Глава 42

Приглашение от Германа Зотова пришло спустя несколько дней после того гротескного и постыдного инцидента в полицейском участке, который, казалось, должен был навсегда отвратить меня от какой-либо мысли о дальнейшем, даже деловом, общении с этим человеком. Однако само приглашение было сформулировано столь безупречно и адресовано столь точно к той части меня, которая все еще стремилась оставаться профессионалом, что отказаться не представлялось возможным. Речь шла о закрытом просмотре частной коллекции старинного текстиля и кружева восемнадцатого века, принадлежавшей известному коллекционеру и меценату Аристарху Владимировичу Лопатову, чье имя в узких кругах означало доступ к сокровищам, которые никогда не выставлялись публично. Это было событие не просто светское, а профессионально значимое, шанс увидеть уникальные материалы, вдохновение для будущих коллекций, возможность установить связи в совершенно ином, аристократическом сегменте мира моды и антиквариата. Игнат, с его вечными аукционами и громкими сделками, никогда не интересовался этой тихой, изысканной стороной роскоши, и потому данное приглашение воспринималось мной еще и как возможность шагнуть в пространство, абсолютно свободное от его тени, но не от его памяти, которая, как я уже с горечью осознавала, была во мне намертво.

Я согласилась, тщательно продумав свой наряд, выбрав строгое, но безупречно скроенное платье глубокого винного цвета из тяжелого шелка, которое не кричало, а лишь намекало на вкус и статус, и минималистичные украшения — жемчужные серьги, подаренные матерью. Герман прислал за мной машину, и когда я подъехала к старинному особняку в одном из тихих переулков старого центра, где за кованой оградой угадывался сад, уже начинающий терять последнюю листву, я почувствовала легкое, щекочущее нервы волнение, больше похожее на ожидание перед выходом на сцену, чем на свидание. Внутри царила атмосфера сдержанной, ненавязчивой роскоши: паркет, сияющий как темное зеркало, приглушенный свет бра, отражающийся в золоченых рамах картин, тихий гул изысканных голосов. Сам хозяин, пожилой человек с умными, внимательными глазами, оказался вовсе не снобом, а увлеченным рассказчиком, и экскурсия по его коллекции, хранящейся в специально оборудованных комнатах с климат-контролем, захватила меня полностью. Я забыла обо всем, рассматривая тончайшие фламандские кружева, расшитые серебряной нитью испанские мантильи, образцы тканей, которым было по триста лет, но чьи краски все еще дышали жизнью.

Зотов все это время был рядом. Не слишком близко, чтобы казаться навязчивым, но всегда в пределах досягаемости, готовый вступить в разговор или перевести взгляд на какую-то особенно интересную деталь, которую я могла пропустить. Он не сыпал комплиментами, не пытался впечатлить меня своими знаниями, хотя было очевидно, что он в теме. Он был идеальным кавалером: внимательным, остроумным, ненавязчивым, и эта его манера, лишенная какой бы то ни было агрессии или давления, действовала расслабляюще, позволяя мне чувствовать себя не объектом охоты, а равноправным участником диалога. После осмотра коллекции гостей пригласили в зимний сад, где был сервирован ужин — легкий, изысканный, без излишеств. Я оказалась за одним столиком с Германом и еще парой гостей, разговор тек легко и непринужденно, касаясь тем искусства, путешествий, тонкостей реставрации, и я с удивлением ловила себя на мысли, что уже давно не чувствовала себя такой… нормальной. Лишенной груза собственной трагедии, просто женщиной в интересной компании, и это ощущение было таким непривычным и таким обманчивым, словно я примеряла чужое, красивое, но не свое платье.

Позже, когда основная часть гостей начала расходиться, Герман тихо предложил выйти на небольшой балкон, выходящий в сад, — подышать воздухом перед отъездом. Я согласилась. Ночь была прохладной, почти зимней, и звезды на черном небе сияли холодным, ясным светом. Город внизу гудел своим вечным, приглушенным сюда гулом. Мы стояли рядом, опершись на каменную балюстраду, и молчание между нами не было неловким; оно было наполненным тихим созерцанием и странным, едва уловимым напряжением, которое я чувствовала не в нем, а где-то внутри себя, в той части, что отчаянно цеплялась за прошлое. Именно тогда он заговорил, не поворачиваясь ко мне, глядя вдаль.

— Вы знаете, Алана Сафроновна, — начал он, и его голос в ночной тишине звучал особенно отчетливо, без привычной деловой сухости, — глядя сегодня на эти старинные ткани, я невольно думал о вас. Вы сейчас похожи на ту самую редкую материю, которая существует в единственном экземпляре. Ее нельзя повторить или подделать. Ей можно только восхищаться. Или… — он сделал небольшую паузу, и я почувствовала, как сердце замерло у меня в груди не от волнения, а от какой-то щемящей тоски, — или бережно хранить, чтобы она не истлела от времени, невнимания или грубого прикосновения.

Это не был комплимент. В его словах не было ни лести, ни заигрывания. Это была констатация, сказанная с такой убежденной, почти отстраненной искренностью, что у меня перехватило дыхание от несправедливости бытия. Он видел ценность, но он не видел главного — что эта ценность уже принадлежала другому, навеки заперта в сломанной шкатулке памяти, и ключ от нее потерян. Я не нашлась, что ответить, и просто смотрела на него, а он, наконец обернувшись, встретил мой взгляд. Его глаза в полумраке казались очень темными и очень спокойными. Затем, медленно, почти с вопросом, он протянул руку и кончиками пальцев коснулся моей кисти, лежавшей на холодном камне перил. Прикосновение было легким, как дуновение, теплым и сухим. Я не отдернула руку. Не сделала ни малейшего движения. Я позволила этому касанию состояться, но не как разрешение, а как констатацию еще одной непреложной истины: чужое прикосновение, даже самое уважительное, не могло разжечь во мне ни искры, потому что все огни моего тела и души по-прежнему безнадежно и нелепо горели для другого. Это осознание повисло в морозном воздухе между нами, горькое и окончательное.

Обратная дорога в машине прошла в почти полном молчании. Он сидел рядом, не пытаясь возобновить беседу или как-то обыграть случившееся, и я была ему благодарна за эту тактичность, которая лишь подчеркивала пропасть между нами. Он проводил меня до подъезда, ограничившись формальным, но теплым рукопожатием и словами надежды на дальнейшее сотрудничество. Я поднялась в квартиру, где царила тишина — Нелли ночевала у подруги, Вася, как обычно, у бабушки Жанны. Я скинула туфли, сняла платье, приняла душ, стараясь смыть с себя не только следы вечера, но и то тягостное чувство фальши, что сопровождало меня весь этот изысканный вечер. Но вода лишь разогрела кожу, а ум, освобожденный от необходимости держать марку, тут же бросился в самое опасное пекло.

Лежа в постели в темноте, я не могла уснуть. Но тело мое, долгие месяцы пребывавшее в состоянии аскетического онемения, загнанное стрессом, болью и необходимостью просто выживать, вдруг отозвалось не на сегодняшнее внимание, а на ту бурю воспоминаний, что поднялась внутри. Вежливое, уважительное прикосновение Зотова стало лишь спусковым крючком, который высвободил лавину других, яростных и властных прикосновений. Всплыл Игнат. Но не тот, что плакал в участке или угрожал мне в своем офисе. А тот, каким он был в лучшие наши годы. Тот, чьи руки знали мое тело лучше, чем я сама, чьи прикосновения зажигали во мне такой пожар страсти, что стирались границы между нами. Я вспоминала его ладони на моей коже, его губы, его вес, его голос, шепчущий моё имя в темноте. Эти воспоминания, когда-то бывшие источником радости, теперь были подобны раскаленным углям, которые я ворошила в своей душе, причиняя себе нестерпимую, сладкую боль. Мое тело, разбуженное этим болезненным самоистязанием, отозвалось мучительным, постыдным всплеском желания, направленным в пустоту, к призраку. Я лежала, чувствуя, как по коже бегут горячие волны, как учащенно бьется сердце, как все существо ноет от тоски по тому, что было и чего уже никогда не будет. Это была чисто физическая, животная реакция на утрату, на голод, на память о полноте, которую не могло заменить ни одно, даже самое учтивое, внимание со стороны. Я ворочалась в постели, кусая губу до крови, пытаясь подавить эту телесную измену самой себе, понимая, что даже сейчас, после всего, что он сделал, мое тело, мое сердце, какая-то самая глубинная, неистребимая часть меня все еще принадлежала ему. И это осознание было горше любой измены, страшнее любой угрозы и безнадежнее самого холодного одиночества. Игра с огнем, на которую я невольно согласилась сегодня, обернулась не соблазном нового романа, а болезненным ожогом от пламени старой, непотушенной любви, которое продолжало жечь изнутри, не давая ни забыть, ни надеяться, ни двигаться дальше. Рассвет застал меня лежащей с широко открытыми, сухими глазами, в которых не осталось ни слез, ни гнева — только леденящее, беспросветное понимание своей плененности.

Загрузка...