Глава 45

Я смотрел на нее, лежащую на нашей постели, и видел в ее глазах опустошенную готовность, как если бы она решила пройти через этот огонь, чтобы либо сгореть в нем окончательно, либо попытаться выжечь им свою собственную боль. И я понимал, что сейчас не место для нежностей или просьб о прощении; сейчас было место только для правды наших тел, которая всегда была проще, страшнее и откровеннее любой лжи, которую мы могли наговорить друг другу.

Я медленно, давая ей возможность остановить меня каждым движением, каждым вздохом, приблизился к краю кровати и опустился перед ней на колени. Мои пальцы нашли пояс ее шелкового халата и развязали его беззвучным движением, и ткань сама собой разошлась в стороны, обнажая под ней тонкую ночную рубашку из того же скользящего материала, которая повторяла каждый изгиб ее тела, каждый знакомый до боли рельеф, который когда-то был для меня священной географией, а теперь стал полем, усеянным минами памяти. Она не помогала мне, но и не препятствовала, лежа с открытыми глазами, уставившись в потолок, и только легкая дрожь, пробегавшая по ее коже, когда мои пальцы скользнули с пояса на ее бедра, выдавала то внутреннее смятение, которое она пыталась скрыть за маской отрешенности.

Мои руки скользили под халат, охватывая ее талию, и я почувствовал, как напряглись мышцы ее живота, а потом, под давлением моих ладоней, постепенно расслабились, уступив тому физическому импульсу, против которого ее воля была бессильна. Я наклонился и прижался губами к тому месту, где начиналась линия ее бедра, чуть выше края тонкого шелка, и ее кожа под моими губами была горячей, живой, пахнущей ею и слезами, и этим горьким, чужим одеколоном, который я ненавидел всей душой. Я целовал ее кожу медленно, властно, двигаясь вверх, к ребрам, к изгибу под грудью, и с каждым моим прикосновением ее дыхание становилось все более прерывистым, а тихие, почти неслышные звуки, вырывавшиеся из ее горла, были полны той смеси отвращения и неконтролируемого ответа, которая сводила меня с ума.

Она внезапно пошевелилась, села, оттолкнув меня с такой силой, что я едва не потерял равновесие, и ее глаза, темные и огромные в полумраке, горели теперь внутренним, темным огнем. Она потянулась ко мне, и ее пальцы вцепились в воротник моей рубашки с той же яростью, которую я слышал в ее голосе, и резким, решительным движением она рванула ткань на себя, и пуговицы со звоном отскочили и покатились по паркету. Она ладонью прижала меня к себе, и ее губы нашли мои, и этот поцелуй не имел ничего общего с тем, что был в прихожей. Ее губы были жесткими, требовательными, ее язык вторгся в мой рот с такой дерзкой, почти грубой настойчивостью, что у меня перехватило дыхание, и в этом поцелуе было все — вся накопленная боль, вся ярость, все разочарование и дикая, неистребимая страсть, которую не смогли убить ни измена, ни время, ни взаимные раны.

Ее руки скользнули под мою разорванную рубашку, и ее ногти впились в кожу на моей спине для того, чтобы утвердить свое право на это тело, на эту плоть, которая когда-то принадлежала ей безраздельно, и это болезненное, властное прикосновение заставило меня глухо застонать, потому что в нем была утраченная и вновь обретенная интимность, которая была намного страшнее и желаннее любой нежности. Мы сбросили с меня остатки одежды в каком-то неистовом, почти бессознательном порыве, и теперь уже мои руки искали на ее теле застежки и преграды, и тонкая шелковая ткань ее рубашки поддалась моим пальцам легко, как будто и она ждала этого момента, этого разрушения последних барьеров.

И когда мы оказались полностью обнаженными друг перед другом в скупом свете, пробивавшемся сквозь щели жалюзи, наступило мгновение странной, завораживающей паузы. Мы смотрели друг на друга, и в этом взгляде не было стыда, не было смущения, было лишь молчаливое, обоюдное признание тех изменений, которые произошли с нашими телами за эти месяцы разлуки и страданий — новых теней под глазами, новых линий напряжения на плечах, того незримого отпечатка горя, который лежал на нашей коже, как пыль. И в этом признании была своя, извращенная красота и своя, всепоглощающая грусть, потому что мы видели не просто тела, а карты наших личных катастроф, и желание, которое вспыхнуло между нами с новой, невероятной силой, было желанием не к идеальным образам из прошлого, а к этим израненным, реальным людям, которые больше не знали, как существовать друг без друга и как жить друг с другом.

Я накрыл ее собой, и наше соединение было немедленным, глубоким, почти болезненным в своей интенсивности, как если бы мы пытались одним движением стереть все месяцы разлуки, всю накопленную горечь, все чужие прикосновения, которые легли между нами невидимым, но ощутимым слоем. Она резко вскрикнула, и этот звук не был ни криком удовольствия, ни стоном боли; это был звук признания, звук того, что что-то, глубоко внутри, встало на свое место с неумолимой, почти пугающей правильностью, несмотря на весь ад, который мы прошли. Ее ноги обвились вокруг моих бедер, ее руки сцепились на моей спине, и ее тело начало двигаться в унисон со мной с яростной, требовательной энергией, которую я чувствовал в ее поцелуе, как будто она хотела меня поглотить, стереть, переварить в этом огне, чтобы от меня не осталось ничего, кроме этого мгновения, этой близости, этого животного единства.

Наши движения были лишены какой бы то ни было плавности; это был грубый, откровенный, почти первобытный ритм, в котором не было места ничему, кроме жажды и отчаяния. Мы молчали, если не считать прерывистого, хриплого дыхания, сдавленных стонов и редких, нечленораздельных звуков, которые вырываются из горла, когда сознание отключается, и остается только плоть, помнящая другую плоть. Я целовал ее плечи, ее шею, ее губы, и в моих поцелуях было признание ее права на эту ненависть, на эту боль, на эту ярость, и желание принять все это, вобрать в себя, сделать частью этого темного, болезненного экстаза, который нас соединял. Ее ногти снова и снова впивались в мою кожу, оставляя на ней жгучие следы, которые были еще одной формой этого странного, уродливого общения, в котором мы сейчас нуждались больше, чем в словах.

И когда волна нарастающего напряжения достигла своей кульминации, мы рухнули вместе, безмолвно, почти беззвучно, лишь с одним последним, протяжным выдохом, который вырвался одновременно из обеих наших грудей. Это было капитуляция перед той силой, что связывала нас вопреки всему. Мы лежали после этого неподвижно, все еще соединенные, дыша в унисон, и тишина в комнате теперь была абсолютной, нарушаемой только отдаленным гулом города за окном и стуком наших сердец, постепенно замедляющих свой бешеный ритм.

Постепенно, не говоря ни слова, мы разъединились, и я перевернулся на спину, уставившись в темноту потолка, чувствуя, как по моей коже струится пот, как жгут царапины на спине, как все тело ноет от усталости и этого странного, опустошающего спокойствия. Она лежала рядом, отвернувшись ко мне спиной, и ее плечи под тонким покрывалом, которое она натянула на себя, слегка вздрагивали, и я не мог понять — от сдерживаемых слез или просто от остаточной дрожи. Я не стал прикасаться к ней снова. Не стал задавать вопросы. Любое слово, произнесенное сейчас, могло разрушить этот хрупкий, временный мир, который мы нашли в разрушении всех остальных своих миров. Я просто лежал и смотрел, как ее дыхание постепенно становится ровным и глубоким, как напряжение медленно покидает ее тело, и как она, в конце концов, погружается в тяжелый, бесконечно далекий сон. И лишь тогда, убедившись, что она спит, я позволил себе закрыть глаза и последовать за ней в это забытье, понимая, что завтра нас ждет новый день, новые раны, новые слова, но что этот час тишины и этой выстраданной, грязной близости ничто уже не отнимет у нас, как не отнимет и той мучительной правды, что мы только что прожили вместе.

Загрузка...