Две недели спустя после событий, описанных нами в предыдущей главе, то есть после ареста Николино Караччоло, в прекрасный осенний день — а надо заметить, что неаполитанская осень не уступает весне и лету в других странах, — не только все население столицы, но и жители соседних городов и сел столпились возле королевского дворца, запрудив с одной стороны спуск Джиганте, с другой — улицу Толедо, да и прочие улицы перед главным входом в замок, выходившие на обширную площадь. Впоследствии, во времена, когда здесь уже побывали мы, там была построена во исполнение обета церковь святого Франциска Паоланского. Выходы из всех улиц на эту площадь, ныне именуемую площадью Плебисцита, были перекрыты отрядами полиции.
Объяснялось это тем, что на площади происходил парад в присутствии генерала Макка и блестящего штаба, состоящего из высших военных чинов, среди которых можно было заметить генералов Мишеру и де Дама́, двух эмигрантов-французов, свою ненависть и шпагу отдавших службе самому лютому врагу Франции; были тут и генерал Назелли, которому предстояло командовать экспедиционным корпусом, направленным против Тосканы, и генералы Паризи, де Гамб и Фонсека, а также полковники Сан Филиппо и Джустини и, в качестве адъютантов, представители знатнейших неаполитанских семейств.
Мундиры этих офицеров блистали золотом и были увешаны орденами различных стран, они так и пестрели орденскими лентами; на треуголках высились столь любимые южанами султаны. Офицеры переезжали с одного конца площади на другой якобы с целью передать какое-то распоряжение, а в действительности для того, чтобы покрасоваться и показать, как ловко они управляют конем. Во всех окнах, выходивших на площадь, а также в тех, откуда хоть что-нибудь можно было увидеть, под флагами — белыми бурбонскими и красными английскими — виднелись разодетые дамы, которые приветствовали армию, размахивая платочками. Возгласы «Да здравствует король!», «Да здравствует Англия!», «Да здравствует Нельсон!», «Смерть французам!» неслись со всех сторон, как порывы бури, полные ярости, и людское море колыхалось, поминутно угрожая снести все преграды. Крики эти, поднимавшиеся с улицы, взвивались от окна к окну, словно языки пламени, зажигающие фейерверк, и замирали на балконах, заполненных зрителями.
Это воинство, галопирующее на площади, этот народ, запрудивший улицы, эти знатные дамы, размахивавшие платочками, и эти зрители, заполнившие балконы, — все ждали короля Фердинанда, собирающегося стать во главе армии, чтобы двинуться против Франции.
Еще неделю тому назад во всеуслышание была объявлена война: священники в церквах произносили воинственные проповеди, монахи на площадях и перекрестках, взобравшись на тумбы и подмостки, громили французов, все стены были обклеены воззваниями Фердинанда. В них говорилось, что король сделал все возможное, чтобы сохранить дружбу французов, но что честь Неаполя оскорблена захватом Мальты, принадлежащей королевству Сицилии, что король также не может мириться с нашествием на владения римского папы, которого он любит как своего давнего союзника и чтит как главу Церкви, и что вследствие всего этого он начинает военные действия, дабы вернуть Рим его законному владыке.
Затем, обращаясь непосредственно к народу, Фердинанд заявлял:
«Если бы я имел возможность достичь этого каким-либо иным путем, я, не колеблясь, воспользовался бы им. Но можно ли было рассчитывать на успех после стольких горестных примеров, хорошо известных вам? Полный надежд на милость Господа, который будет руководить мною и всеми нашими действиями на поле брани, я уезжаю во главе отважных защитников родины. Я с радостью готов презреть все опасности во имя любви к моим соотечественникам, моим братьям и сынам, ведь я всегда считал вас таковыми. Будьте покорны Господу, исполняйте распоряжения моей возлюбленной супруги, которой я поручаю управлять государством в мое отсутствие. Завещаю вам уважать и любить ее как родную мать. Оставляю вам также моих детей, которые должны быть вам дороги не менее, чем мне, — продолжал он. — Как бы ни развернулись события, не забывайте, что вы неаполитанцы, что достаточно захотеть стать храбрецом, чтобы стать им, что лучше со славою умереть за Божье дело и благо родины, чем жить под гибельным гнетом. Да благословит вас Небо! Это пожелание того, кто до конца дней своих будет питать к вам нежные чувства монарха и отца».
То было первое непосредственное обращение неаполитанского короля к народу; впервые он говорил о своей любви к нему и об отцовских чувствах, впервые призывал его к стойкости и поручал ему свою жену и детей. Со времени битвы при Веллетри в 1744 году, когда испанцы одержали победу над немцами и тем упрочили трон Карла III, неаполитанцы слышали гром пушечных выстрелов лишь в большие праздники, что не помешало им, впрочем, в своей национальной гордыне воображать себя лучшими солдатами в мире.
Что же касается самого Фердинанда, то ему еще никогда не приходилось проявить свою храбрость и военные таланты, поэтому нельзя было заранее обвинить его в слабости или отсутствии способностей. Только он сам знал себе цену и, как мы видели, высказался на этот счет в присутствии генерала Макка с обычным своим цинизмом.
Поэтому можно считать значительным общественным успехом, что, приняв важное решение начать войну и помериться силами со столь опасным противником, каким были французы, он обратился к своему народу, пытаясь — хорошо ли, плохо ли — оправдаться перед подданными, посылая их под вражеские пули.
Правда, не считая помощи Австрии, в которой он после получения письма нисколько не сомневался, он рассчитывал еще и на дивизию, которую предоставит ему Пьемонт. На этот счет князь Бельмонте отправил кавалеру Приокка, министру сардинского короля, частную депешу. Если бы этой депеши не было у нас перед глазами и, следовательно, у нас не было бы уверенности, что она подлинна, мы не решились бы привести ее здесь, настолько поруганы в ней все Божьи и человеческие законы.
Вот она:
«Господин кавалер,
нам известно, что в Совете Его Величества короля Сардинии несколько осторожных, чтобы не сказать робких, министров трепещут при мысли о клятвопреступлении и убийствах, словно недавний договор о союзе Франции и Сардинии относится к политическим явлениям, которые надлежит уважать. Не было ли это соглашение насильно навязано победителем? Не было ли оно принято по необходимости? Такие договоры не что иное, как свидетельство несправедливости сильнейшего по отношению к угнетенному, и последний, как только появляется возможность, ниспосланная ему судьбою, нарушает их, чтобы вернуть себе независимость.
Если бы Ваш король оказался пленником в собственной столице, в окружении вражеских штыков, неужели Вы назвали бы клятвопреступлением отказ от выполнения обещаний, вырванных силою и противных совести? Неужели Вы назовете убийством уничтожение Ваших тиранов? Значит, угнетенные никогда, по слабости своей, не смогут питать надежду на законную помощь в борьбе с угнетателями?
Французские войска, ничего не подозревающие и беззаботные в мирной обстановке, разбросаны по всему Пьемонту; распалите же патриотизм народа до неистовства, чтобы пьемонтцы единодушно ринулись на уничтожение врага отчизны; отдельные убийства принесут Пьемонту больше пользы, чем победы на полях сражений, и никогда благодарное потомство не назовет предательством решительные действия народа, который шагает по трупам угнетателей, чтобы вернуть себе свободу. Наши славные неаполитанцы под командованием генерала Макка нанесут первый смертельный удар врагам престолов и народов, и, быть может, они будут уже в походе, когда до Вас дойдет это послание».
Все эти воспламеняющие слова пробудили в неаполитанском народе, столь склонном к крайностям, восторг, доходивший до исступления. Король, который по примеру Готфрида Бульонского начал священную войну, заступник Церкви, устремляющийся на помощь низвергнутым алтарям и поруганной вере, становился в глазах большинства образцовым христианином, кумиром Неаполя, и если бы кому-нибудь вздумалось появиться в этой толпе в длинных штанах и с прической под Тита, это могло стоить ему жизни. Поэтому все, кого можно было заподозрить в якобинстве, то есть в стремлении к прогрессу, к образованию, в желании видеть в лице Франции силу, зовущую народы к цивилизации, — все эти люди из предосторожности закрывались у себя дома и избегали появляться в толпе.
И все же, как ни была воодушевлена вся эта масса простонародья, она уже начинала проявлять нетерпение, ведь это была та же толпа, что стала поносить святого Януария, когда он замешкался, сотворяя свое чудо. Король, появление которого было назначено на девять часов, все еще не приезжал, хотя часы на всех неаполитанских церквах уже пробили половину одиннадцатого. Между тем все знали, что королю не свойственно опаздывать; при сборах на охоту он всегда приезжал первым; в театр тоже являлся вовремя, хотя и понимал, что занавес не поднимется, пока его не будет в зале; он опоздал к назначенному часу всего лишь три-четыре раза в жизни. Даже когда дело касалось всего только макарон, которые он ел при народе, король, убежденный, что этого зрелища с нетерпением ждут все собравшиеся, приступал к трапезе точно в тот момент, когда острие косы в руке статуи Времени на часах Сан Карло подходило к десяти. Почему же теперь он медлил предстать перед народом, по его словам, ему столь дорогим? Объяснялось это тем, что Фердинанд на сей раз ввязался в дело куда более рискованное, чем травля оленя, лани или кабана, чем присутствие в театре на двух актах оперы и на трех актах балета. Король затеял игру, в которой еще никогда не участвовал, и ясно сознавал свою неопытность. Поэтому-то он и не спешил браться за карты.
Но вот раздался барабанный бой, четыре оркестра, расположенные по углам площади, грянули одновременно, окна дворца распахнулись, и балконы наполнились зрителями; в центральном появились королева, наследный принц, принцесса Калабрийская, принцы и принцессы из королевской семьи, сэр Уильям и леди Гамильтон, а также Нельсон, Трубридж и Болл и наконец все семь министров. Другие балконы были заняты фрейлинами, камергерами, дежурными адъютантами и теми, кто так или иначе был причастен ко двору. И в это же время, встреченный неистовыми криками, оглушительными «ура», в пролете главных ворот дворца появился на коне сам король, а рядом с ним принцы Саксонский и Филиппстальский; за ним следовали доверенный адъютант короля маркиз Маласпина, которого мы уже видели возле Фердинанда на флагманской галере, и личный его друг герцог д’Асколи, с которым мы познакомились тогда же; король заявил, что не поедет на войну без него, и герцог, хотя и не имел никакого воинского звания, с радостью согласился сопутствовать монарху.
Верхом король несколько выигрывал по сравнению с тем, как он выглядел обычно, к тому же он и герцог де Роккаромана были лучшими наездниками во всем королевстве. Фердинанд, хотя и держался несколько сгорбившись, на коне был особенно изящен.
Но не успели еще всадники выехать из ворот, как — то ли случайно, то ли это было предзнаменование — его лошадь, обычно надежная и покорная, шарахнулась в сторону так резко, что всякий другой вылетел бы из седла; потом конь, не желая выйти на площадь, так поднялся на дыбы, что чуть было не опрокинулся навзничь, но король, натянув уздечку, тут же сильно его пришпорил, и животное одним прыжком, словно преодолев какое-то невидимое препятствие, оказалось на площади.
— Дурной знак! — шепнул герцогу д’Асколи маркиз Маласпина, острослов и забияка. — Древний римлянин воротился бы.
Но король, у которого было достаточно современных предрассудков, чтобы считаться с древними, которых он, впрочем, и не знал, с улыбкой на устах, гордый тем, что выказал свою ловкость такому скопищу народа, на полном скаку ворвался в круг, образованный генералами для его встречи. На короле был блестящий австрийский фельдмаршальский мундир со множеством орденов и орденских лент. На шляпе его развевался султан, своей белизной и пышностью способный поспорить с тем, что некогда украшал шлем его предка Генриха IV в сражении при Иври, но теперь армии придется следовать за этим султаном не по пути славы и победы, как тогда, когда войска видели перед собой султан победителя герцога Майенского, а по дороге поражения и позора.
При появлении короля, как мы уже сказали, возгласы, приветствия, крики «ура» грянули подобно грому. Фердинанд, гордый своим триумфом, в те минуты, должно быть, отчасти уверовал в себя; он повернул коня, чтобы стать лицом к королеве, и приветствовал ее, сняв шляпу.
Тут на всех балконах возникло оживление, зазвучали приветственные возгласы, платочки полетели в воздух, дети стали протягивать к королю руки; к этой демонстрации, захватившей каждого присутствующего, присоединилась толпа, а затем и расцвеченные флагами корабли на рейде и грохочущие крепостные орудия.
В то же время по склону арсенала стали подниматься, оглушительно и воинственно громыхая, двадцать пять пушек с фургонами и прислугой, предназначенные для центральной части армии, той, во главе которой должны были ехать король и генерал Макк; далее следовала армейская казна в повозках с железными кузовами.
На церкви святого Фердинанда пробило одиннадцать.
Настало время отправляться, а говоря точнее, армия уже запаздывала на час: отъезд был назначен на десять.
Королю хотелось закончить парад эффектно.
— Дети мои! — крикнул он, протягивая руки к балкону, где находились вместе с юными принцессами принцы Леопольдо и Альберто.
То были младшие сыновья монарха: любимцу королевы, Леопольдо, ставшему впоследствии принцем Салернским, было девять, Альберто, любимцу короля, — шесть лет, но дни его уже были сочтены.
Оба мальчика, услышав слова Фердинанда, сбежали с балкона, устремились вниз, увлекая за собою своих воспитателей и, обогнав их на лестнице, понеслись к главным воротам, а оттуда с детской беззаботной отвагой пробрались среди лошадей и подбежали к отцу.
Король одного за другим поднял мальчиков на руки и поцеловал.
Потом он показал их народу, громко крикнув, так что находившиеся в первых рядах услышали его и могли передать дальше:
— Поручаю их вам, друзья мои! После королевы это мое самое большое сокровище в мире.
Он передал детей воспитателям и добавил, вынимая саблю тем самым жестом, который показался ему столь нелепым, когда его сделал Макк:
— А я — я пойду, чтобы ради вас либо победить, либо умереть.
Эти слова вызвали еще больший восторг; юные принцессы плакали, королева поднесла к глазам платок, герцог Калабрийский воздел руки к небесам, как бы призывая на отца благословение Божье, воспитатели взяли маленьких принцев на руки и, несмотря на их крики, унесли, в толпе загремело «ура!» и многие зарыдали.
Желанный эффект был достигнут; оставаться на площади долее значило бы ослабить его; трубачи заиграли сигнал к выступлению и тронулись с места; небольшой отряд кавалерии, стоявший на площади Святого Фердинанда, последовал за ними и выстроился во главе колонны; за кавалерией, отделенный от окружающих большим пространством, ехал король; он приветствовал народ, а народ отвечал ему возгласами «Да здравствует Фердинанд Четвертый!», «Да здравствует Пий Шестой!», «Смерть французам!».
Макк и весь генералитет последовали за королем, а за генералитетом — остальные воинские части и толпа.
Прежде чем уехать с Дворцовой площади, король в последний раз обернулся, чтобы бросить прощальный взгляд на королеву и детей.
Потом он направился по длинной улице Толедо, по площади Меркателло, мимо Порт’Альба и по площади Пинье, оказался на дороге в Капуа, где его свите предстояло сделать первую остановку, в то время как сам он собирался заехать в Казерту, чтобы там по-настоящему проститься с женою и детьми и в последний раз навестить своих кенгуру. А больше всего король сожалел об оставленных в Неаполе яслях, которые он не успел завершить.
За городом его ожидал экипаж. Фердинанд сел в него вместе с герцогом д’Асколи, генералом Макком, маркизом Маласпина, и они поехали в Казерту. Там им надо было спокойно ждать королеву, всю королевскую семью и придворных, которые должны были прибыть двумя часами позже. А на другой день ожидался отъезд государя в армию, означавший подлинное начало войны.