоминаний и не находя выхода. Мне нужно было ехать, двигаться, делать что-то, но ноги отказывались слушаться, а ум был совершенно пуст, заполнен лишь гулом собственной крови в ушах и назойливым, предательским эхом его последнего вопроса. Этот вопрос, прозвучавший как обвинение, как оправдание, ранил глубже любых угроз, потому что в нем таилась горькая доля правды, правды о холодной, бесконечно далекой весне, которая навсегда разделила нашу жизнь на «до» и «после», о том, что я сама, не ведая того, возвела между нами стену, кирпичик за кирпичиком складывая ее из своей боли, своего молчаливого горя и самого страшного и невысказанного горя, которое случилось тогда, в апреле, и о котором я не хотела думать сейчас, отгоняя память прочь, как навязчивую, болезненную тень, которая всегда настигает в самые неподходящие моменты.

Я поймала себя на том, что автоматически тянется рука к телефону, чтобы вызвать такси. Пальцы дрожали, скользя по стеклу экрана, но я все же нашла нужное приложение, сделала заказ и, увидев, что машина будет через три минуты, испытала мимолетное чувство облегчения. Напряженное ожидание я провела, глядя на поток машин, которые неслись по улице, спеша по своим неведомым мне делам, и я завидовала этим незнакомцам за рулем, завидовала их простой, понятной цели — доехать из точки А в точку Б, в то время как мое собственное путешествие казалось бесцельным и бесконечным, уводящим в тупик собственных страхов и сожалений, в ту весну, когда рухнули все наши надежды.

Белый седан мягко подкатил к бордюру. Я открыла дверь и скользнула на заднее сиденье, произнеся голосом, который показался мне чужим и безжизненным, адрес своего дома, и машина тронулась, плавно растворяясь в потоке машин. Я откинулась на кожаном сиденьи, закрыла глаза, пытаясь отгородиться от мира, но образы продолжали преследовать меня, настойчивые и яркие. Я чувствовала, как жжет шею под высоким воротником блузки и шерстью пальто, как ноет запястье, сжатое его пальцами, и все мое тело, еще несколько минут назад отвечавшее на его прикосновения предательским трепетом, теперь ощущало лишь осквернение. Я пыталась думать о Марике, о ее наглых словах, о квартире, чтобы разжечь в себе праведный гнев, который давал бы силы, но даже эта мысль не могла пробиться сквозь густой туман стыда и смятения, который окутал меня после того, как я оказалась в его власти, после того как мое собственное тело откликнулось на его грубую ласку, напомнив о другой близости, давно забытой и похороненной под слоем горя.

Осенний город проплывал за тонированным стеклом, в золоте и багрянце опадающих лип, но для меня он был лишь беззвучной декорацией для разыгравшейся внутри драмы. Я смотрела на прохожих, на детей, катающихся на самокатах, на влюбленные пары, идущие под руку, и мне казалось, что я смотрю на них из-за толстого, невидимого стекла, которое отделяет меня от всего этого нормального, простого мира, где люди просто живут, любят, ссорятся и мирятся, не подозревая о тех безднах, которые могут открыться в, казалось бы, самой прочной и надежной жизни. Мы проезжали мимо парка, где еще прошлой осенью мы гуляли с Игнатом, мечтая о будущем, строя планы, которые казались такими несбыточными и такими желанными, и это воспоминание, такое недавнее и такое далекое, пронзило меня острой, ноющей болью, заставив снова закрыть глаза и глубже утонуть в складках пальто, как в коконе.

И тогда, против моей воли, из самых темных, запечатанных уголков памяти стало медленно всплывать то, что я так отчаянно пыталась забыть, то, что случилось весной и что навсегда изменило что-то во мне и в нем, хотя он, возможно, так никогда этого и не понял до конца. Это не было его виной. Нет. Это была не вина, а роковое стечение обстоятельств, личная катастрофа, о которой мы перестали говорить почти сразу, которую я закопала глубоко внутри, надев маску повседневности, маску деловой женщины, погрузившись в работу, в подготовку к дурацкому юбилею, во что угодно, лишь бы не чувствовать, не помнить. Я не хотела об этом вспоминать. Я боялась этой памяти, как боятся прикосновения к незажившей ране, потому что она была связана не с гневом или предательством, а с всепоглощающим горем, с ощущением пустоты и несправедливости жизни, которая отняла то, о чем мы уже смели мечтать вслух.

Мне вспомнился тот день в начале апреля, когда в кабинете УЗИ воцарилась звенящая тишина, которую не мог нарушить даже монотонный гул аппарата. Врач долго водила датчиком по животу, на котором уже едва намечался крошечный, наш мальчик, такой желанный, для которого мы уже купили первые, смешные пинетки, пряча их в шкафу, как самый большой секрет и самую большую надежду. Четыре месяца ожидания. Четыре месяца тихой, осторожной радости, которая светилась в наших глазах, когда мы оставались одни. А потом — это слово. «Замер». Замершая беременность. Наш мальчик, наша мечта, наше будущее — просто остановилось, не успев начаться. И последующие дни слились в одно сплошное, тупое пятно боли: больница, подготовка, аборт, но не аборт выбора, а аборт необходимости, чистка, чтобы не началось воспаление, чтобы сохранить хоть что-то для будущего, которого уже боялись желать. Я помню холод металлической кушетки, белые стены, запах антисептика и глаза Игната, полные такой беспомощной тоски, что хотелось кричать, но не было сил. А потом — пустота. Физическая и душевная. Дом, который вдруг стал слишком большим и слишком тихим. И тишина между нами, тяжелая, как свинец. Он пытался говорить, обнять, но я отстранялась. Моя боль была такой чудовищной, такой интимной, что я не могла впустить в нее даже его. Я боялась, что если открою дверь хоть на щель, эта боль затопит и его, и нас обоих, и мы захлебнемся. Я надела броню. Броню молчания, работы, деловитости. И он остался снаружи.

Машина мягко остановилась у подъезда, засыпанного желтыми листьями. Я открыла глаза, с трудом осознавая, где нахожусь. Водитель что-то сказал, и я, поблагодарив его машинально, вышла на улицу. Резкий осенний ветерок ударил в лицо, заставив меня еще крепче сомкнуть полы пальто. Солнце светило сквозь редкие облака, дети на площадке кричали так же весело, но внутри у меня была холодная пустота, знакомая с самой весны. Я поднялась в квартиру, мои движения были медленными и механическими. В прихожей пахло яблочным пирогом и корицей — Нелли, видимо, решила устроить осеннюю выпечку. Услышав звук ключа, она вышла из кухни, и на ее лице мгновенно появилось выражение тревоги. В ее руках было полотенце, а за ней витал теплый, уютный запах домашней стряпни.

— Мама? Что случилось? Ты… ты промокла? — она подошла ближе, и ее глаза, такие зоркие и любящие, сразу вычитали во мне следы потрясения, куда более глубокого, чем просто осенняя непогода. Она увидела мои распухшие, невидящие глаза, мое пальто, наглухо застегнутое в теплой квартире, и, конечно, не могла не заметить, как я инстинктивно поправляю воротник, пытаясь скрыть след на шее, который жгло, как клеймо.

Я попыталась улыбнуться, но улыбка вышла кривой и неуверенной, гримасой, ничего общего не имеющей с радостью.

— Нет, просто ветрено. И… устала. Дела… — я махнула рукой, делая шаг в сторону своей комнаты, мне отчаянно нужно было побыть одной, смыть с себя все следы этого дня, этого человека, этого воспоминания, вновь нахлынувшего с невероятной силой.

Но Нелли не отставала. Она взяла меня за руку, и ее прикосновение было теплым и твердым, таким отличным от того, другого, властного и требовательного.

— Мама, погоди. Ты вся дрожишь. Иди сюда, садись. Я как раз чай заварила, с имбирем. Согреешься как раз.

Она почти силой усадила меня на кухонный стул, и я не сопротивлялась, чувствуя, как последние остатки сил покидают меня, и я готова была просто расползтись, как кукла с опилками. Я сидела, глядя на пар, поднимавшийся над кружкой в форме тыквы, которую Нелли купила как-то в шутку, и слушала, как дочь наливает чай, и этот простой, домашний звук был невероятно успокаивающим, якорем в бурном море сегодняшних событий и прошлогодней боли. Она поставила передо мной кружку с золотистым, ароматным чаем и села напротив, положив подбородок на сложенные руки, ее взгляд был мягким и безгранично внимательным.

— Ты была у него, в офисе, да? — спросила она тихо, без осуждения.

Я кивнула, не в силах вымолвить ни слова, боясь, что голос подведет и предательская дрожь, а за ней и слезы, выдадут все, что творилось у меня внутри, всю ту смесь ярости, унижения и старой, никогда не заживающей боли. Я взяла кружку в ладони, ощущая исходящее от керамики тепло, и сделала маленький глоток, чувствуя, как пряно-горячая жидкость обжигает губы и постепенно разливается внутри, слегка оттаивая лед, сковавший мою душу с того самого апрельского дня.

— Он снова пытался… давить? Через Васю?? — в голосе Нелли прозвучала жесткая, почти мужская нотка готовности к бою, и в ее глазах мелькнула решимость, которую она унаследовала и от меня, и от него, но направленная теперь на его же защиту от него самого.

— Нет — наконец выдохнула я, глядя на узоры пара, которые клубились над чаем. — Он… он говорил о нас. О том, какими мы были до… до всего этого. До Марики. До весны. И я… я не смогла… — голос мой сорвался, превратившись в хриплый шепот.

Я замолчала, чувствуя, как к горлу подкатывает предательский ком, горячий и колючий, и как глаза снова наполняются влагой. Нелли молча ждала, давая мне время собраться с мыслями, и ее терпение было бережным, что от этого хотелось плакать еще больше.

— Он напомнил мне, какой я была. Какой мы были. Когда мы еще смели мечтать. И от этого стало еще больнее, Нелли. Невыносимо больно. Потому что это правда. Мы все разрушили. И не только из-за Марики. Еще раньше.… — я снова замолкла, стиснув зубы, сжав веки, пытаясь силой воли загнать обратно те образы, те звуки, тот запах больницы, которые рвались наружу. Я посмотрела на дочь сквозь пелену слез, и в ее глазах я увидела не только сочувствие, но и глубокое понимание. Она знала. Она, конечно, знала. Она видела, как мы с Игнатом замолкли, как из дома ушла трепетная надежда, как я погрузилась в работу с каким-то исступленным, болезненным рвением, лишь бы не оставаться наедине с пустотой в животе и в душе.

— Мама, — сказала Нелли очень-очень мягко, протягивая через стол руку и накрывая мою холодную, все еще дрожавшую ладонь своей теплой, сильной рукой, — ты не обязана ничего рассказывать. Ни мне, ни ему. И ты не обязана винить себя. Ни в чем. То, что случилось тогда… это была не твоя вина. Ты слышишь? Ни твоя, ни папина. Это просто страшная, несправедливая случайность. Плод замер. Так бывает. От этого не застрахован никто. Но это не повод хоронить себя заживо. Это не повод отказываться от всего — от него, от себя, от возможности когда-нибудь снова… — она запнулась, не решаясь договорить, но я поняла. От возможности снова попробовать. Снова захотеть. Снова рискнуть.

Ее слова сняли какую-то внутреннюю задвижку, и слезы, которых я не позволяла себе так долго, хлынули из моих глаз, обжигая щеки и падая в кружку с чаем, растворяясь в его золотистой глубине. Я плакала не только из-за сегодняшнего унижения, не только из-за его измены и наглой девчонки в моей квартире. Я плакала обо всем — о маленьком, так и не родившемся мальчике, о пинетках, которые до сих пор лежат в моем шкафу, завернутые в ткань, о стене молчания и боли, которую сама возвела между мной и человеком, который тоже страдал, о том, что наша любовь, такая сильная и всепоглощающая, оказалась хрупкой перед лицом настоящего горя, и разбилась, дав трещину, в которую и пролезла потом вся эта грязь с Марикой.

Нелли встала, обошла стол, обняла меня за плечи и прижалась щекой к моей голове, и в ее молчаливой поддержке было больше силы и настоящего утешения, чем в любых словах и угрозах. Я сидела так, позволив слезам течь, чувствуя, как они постепенно, медленно смывают с души слои окаменевшей боли, стыда и ледяного одиночества, обнажая под ними вечно живую и уязвимую сущность — просто женщину, которая любила, теряла, страдала и теперь, в эту сырую осеннюю пору, пыталась найти в себе силы жить дальше, дышать полной грудью, несмотря ни на что.

Загрузка...