Никто из присутствующих, включая и маркизу, не придал похвале королевы и генерал-капитана Актона того значения, какое она имела в действительности.
Королева завладела акростихом, пообещав Эмме вернуть его на другой день. Теперь холодок, обычный в начале каждого приема, рассеялся, и все отдались прекрасному настроению, характерному для этих интимных вечеров, ибо Каролина умела, пренебрегая этикетом, создавать на них атмосферу полной непринужденности.
Беседа оживилась; все перестали вяло ронять слова, и завязалась веселая беседа. Сама королева смеялась, обнажая белые зубы; и мужчины и дамы переходили с места на место; каждый стремился к тому, кто привлекал его красотой или умом. И на фоне легкого гула, напоминавшего щебет птиц, каждому становилось теплее; в салоне разливалось благоухание юности, исходившее от этих молодых существ и создававшее подобие какого-то волшебного зелья — еле уловимого, пьянящего и напоенного любовью, желанием и негой.
В таких собраниях Каролина не только забывала, что она королева, но иной раз почти забывала, что она женщина; в глазах ее вспыхивали какие-то электрические искры; ноздри раздувались, грудь поднималась и опускалась, как волны, голос становился хриплым и прерывистым, так что если бы у этой обворожительной дамы вдруг вырвался рев пантеры или завывание вакханки, никто не был бы этим удивлен.
Она подошла к Эмме и, положив на ее обнаженное плечо свою нагую руку, которая выделялась на белоснежном плече так, словно она была выточена из розового коралла, произнесла:
— Разве вы забыли, прекрасная леди, что сегодня вечером не принадлежите самой себе? Вы обещали показать нам чудеса, и всем не терпится насладиться ими.
В отличие от королевы, Эмма, казалось, была охвачена какой-то истомой; голова ее клонилась то в одну, то в другую сторону, словно шея не в силах была поддерживать ее, а подчас как бы в любовном содрогании откидывалась назад; глаза Эммы были прищурены, и зрачки их таились под длинными ресницами; полуоткрытый рот обнажал за алыми губами два ряда белоснежных зубов; черные локоны ниспадали на грудь матовой белизны.
Она не видела, а только почувствовала, что рука королевы коснулась ее плеча; по всему телу ее пробежала дрожь.
— Что я должна сделать, ваше величество? — томно прошептала она, низко наклонив голову. — Я к вашим услугам. Хотите сцену на балконе из «Ромео и Джульетты»? Но ведь для этой сцены нужны два исполнителя, а Ромео у меня нет.
— Нет, нет, не надо любовных сцен, — возразила королева, смеясь. — Ты их всех с ума сведешь, а то, пожалуй, и меня тоже. Нет, надо что-нибудь такое, что, наоборот, навело бы на них ужас. Джульетта на балконе — не годится. Монолог Джульетты — вот все, что я позволяю тебе сегодня.
— Хорошо. Подайте мне, ваше величество, большую белую шаль и распорядитесь, чтобы для меня очистили место.
Каролина взяла с дивана белую крепдешиновую шаль, оставленную ею здесь, несомненно, не без умысла, подала ее Эмме и жестом, заставившим вспомнить, что она королева, велела всем посторониться.
В один миг Эмма оказалась одна посреди гостиной.
— Ваше величество, будьте так добры — объясните, о чем пойдет речь. Кстати, тогда все на минуту отвлекутся от меня, а мне это необходимо, чтобы произвести впечатление.
— Все вы знаете, конечно, веронское предание о Монтекки и Капулетти? — заговорила королева. — Джульетту хотят выдать за графа Париса, она же не любит его: любит она бедного изгнанника Ромео. Монах брат Лоренцо, обвенчавший Джульетту с ее возлюбленным, дает ей снотворного; она должна принять его, тогда невесту Париса сочтут умершей и положат в гробу в склеп семьи Капулетти, а туда за нею придет Лоренцо, чтобы отвезти ее в Мантую, где ее будет ждать Ромео. Мать и кормилица только что ушли из спальни Джульетты, сказав ей, что завтра на рассвете она станет женою графа.
Как только королева произнесла это маленькое вступление, приковавшее к ней внимание собравшихся, горестный вздох привлек все взоры к Эмме Лайонне. Ей потребовалось лишь несколько секунд, чтобы закутаться в огромную шаль и скрыть таким образом свой прежний наряд; лицо ее было закрыто руками; она медленно стала опускать их, подняла в то же время голову и понемногу открыла бледное лицо. Оно выражало теперь глубочайшую скорбь, бесследно сменившую пленительную томность, которую мы пытались описать. Теперь на нем было написано, наоборот, дошедшее до крайней степени отчаяние и беспредельный ужас.
Она медленно повернулась, как бы провожая взглядом мать и кормилицу, пока они не скрылись из вида, затем, протянув руку, как бы навеки расставаясь со светом, голосом, доходившим до самых глубин сердца, произнесла: «Прощайте»…
Все прощайте
Бог весть, когда мы встретимся опять…
Меня пронизывает легкий холод,
И ужас останавливает кровь
Я позову их. Мне без них тоскливо
Кормилица! Нет, здесь ей дела нет.
Одна должна сыграть я эту сцену.
Где склянка?
Что, если не подействует питье?
Тогда я, значит, выйду завтра замуж?
Нет! Вот защита. Рядом ляг, кинжал!
Что, если это яд? Ведь для монаха
Грозит разоблаченьем этот брак.
А если я умру, то не узнают,
Что он меня с Ромео обвенчал.
Да, это так. Нет, это невозможно!
Он праведником слыл до этих пор.
Что, если я очнусь до появленья
Ромео? Вот что может напугать!
Не задохнусь ли я тогда в гробнице
Без воздуха, задолго до того,
Как он придет ко мне на избавленье?
А если и останусь я жива,
Смогу ль я целым сохранить рассудок
Средь царства смерти и полночной тьмы
В соединенье с ужасами места,
Под сводами, где долгие века
Покоятся останки наших предков
И труп Тибальта начинает гнить,
Едва зарытый в свежую могилу?
Где временами, как передают,
Выходят мертвецы в ночную пору.
Увы, увы, кто поручится мне,
Что ежели я встану слишком рано,
То трупный смрад и резкость голосов,
Чудовищных, как стоны мандрагоры,
Немедля не сведут меня с ума,
Как сводит всех, кто слышал эти крики?
Как поручусь, что рук не запущу
В сыпучий прах и савана с Тибальта
Не стану рвать и что, вооружась
Берцовой костью предка как дубиной,
Я головы себе не размозжу?
Гляди, гляди! Мне кажется, я вижу
Двоюродного брата. Он бежит
На поиски Ромео. Он кричит,
Как смел тот насадить его на шпагу.
Остановись, Тибальт. Иду к тебе
(Поднося флакон к губам.)
И за твое здоровье пью, Ромео![63]
Сделав вид, что выпила зелье, она упала, растянувшись на ковре гостиной, и замерла.
Впечатление было столь сильным, что Нельсон, суровый моряк, более привычный к неистовствам океана, чем к уловкам искусства, вскрикнул, бросился к Эмме и единственной своей рукой приподнял ее словно ребенка.
Он был за это вознагражден: когда Эмма открыла глаза, первая ее улыбка была обращена к нему. Только тут понял он свою ошибку и в смущении отошел в угол гостиной.
Королева последовала за ним, а гости окружили мнимую Джульетту.
Никогда еще волшебство искусства не достигало такой силы. Несмотря на то что текст исполнялся на иностранном языке, все чувства, волновавшие возлюбленную Ромео, оставались в сердцах зрителей: и скорбь ее, когда после ухода матери и кормилицы она остается одна и ужасается при мысли, что ей суждено стать женою графа Париса; и страх, когда при взгляде на зелье у нее возникает сомнение, не яд ли это; и решимость, когда она берется за кинжал, намереваясь в безвыходном положении прибегнуть к оружию, то есть к смерти; и страх, когда она опасается, как бы не оказаться забытой в семейном склепе и не быть вовлеченной в кощунственную пляску призраков, и, наконец, ужас, когда ей представляется, будто Тибальт, похороненный накануне, поднимается, весь в крови, чтобы убить Ромео. Все эти различные чувства Эмма передавала с таким волшебным мастерством и так убедительно, что они потрясли души присутствующих: вымысел был превращен в действительность.
Благородное общество, собравшееся здесь, было совершенно незнакомо с тайнами поэзии Севера; поэтому чувства, вызванные монологом Джульетты, долго не могли успокоиться. Тишина, порожденная удивлением, сменилась восторженными рукоплесканиями, затем последовали похвалы и лестные слова, столь сладостные для самолюбия артистов. Эмма, рожденная, чтобы блистать на театральной сцене, но вознесенная неодолимой судьбой на сцену политическую, становилась, когда представлялся случай, увлеченной, пылкой актрисой, готовой возродить в реальной жизни образы жизни вымышленной — будь то Джульетта, леди Макбет или Клеопатра. Тогда она всем сердцем обращалась к своей несбывшейся мечте и у нее возникало сомнение: не дороже ли всех придворных успехов леди Гамильтон театральные триумфы миссис Сиддонс и мадемуазель Рокур? В такие мгновения, невзирая на похвалы присутствующих, на аплодисменты зрителей, даже на ласки королевы, ее охватывала неизъяснимая печаль. Порою она давала этой печали волю и тогда погружалась в глубокую меланхолию, придававшую ей какое-то новое обаяние. А королева, справедливо считавшая, что эти приступы меланхолии вызваны у Эммы сожалением о былом и даже угрызениями совести, спешила направить ее к новому успеху, когда Эмма в опьянении им отводит взоры от прошлого и обращает их в будущее.
Вот и теперь, взяв Эмму за руку, королева сильно встряхнула ее, словно будя сонамбулу, и сказала:
— Ну, нечего предаваться мечтаниям. Ты знаешь, я этого не люблю. Пой или танцуй! Я тебе уже сказала, сегодня вечером ты не принадлежишь самой себе, а принадлежишь мне. Пой или танцуй!
— С позволения вашего величества я что-нибудь спою, — отвечала Эмма. — После исполнения этой сцены я всегда чувствую странное нервное напряжение, лишающее меня физических сил, зато голос звучит сильнее. Что угодно вашему величеству, чтобы я спела? Я к вашим услугам.
— Спой что-нибудь из недавно обнаруженного в Геркулануме списка Сапфо. Ты ведь говорила, что несколько ее стихотворений ты положила на музыку.
— Только одно, ваше величество. Но…
— Что такое? — спросила королева.
— Музыку я сочинила для исполнения в узком кругу; стихотворение это своего рода гимн… — пояснила Эмма шепотом.
— Любимой женщине, не так ли?
Эмма улыбнулась и взглянула на королеву с каким-то сладострастным выражением.
— Вот именно! — сказала королева. — Спой это, я так хочу.
Оставив Эмму в полной растерянности от того особого оттенка, с каким было сказано «я так хочу», королева подозвала герцога де Роккаромана, как говорили, некогда предмета одной из тех мимолетных нежных прихотей, которым южная Семирамида была подвержена точно так же, как Семирамида северная. Она предложила герцогу занять место на диване рядом с собою и завела с ним беседу, хоть и вполголоса, но, казалось, весьма оживленно.
Бросив взгляд на королеву, Эмма поспешно вышла из гостиной и минуту спустя вернулась в красной накидке, наброшенной на плечи, с лавровым венком на голове и той лесбосской лирой в руках, к которой не решалась притронуться ни одна женщина, с тех пор как ее выпустила из своих рук Митиленская муза, бросившись с вершины Левкадской скалы.
У всех присутствующих вырвались удивленные возгласы: Эмму едва можно было узнать. То была уже не нежная Джульетта; теперь взор ее горел всепожирающим пламенем, который Венера-мстительница зажгла в глазах Федры; она вошла быстрым шагом, в походке ее было нечто мужественное, вокруг нее распространялось какое-то неведомое благоухание; казалось, все нечистые страсти античности — вожделение Мирры к отцу, страсть Пасифаи к критскому быку — наложили бесстыжие румяна на ее лицо; то была девственница, восставшая против любви, великолепная в бесстыдстве своего преступного бунта. Она остановилась возле королевы, опустилась в кресло и страстно коснулась струн, так что они зазвучали словно бронзовые. Протяжно и резко она запела следующие строки:
Кто созерцал твой лик, кто был с тобою рядом,
Кто нежный голос твой, как песню, слушать мог,
Кого дарила ты улыбкой или взглядом —
Тот знал восторг любви, тот счастлив был, как бог!
Я, увидав тебя, не в силах молвить слово:
Немеет мой язык, пересыхает рот,
А сердце и грустить и ликовать готово,
И в лихорадке чувств мне душу ревность жжет!
Так Пламенного Льва дыхание смертельно
Для слабого цветка на выжженном лугу.
Бледнею, и дрожу, и мучусь беспредельно,
От страсти и любви я умереть могу![64]
С последними звуками певица выронила лиру из рук, голова ее откинулась на спинку кресла.
Еще при исполнении второй строфы королева несколько отстранилась от герцога, а когда звуки замолкли, бросилась к Эмме и обняла ее, в то время как голова певицы склонилась на плечо, словно она лишилась чувств.
На этот раз присутствующие несколько мгновений колебались, уместно ли аплодировать; но смущение их быстро рассеялось, и пылкий восторг взял верх. Мужчины и женщины окружили Эмму; каждый старался удостоиться ее слова, встретиться с нею глазами, коснуться ее руки, волос, наряда. Нельсон подошел, как и другие, но еще более взволнованный, потому что был влюблен. Королева сняла лавровый венок с Эммы и возложила его на голову Нельсона.
Но Нельсон сорвал венок, словно он жег его, и пылко прижал к сердцу.
В этот миг королева почувствовала, что кто-то дотронулся до ее руки. Она обернулась: то был Актон.
— Пойдемте не теряя ни минуты, — сказал он, — Бог милостив к нам даже более, чем можно было надеяться.
— Я на несколько минут должна удалиться, — сказала королева, — в мое отсутствие королевой будет Эмма. Оставляю вам вместо могущества — талант и красоту.
Потом Каролина шепнула Нельсону:
— Попросите ее исполнить для вас танец с шалью, который она собиралась исполнить для меня. Она согласится.
И Каролина последовала за Актоном, оставив Эмму в опьянении успехом, а Нельсона без ума от любви.