CLXXVII КРОКОДИЛОВА ЯМА

Если при посещении Кастель Нуово вы попросите показать вам темницу, носящую название Крокодиловой ямы, привратник прежде всего подведет вас к скелету гигантского ящера, пойманного когда-то, согласно легенде, в этой яме и давшего имя темнице; затем он проведет вас через дверь, над которой помещен скелет, к потайной дверце, выходящей на лестницу в двадцать две ступени, а та ведет к третьей двери, сделанной из цельного дуба и она-то, наконец, отворится в глубокую темную пещеру.

Посреди этой гробницы, нечестивого творения рук человеческих, этой ямы, вырытой людьми для того, чтобы хоронить в ней живые трупы себе подобных, натыкаешься на гранитную глыбу с пронизывающим ее железным брусом, который служит рукояткой. Эта гранитная глыба закрывает колодец, сообщающийся с морем. Во время бури волна плещет о стены колодца и выбрасывает пену сквозь щели вокруг глыбы, плохо подогнанной к каменному полу, соленая вода заполняет пещеру и преследует узника, загоняя его в самые дальние углы его тюрьмы.

Через это устье бездны, как гласила мрачная легенда, когда-то и проникало сюда из морских глубин мерзкое пресмыкающееся, давшее яме свое имя.

Почти всегда оно находило здесь для себя человеческую добычу и, пожрав ее, снова погружалось в пучину.

В народе до сих пор говорят, будто сюда были брошены испанцами жена и четверо детей Мазаньелло, этого короля лаццарони, задумавшего освободить Неаполь и опьяненного властью не хуже какого-нибудь Калигулы или Нерона.

Народ пожрал отца и мужа; крокодил, подобный народу, пожрал мать и детей.

Именно в эту темницу комендант Кастель Нуово велел отвести Сальвато и Луизу.

При свете лампы, подвешенной к потолку, влюбленные увидели несколько узников, которые при их появлении прекратили разговор и с беспокойством взглянули на них. Но глаза старожилов, привыкшие к полумраку темницы, тотчас же узнали прибывших, и послышались восклицания радости и сочувствия. Какой-то мужчина упал к ногам Луизы, какая-то женщина бросилась к ней на шею, трое заключенных окружили Сальвато, спеша пожать ему руку, и скоро все столпились вместе, говоря одновременно, так что трудно было различить, чего в их речах больше — горечи или удовлетворения.

Мужчина, бросившийся к ногам Луизы, был Микеле; женщина, обнявшая ее, была Элеонора Пиментель; три узника, окруживших Сальвато, были Доменико Чирилло, Мантонне и Веласко.

— Ах, бедная сестрица! — первым воскликнул Микеле. — Кто бы мог подумать, что колдунья Нанно так точно угадывает и умеет так верно предсказывать судьбу!

Луиза почувствовала, как по спине у нее пробежала дрожь; с грустной улыбкой она провела ладонью по своей тонкой нежной шее и покачала головой, как бы говоря, что палачу нетрудно будет сделать свое дело.

Увы! Ей суждено было обмануться даже и в этой последней надежде.

Не успело еще успокоиться волнение, вызванное прибытием Луизы и Сальвато, как дверь темницы снова отворилась и все увидели на пороге смутные очертания высокой фигуры, одетой в мундир генерала республиканской армии, такой же мундир, какой был на Мантонне.

— Дьявольщина! — произнес, входя, новоприбывший. — Мне хочется сказать словами Югурты: «Не очень-то тепло в римских банях».

— Этторе Карафа! — послышалось несколько голосов.

— Доменико Чирилло! Веласко! Мантонне! Сальвато! Здесь, по крайней мере, куда лучше общество, чем в Мамертинской тюрьме. Ваш покорный слуга, сударыни! Как, синьора Пиментель? Синьора Сан Феличе? Да здесь собралось все — наука, поэзия, отвага, любовь, музыка. Нам не придется скучать.

— Не думаю, чтобы нам дали время соскучиться, — отозвался Чирилло своим мягким грустным голосом.

— Но откуда вы взялись, любезный Этторе? — спросил Мантонне. — Я думал, что вы далеко от нас, в безопасности за стенами Пескары.

— Там я и был, — отвечал Карафа. — Но вы капитулировали, кардинал Руффо прислал мне копию вашего договора и письмо с советом поступить по вашему примеру; одновременно мне написал аббат Пронио и предложил сдаться на тех же условиях, обещая личную неприкосновенность и даже разрешение уехать во Францию. Я не счел для себя бесчестьем поступить так, как поступили вы; я подписал договор и сдал город, подобно тому как вы сдали форты. Назавтра аббат явился ко мне как в воду опушенный, не зная, как сообщить мне некую новость. Правда, новость была не из приятных: король написал ему, что, поскольку он вел со мною переговоры, не имея на то полномочий, он должен представить ему меня со связанными руками и ногами, а не то ответит за мою голову своей собственной. Пронио дорожит своей головой, хоть она и не слишком хороша; он велел связать мне ноги, связать руки и отправил меня в Неаполь в телеге, как возят на рынок скот. Только когда мы очутились в Кастель Нуово и ворота были заперты, с меня сняли веревки, а потом привели сюда. Вот и вся моя история. А теперь расскажите о себе.

О своих злоключениях рассказали все, начиная с Сальвато и Луизы. Мы знаем, что с ними случилось. Знаем также, что произошло с Чирилло, Веласко, Мантонне и Пиментель. Поверив договору, они сели в фелуки, были задержаны Нельсоном и отправлены в тюрьму.

— Кстати, — заметил Этторе Карафа, когда каждый окончил свой рассказ, — у меня есть для вас приятная новость: Николино спасся.

Со всех уст сорвался радостный крик, начали расспрашивать о подробностях.

Мы помним, как Сальвато, предупрежденный кардиналом Руффо, в свою очередь поручил Николино предупредить адмирала Караччоло, что его жизнь в опасности. Николино прибыл на ферму, где прятался его дядя, через час после ареста последнего. Он узнал о предательстве фермера и, не стараясь выяснить больше, отправился просить убежища у Карафы. Тот принял его в Пескаре, оборону которой он возглавлял в последние дни; но пошла речь о сдаче города, Николино не поверил аббату Пронио, переоделся крестьянином и ушел в горы. Из шести заговорщиков, которых мы видели в начале нашей истории в замке королевы Джованны, он единственный не попал в руки реакции.

Эта добрая весть очень обрадовала узников; к тому же в их печальном положении великой отрадой было оказаться всем вместе. Вероятно, они должны были вместе предстать перед судом и вместе пойти на казнь. Такое же преимущество получили в свое время жирондисты, и мы знаем, что они извлекли из этого пользу.

Принесли ужин для всех и тюфяки для вновь прибывших. За едою Чирилло ознакомил их с порядками и обычаями тюрьмы, в которой он и его товарищи по несчастью провели уже тринадцать дней и тринадцать ночей.

Городские тюрьмы были переполнены; сам король в одном письме называет цифру в восемь тысяч арестованных.

В каждом из кругов этого ада, описать который было бы под силу только перу Данте, имелись свои особые демоны, приставленные затем, чтобы терзать осужденных на муки.

Их делом было выбирать самые тяжелые цепи, морить людей голодом, вызывать у них жажду, лишать их света, загрязнять продукты питания и, превращая жизнь заключенных в жестокую пытку, все же не давать им умереть.

Надо думать, что, подвергаясь подобным мучениям в ожидании позорной казни, заключенные должны были как на избавление уповать на смерть от своей собственной руки.

По три-четыре раза за ночь стража врывалась в камеры под предлогом обыска и будила тех, кому удавалось заснуть. Все решительно было запрещено: не только ножи и вилки, но даже стаканы — под предлогом, что осколком стекла можно вскрыть вену; простыни и салфетки — на том основании, что их можно использовать как веревки или даже свить из них веревочные лестницы.

История сохранила имена трех из этих мучителей.

Один был швейцарец Дюэс, оправдывавший свою жестокость тем, что он должен кормить большую семью.

Второй был полковник Гамбс, немец, служивший прежде под началом Макка и бежавший, как и он.

Наконец, третий был наш старый знакомый Шипионе Ламарра, знаменосец королевы, тот кого она так горячо рекомендовала кардиналу и кто отблагодарил свою венценосную покровительницу, предательски захватив Караччоло и препроводив его на борт «Громоносного».

Но узники договорились между собою не доставлять палачам удовольствия видом своих страданий. Если те появлялись днем, заключенные продолжали беседу и, только подчиняясь приказу, переходили на другое место в камере, вот и все; а Веласко — превосходный музыкант, которому разрешили взять с собою в тюрьму гитару, — аккомпанировал обыску самыми веселыми ариями и задорными песенками. Если это случалось ночью, каждый вставал с постели без ропота и жалоб, и обыск скоро кончался, потому что у заключенных не было ничего, кроме тюфяка, на который они ложились не раздеваясь.

Тем временем со всей возможной поспешностью обитель Монте Оливето переоборудовали в трибунал. Монастырь этот был основан в 1411 году Кузелло д’Орильи, фаворитом короля Владислава; в нем нашел свое убежище Тассо, сделав в нем остановку между безумием и тюрьмой; теперь же обвиняемые должны были сделать там остановку между тюрьмой и смертью.

Остановка была короткая, смерть не заставляла долго себя ждать. Государственная джунта действовала в соответствии с сицилийским кодексом, то есть согласно древней процедуре обращения с мятежными сицилийскими баронами. Решено было применить к данному случаю один закон из кодекса короля Рожера; но при этом забыли, что Рожер, не столь ревниво относившийся к своим прерогативам, как король Фердинанд, никогда не заявлял, будто король не вступает в переговоры с мятежными подданными, а, напротив, заключил договор с восставшими против него жителями Бари и Трани и со всей добросовестностью выполнил его условия.

Судебная процедура, весьма напоминавшая то, что происходило некогда в «темной комнате», была страшна полной беззащитностью подсудимых. Доносчики и шпионы фигурировали в качестве свидетелей, доносы и шпионские сведения принимались как доказательства. Если судья считал нужным, на помощь мстительности приходила пытка, служившая для нее лишней поддержкой; все обвинители и защитники были членами джунты, то есть ставленниками короля, ни те ни другие не были на стороне подсудимых. К тому же свидетелям обвинения, которых допрашивали тайно и без очных ставок с обвиняемыми, не противостояли свидетели защиты — их не вызывали ни тайно, ни публично; жертвы, придавленные грузом обвинения, были полностью отданы на милость судей. Поэтому и приговор, возложенный на совесть тех, кому надлежало его вынести, зависел на самом деле от произвола короля, от зловещей его ненависти, не признававшей ни пересмотра, ни отсрочки, ни прошений о помиловании. Перед дверями трибунала построили виселицу; приговор выносили ночью, публиковали наутро и на следующий день приводили в исполнение. Двадцать четыре часа в часовне — потом на эшафот.

Для тех, кому король даровал жизнь, оставалось подземелье Фавиньяны — иначе говоря, могила особого рода.

Путешественник, который плывет с запада на восток, перед прибытием на Сицилию видит вздымающуюся из моря между Марсалой и Трапани каменную глыбу, увенчанную фортом. Это Фавиньяна, римская Эгуза, зловещий остров, служивший тюрьмой еще во времена языческих императоров. Высеченная в скале лестница ведет с вершины скалы в пещеру на уровне моря. Туда проникает унылый свет, не согретый ни единым солнечным лучом. Со свода капает ледяная вода — вечный дождь, разъедающий самый твердый гранит, убивающий самого крепкого человека.

Эта яма, эта могила, эта гробница — вот в чем выражалось милосердие неаполитанского короля! Однажды арестованные, пленники могли ожидать только две участи — либо эшафот, либо темницу Фавиньяны. Оправдания — никогда. И если у Марии Антуанетты и Людовика XVI есть свои собиратели легенд, то хорошо, что у Марии Каролины и Фердинанда IV есть их историки.

Но вернемся к нашему повествованию.

В тот вечер, когда Беккайо захватил в плен Сальвато и отправился за палачом, чтобы повесить пленника, — в тот вечер, как мы видели, маэстро Донато сидел в своей берлоге и подсчитывал барыши, которых с уверенностью ожидал от предстоящих многочисленных казней.

Три сотни дукатов из этих барышей были предназначены в приданое его дочке, просватанной за Джованни, старшего сына Бассо Томео.

Поэтому старый рыбак и палач с одинаковой радостью увидели, как заполнились тюрьмы после разрыва договора, и услышали из уст короля, что мятежникам не будет пощады.

В городе насчитывалось восемь тысяч арестованных, а это означало самое меньшее четыре тысячи казней.

По десять дукатов за каждую составляло сорок тысяч дукатов — иными словами, двести тысяч франков.

Итак, маэстро Донато и кум его, рыбак Бассо Томео, в первых числах июля сидели за столом, за которым мы их уже видели, распивая фьяску каприйского вина — они сочли, что при сложившихся обстоятельствах могут позволить себе такую роскошь, — и считали на пальцах, сколько самое меньшее можно получить от этих казней.

К великому их удовлетворению, получалось никак не меньше тридцати-сорока тысяч дукатов.

Маэстро Донато на радостях обещал, если надежды его не будут обмануты, увеличить приданое до шестисот дукатов.

Он шел на эту уступку и, может быть, готов был на другие, поскольку находился в добром расположении духа и уже видел перед собою ряд виселиц и помостов, уходивших в бесконечную даль, словно аллея Сфинксов в Фивах, как вдруг отворилась дверь и в полумраке показался судебный пристав из Викариа.

— Вы будете маэстро Донато? — вопросил он.

— Ну, я. Заходи, не мешкай! — откликнулся тот, не зная, с кем имеет дело, и развеселившись от заманчивых подсчетов и выпитого вина.

— Это вы не мешкайте! — повелительным тоном отвечал пристав. — Тут я приказываю, а не вы.

— Ого-го! — вмешался папаша Бассо Томео, чьи зоркие глаза были привычны к темноте. — Сдается мне, что я вижу, как блестит серебряная или стальная цепь на черном платье.

— Судебный пристав из Викариа, — отозвался голос из сумрака. — От фискального прокурора. Если заставите его ждать, пеняйте на себя.

— Живее, кум, живее! — сказал Бассо Томео. — Похоже, дело не терпит.

И он замурлыкал себе под нос тарантеллу, начинающуюся словами:

У пульчинеллы есть трое поросят…

— Я мигом! — вскричал маэстро Донато, выскакивая из-за стола и рысью устремляясь к двери. — Правду вы сказали, ваша честь, синьор Гвидобальди не из тех, кто станет ждать.

И, даже не надев шляпы, маэстро Донато поспешно зашагал вслед за судебным приставом.

От улицы Вздохов-из-Бездны до Викариа идти недалеко.

Викариа — это старинный Капуанский замок. В пору неаполитанской революции он играл ту же роль, что Консьержери во время французской: между судом и казнью служил последним приютом для обвиняемых.

Здесь осужденных помещали, если воспользоваться неаполитанским выражением, в часовню.

Эта часовня была просто отделением тюрьмы, и им не пользовались со времен Эммануэля Де Део, Гальяни и Витальяни; семь же патриотов, казненных с 6 июля по 3 августа, были помещены в монастырь, или скорее форт дель Кармине, куда их заточили.

Фискальный прокурор Гвидобальди отправился туда, осмотрел помещение и велел привести его в порядок.

Надо было укрепить замки, запоры и ввинченные в пол кольца, убедиться, что все достаточно прочно и надежно.

Потом прокурор решил разом покончить с двумя делами и послал за палачом.

Во время нашего пребывания в Неаполе мы с каким-то благоговейным чувством посетили эту часовню, где все осталось в прежнем виде, только была убрана картина, висевшая над большим алтарем.

Часовня сооружена посредине тюрьмы. Чтобы попасть туда, надо пройти через три или четыре зарешеченные двери.

Собственно в часовню, то есть в помещение, где стоит алтарь, поднимаешься по двум ступеням.

Свет туда проникает через низкое окно, пробитое на уровне пола и забранное двойной решеткой.

Из этой комнаты по четырем-пяти ступенькам спускаешься в другую.

Именно здесь осужденные проводили последние сутки своей жизни.

Ввинченные в пол большие железные кольца указывают места, где лежали на тюфяках узники в последнюю бессонную ночь. К кольцам были прикованы их цепи.

На одной стене с тех времен и по сей день сохранилась большая фреска, изображающая распятого Иисуса Христа и коленопреклоненную у его ног Марию.

Позади этой камеры расположена сообщающаяся с нею маленькая комната с особым входом.

В эту комнату, через этот особый вход, впускали белых кающихся, которые брали на себя заботу сопровождать осужденных, ободрять и поддерживать их в смертный час.

В этом братстве, члены которого называются bianchi, состоят духовные и светские лица. Духовники выслушивают исповеди, дают отпущение грехов и причастие — словом, делают все, кроме соборования.

Ведь соборование предназначено для больных, а осужденные на казнь не больны, им суждено погибнуть от несчастного случая, так что соборование, которое есть не что иное, как освящение агонии, им не положено.

Войдя в эту комнату, где они облачаются в длинное белое одеяние, снискавшее им прозвище bianchi, кающиеся уже более не расстаются с осужденным до тех пор, пока тело его не будет опущено в могилу.

Они держатся возле несчастного весь промежуток времени, отделяющий тюрьму от эшафота. На эшафоте они кладут руку ему на плечо — жест, означающий, что он может излить им свою душу, и палач не имеет права прикоснуться к смертнику до тех пор, пока bianchi не уберет руку и не произнесет: «Этот человек принадлежит тебе».

Вот к этому-то последнему этапу на скорбном пути приговоренных к смерти и привел пристав маэстро Донато.

Палач вошел в Викариа, поднялся по лестнице слева, ведущей в тюрьму, миновал длинный коридор с камерами по обеим сторонам, отворил одну за другой две решетчатые двери, взошел по еще одной лестнице, толкнул еще одну решетку и оказался у дверей часовни.

Он ступил на порог. Первая комната, та, где стоял алтарь, была пуста. Палач вошел во вторую и увидел фискального прокурора Гвидобальди, под наблюдением которого укрепляли дверь в комнату bianchi, навешивали на нее два засова и три замка.

Маэстро Донато остановился на нижней ступеньке, почтительно ожидая, пока фискальный прокурор соблаговолит заметить его и заговорить с ним.

Через минуту фискальный прокурор оглянулся, обнаружил того, за кем посылал, и произнес:

— А, это вы, маэстро Донато!

— К услугам вашего превосходительства, — отвечал палач.

— Знаете ли вы, что нам придется произвести немало казней?

— Знаю, — подтвердил маэстро Донато с гримасой, которая должна была сойти за улыбку.

— Вот я и желал бы заранее договориться с вами об оплате.

— Да это очень просто, ваша честь, — развязно отвечал маэстро Донато. — Я получаю шестьсот дукатов жалованья, а сверх того по десять дукатов наградных за каждую казнь.

— Очень просто! Черт побери, какой вы прыткий. А по-моему, это совсем не просто.

— Почему? — спросил маэстро Донато, начиная беспокоиться.

— Потому что, если у нас будет, положим, четыре тысячи казней по десять дукатов за каждую, это составит сорок тысяч дукатов, не считая вашего жалованья, то есть вдвое больше, чем получает весь трибунал, считая от председателя до последнего писца.

— Это верно, — возразил маэстро Донато, — но я один делаю такую же работу, как и они все вместе, и мой труд тяжелее: они приговаривают, а исполняю-то приговоры я!

Фискальный прокурор, проверявший в это время прочность вделанного в пол кольца, выпрямился, поднял на лоб очки и посмотрел на маэстро Донато.

— О-о! Вот вы как рассуждаете, маэстро Донато. Но между вами и судьями есть некоторая разница: судьи несменяемы, а вас можно и сместить.

— Меня? А с какой стати меня смещать? Разве я когда-либо отказывался исполнять свои обязанности?

— Говорят, вы не очень-то рьяно служили правому делу.

— Это я-то? Да ведь мне пришлось сидеть сложа руки все то время, пока держалась их треклятая республика!

— Потому что у нее не хватило ума заставить вас пошевелить руками. Так или иначе, зарубите себе на носу: на вас поступило двадцать четыре доноса и больше дюжины требований сместить вас.

— Ох, пресвятая Мадонна дель Кармине, что вы такое говорите, ваше превосходительство?

— Так что никаких прибавок и наградных, работать только за постоянное жалованье.

— Но подумайте, ваша честь, какая мне предстоит тяжелая работа!

— Это возместит то время, что ты пробездельничал.

— Ваша честь, неужели вы хотите разорить бедного отца семейства?

— Разорить тебя? Зачем мне тебя разорять? Какая мне в этом корысть? И потом, сдается мне, рано говорить о разорении человеку, получающему восемьсот дукатов жалованья.

— Во-первых, — живо подхватил маэстро Донато, — я получаю только шестьсот.

— Ввиду сложившихся обстоятельств джунта милостиво добавляет к твоему жалованью две сотни дукатов.

— Ах, господин фискальный прокурор, ведь вы и сами понимаете, что это неразумно.

— Не знаю, разумно ли это, — сказал Гвидобальди, которого начала утомлять эта дискуссия, — но только знаю, что надо либо соглашаться, либо отказываться.

— Но подумайте, ваше превосходительство…

— Ты отказываешься?

— Да нет же, нет! — закричал маэстро Донато. — Только я хотел заметить вашей милости, что у меня есть дочка на выданье, а нам, палачам, трудненько сбывать с рук такой товар, и я рассчитывал на возвращение возлюбленного нашего короля, чтобы собрать приданое моей бедняжке Марине.

— А хорошенькая у тебя дочь?

— Самая пригожая девушка во всем Неаполе.

— Ладно, джунта пойдет на жертву: получишь по одному дукату за каждую казнь на приданое твоей дочери. Только пусть она сама приходит за ними.

— Куда?

— Ко мне домой.

— Это будет великая честь для нас, ваша милость, но все равно!

— Что все равно?

— Я разорен, вот что!

И, испуская столь тяжкие вздохи, что они растрогали бы любого другого человека, но не фискального прокурора, маэстро Донато вышел из Викариа и побрел домой, где его поджидали Бассо Томео и Марина, — первый с нетерпением, вторая с некоторой тревогой.

То, что было дурной вестью для маэстро Донато, оказалось доброй вестью для Марины и Бассо Томео, — как почти все вести в этом мире, в соответствии с философским законом возмещения, она несла горе одному и радость другим.

Но, чтобы усыпить супружескую подозрительность Джованни, от него скрыли тот пункт договоренности между отцом Марины и фискальным прокурором, по которому девушка должна была лично приходить к нему за денежным вознаграждением палача.[176]

Загрузка...