Едва только король, как мы видели, по знаку ливрейного лакея покинул столовую, чтобы встретиться у себя в кабинете с кардиналом Руффо, как все гости, обуреваемые различными чувствами (словно он был единственным связующим их звеном), поспешили отправиться по домам. Капитан Де Чезари проводил престарелых принцесс, которые были в отчаянии от мысли, что, после того как им пришлось спасаться от революции сначала из Парижа, потом из Рима, теперь, вероятно, придется бежать и из Неаполя от все того же преследующего их врага.
Королева сказала сэру Уильяму, что после известий, которые только что сообщил ее муж, она особенно нуждается в близком друге и поэтому желает оставить Эмму Лайонну при себе. Актон вызвал своего секретаря Ричарда и поручил ему выяснить, ради чего или ради кого король удалился в свои апартаменты. Герцог д’Асколи, восстановленный в своем звании камергера, в королевском мундире, увешанном орденами и другими знаками отличия, отправился вслед за монархом, чтобы осведомиться, не нуждается ли король в его услугах. Князь Кастельчикала велел подать ему экипаж: он торопился в Неаполь, чтобы позаботиться как о безопасности своих друзей, так и о своей собственной, ибо успехи французских якобинцев могли придать смелости якобинцам неаполитанским. Сэр Уильям Гамильтон отправился домой писать донесение английскому правительству, а Нельсон, подавленный мрачными мыслями, ушел в комнату, которую деликатно выбрала для него королева, — она была расположена неподалеку от той, где ночевала Эмма, когда Каролина оставляла ее при себе, если только обе подруги не оказывались в одной и той же спальне, в одной и той же постели.
Нельсону, как и сэру Уильяму Гамильтону, предстояло писать — но не депешу, а простое письмо. Он не был главнокомандующим средиземноморским флотом, а находился под началом адмирала лорда графа Сент-Винцента; но это не тяготило Нельсона, ибо адмирал обращался с ним скорее как с другом, чем как с подчиненным, а последняя победа Нельсона сделала его ровней самых выдающихся моряков Британии.
Дружба, связывающая их, отражена в переписке Нельсона с графом Сент-Винцентом, что опубликована в III томе «Писем и донесений», изданном в Лондоне, и те из наших читателей, кто любит заглядывать в подлинные документы, могут прочитать письма победителя при Абукире с 22 сентября — дня, с которого начинается наше повествование, — до 9 декабря, дня, на котором мы остановились. В этих письмах они найдут подробный рассказ о все возраставшей безрассудной страсти, из-за которой он как адмирал готов был презреть свой воинский долг, а как человек забыл о том, что еще более драгоценно, — о собственной чести. Эти письма, рисующие смятение его ума и страсть его сердца, могли бы послужить ему оправданием перед потомством, если бы потомство, уже две тысячи лет осуждающее возлюбленного Клеопатры, могло отказаться от своего приговора.
Нельсон был крайне обеспокоен катастрофой, грозившей внести страшный беспорядок не только в дела королевства, но, по-видимому, и в его сердце, ибо Адмиралтейству придется дать какие-то новые распоряжения своему средиземноморскому флоту. Поэтому Нельсон, придя в свою комнату, сразу устремился к письменному столу и под впечатлением того, что рассказал король, — если вообще можно назвать рассказом отрывочные фразы, вырвавшиеся у Фердинанда, — начал письмо так:
«Адмиралу лорду графу Сент-Винценту.
Любезный лорд!
Со времени моего последнего письма из Ливорно обстоятельства значительно изменились, и я сильно опасаюсь, как бы Его Величество король Обеих Сицилии не лишился одного, а то и обоих своих королевств.
Генерал Макк, как я и подозревал и даже, кажется, говорил Вам, оказался всего лишь хвастуном, неведомо где создавшим себе славу великого полководца, — во всяком случае, не на полях сражений. Правда, он командовал жалкой армией. Но кто бы подумал, что шестьдесят тысяч человек позволят десяти тысячам побить себя!
Неаполитанские офицеры располагали немногим, что было можно потерять, но все, что они могли потерять, они потеряли».[87]
Так писал Нельсон, и мы видим, что победитель при Абукире довольно сурово судил о побежденных при Чивита Кастеллана. Может быть, этот суровый моряк и имел право быть требовательным в том, что касалось отваги: недаром он еще ребенком спрашивал, что такое страх, и никогда не испытал его, хотя в каждом бою, где ему довелось участвовать, он оставлял кусок своей плоти; пуля, настигшая Нельсона при Трафальгаре, если позволительно так выразиться, сразила всего лишь его половину — то, что еще уцелело от героя.
Так писал Нельсон, когда вдруг услышал за спиною шорох, похожий на биение крылышек бабочки или запоздавшего эльфа, порхающего с цветка на цветок.
Он обернулся и увидел леди Гамильтон.
У него вырвалось радостное восклицание.
Но Эмма Лайонна с пленительной улыбкой приложила палец к губам и, оживленная и изящная, словно статуя Счастливого молчания (как известно, молчание бывает разное), зна́ком велела не произносить ни слова.
Потом она подошла и, склонясь к уху адмирала, шепнула:
— Пойдемте со мной, Горацио. Наша дорогая королева ждет вас и желает переговорить с вами, прежде чем увидится с мужем.
Нельсон вздохнул, подумав, что какие-нибудь вести из Лондона, быть может, изменят его местопребывание и разлучат с этой волшебницей, каждый жест, каждое слово, каждая ласка которой превращались в новое звено цепи, и без того связывающей его; он тяжело поднялся с кресла, во власти того головокружения, которое всегда ощущал, когда после краткой разлуки вновь видел эту ослепительную красоту.
— Ведите меня, — сказал он. — Вы же знаете, что я слепну, как только вижу вас.
Эмма сняла газовый шарф, которым она до того обвязала голову, превратив его в головной убор и в вуаль вроде тех, что мы видим на миниатюрах Изабе; бросив ему конец шарфа, который он схватил на лету и жадно поднес к губам, она сказала:
— Пойдемте, дорогой мой Тесей, вот вам нить, чтобы не заблудиться в лабиринте, если вам придется покинуть меня как новую Ариадну. Но предупреждаю: если подобное несчастье случится, я не позволю никому утешать меня — даже если это будет какое-нибудь божество!
Она направилась впереди, Нельсон вслед за нею. Поведи она его в ад — он сошел бы туда вместе с нею.
— Дорогая королева, я привела к вам того, кто одновременно и властелин мой, и раб, — сказала она. — Вот он.
Королева сидела на диване в будуаре, отделявшем ее спальню от комнаты Эммы Лайонны. В глазах ее поблескивали искорки, которые ей не удавалось потушить. На этот раз то были искорки гнева.
— Пожалуйте сюда, Нельсон, мой заступник, — сказала она. — Сядьте поближе: я жажду беседы с героем, способным утешить меня в нашем унижении… Что скажете вы, — продолжала она, презрительно вскидывая голову, — о коронованном шуте, вздумавшем стать вестником собственного позора? Слышали, как он бесстыдно потешался над своей трусостью? Ах, Нельсон, Нельсон, сколь грустно гордой королеве и стойкой женщине быть женою короля, не умеющего держать в руках ни скипетра, ни шпаги!
Движением руки она побудила Нельсона придвинуться к ней еще ближе; Эмма между тем села на подушки, лежавшие на полу, и, не переставая играть крестами и лентами адмирала, как Эми Робсарт играла ожерельем Лестера, окутала завораживающим взглядом того, кого ей велено было околдовать.
— Дело в том, государыня, что король — большой философ, — отвечал Нельсон.
Королева посмотрела на него, нахмурившись.
— Не в шутку ли вы именуете философией такое полное пренебрежение к собственной чести? Что он лишен величия, приличествующего королю, это еще понятно: его ведь воспитали как лаццароне. Величие — дар, на который Небо скуповато. Но не иметь простого чувства собственного достоинства! Право же, Нельсон, сегодня вечером д’Асколи не только переоделся в королевский мундир, но и сам был как король, а король казался всего лишь его лакеем. Подумать только! Если бы якобинцы, которых он так боится, схватили д’Асколи, Фердинанд предоставил бы им повесить мнимого короля, не сказав ни слова, чтобы спасти его!.. Быть дочерью Марии Терезии и в то же время женою Фердинанда — это, согласитесь, одна из тех прихотей случая, которые могут поколебать веру в Провидение.
— Пусть, — сказала Эмма, — будет все как есть. Разве вы не чувствуете, что только чудо Провидения могло сделать вас одновременно и королем и королевой? Лучше быть Семирамидой, чем Артемизией, и Елизаветой, чем Марией Медичи.
— Ах, — воскликнула королева, не слушая подругу, — будь я мужчиной, будь у меня в руках шпага!..
— Но она не была бы лучше этой, — сказала Эмма, вертя в руках шпагу Нельсона, — а пока вы под ее защитой, другой вам, слава Богу, и не требуется.
Нельсон положил руку на голову Эммы и посмотрел на нее с выражением беспредельной любви.
— Увы, дорогая Эмма. Бог мне свидетель, у меня сердце разрывается от слов, которые я сейчас скажу, — промолвил он. — Но неужели я вздохнул бы в ту минуту, когда увидел вас, никак этого не ожидая, если бы меня тоже не охватывал ужас?
— Вас? — удивилась Эмма.
— Я догадываюсь, что он хочет сказать! — воскликнула королева, прикладывая платок к глазам. — Да, я плачу, но это слезы негодования…
— Зато я не догадываюсь, — сказала Эмма, — а раз не догадываюсь, надо мне это объяснить. Нельсон, что подразумеваете вы, говоря об ужасе? Говорите, говорите, я настаиваю!
Обняв его за шею и грациозно приподнявшись на руке, она поцеловала его искалеченный лоб.
— Эмма, — произнес Нельсон, — верьте, что если мой лоб, сияющий от гордости, потому что к нему прикоснулись ваши губы, не сияет в то же время от радости, так только потому, что я предвижу в ближайшем будущем великое горе.
— Я знаю во всем мире одно только горе — это быть разлученной с вами.
— Вот вы и догадались, Эмма.
— Разлука! — вскричала молодая женщина с превосходно разыгранным чувством ужаса. — А кто может нас теперь разлучить?
— Ах, Боже мой! Распоряжение Адмиралтейства, прихоть господина Питта. Мне могут приказать захватить Мартинику и Тринидад, как послали в Кальви, на Тенерифе, в Абукир. В Кальви я лишился глаза, на Тенерифе — руки, при Абукире у меня со лба сорвало кожу. Если меня пошлют на Мартинику или Тринидад, я хотел бы лишиться там головы, тогда всему будет конец.
— Но если вы получите такой приказ, вы, надеюсь, не подчинитесь?
— Но как же, дорогая Эмма?..
— Вы подчинитесь приказу покинуть меня?
— Эмма! Эмма! Разве вы не понимаете, что ставите меня перед выбором — любовь или долг… Это значит толкнуть меня на предательство или самоубийство.
— Что же, — возразила Эмма, — я допускаю, что вы не можете признаться его величеству Георгу Третьему: «Государь, я не хочу уезжать из Неаполя, потому что безумно влюблен в жену вашего посла, которая тоже любит меня беззаветно»; зато вы можете сказать: «Ваше величество, я не хочу покидать королеву, которой служу единственной поддержкой, единственным защитником, единственной опорой; венценосцы обязаны хранить друг друга, вы отвечаете друг за друга перед Богом, создавшим вас избранниками». И если вы не решитесь на это потому, что подданному непозволительно так разговаривать со своим монархом, то сэр Уильям, располагающий в отношении своего молочного брата правами, которых нет у вас, вполне может это ему сказать.
— Нельсон, — вмешалась королева, — возможно, я страшная эгоистка, но если вы не защитите нас, мы погибли. Речь идет о поддержке трона, о защите королевства; так неужели задача эта не представляется столь важной, чтобы такой великодушный человек, как вы, не пошел бы на некоторый риск?
— Вы правы, государыня, — отвечал Нельсон, — я думал сейчас только о моей любви. В том нет ничего удивительного, эта любовь — путеводная звезда моего сердца. Я счастлив, что ваше величество указывает мне на возможность доказать мою преданность, в то время как я не думал ни о чем, кроме страсти. Сегодня же ночью я напишу моему другу лорду Сент-Винценту, или, вернее, закончу уже начатое письмо к нему. Я попрошу его, буду умолять оставить меня тут, а еще лучше — прикомандировать к вашим величествам. Он поймет, он поддержит мою просьбу в Адмиралтействе.
— А сэр Уильям напишет непосредственно королю и господину Питту, — сказала Эмма.
— Вы понимаете, Нельсон, как вы здесь нужны и какие важные услуги вы можете нам оказать! — продолжала королева. — По всей вероятности, нам придется покинуть Неаполь, отправиться в изгнание…
— Неужели вы считаете положение столь безнадежным, государыня?
Королева покачала головой, грустно улыбнувшись.
— Мне кажется, — заметил Нельсон, — что, если бы король пожелал…
— Если бы он пожелал, это для меня было бы истинным несчастьем, — я вполне отдаю себе в этом отчет. Неаполитанцы меня ненавидят; этот народ ревнив ко всякому таланту, всякой красоте, к любому проявлению мужества. Находясь под постоянным игом то немцев, то французов, то испанцев, они называют их чужаками, клевещут на всех, кто не является неаполитанцем. Они ненавидят Актона потому, что он родился во Франции, Эмму за то, что она из Англии, меня, так как я родилась в Австрии. Предположим, благодаря усилию воли — на что король не способен — удастся собрать остатки армии и остановить французов в ущельях Абруцци: тогда неаполитанские якобинцы, предоставленные самим себе, воспользуются отсутствием армии и поднимут восстание; тогда все ужасы, потрясшие Францию в тысяча семьсот девяносто втором и тысяча семьсот девяносто третьем годах, повторятся здесь. Кто поручится, что они не обойдутся со мной как с Марией Антуанеттой, а с Эммой — как с принцессой де Ламбаль? Король всегда выйдет из затруднительного положения благодаря лаццарони, обожающим его; защитой ему послужит его национальность, но Актон, но Эмма, но я, дорогой Нельсон, — все мы обречены. Следовательно, Провидение готовит вам большую роль: быть может, вам удастся сделать для меня то, чего Мирабо, господин де Буйе, шведский король, Барнав, господин де Лафайет, наконец, двое моих братьев, два императора, не сумели сделать для французской королевы.
— Это покрыло бы меня великой славой, на которую я никак не смею рассчитывать, сударыня, — славой вечной, — ответил Нельсон.
— Кроме того, не должны ли вы принять во внимание, Нельсон, что мы оказались в тяжелом положении из-за нашей преданности Англии. Если бы правительство Обеих Сицилии строго придерживалось договоров, заключенных с Республикой, и не разрешило вам запастись в Сиракузе водой и провиантом и устранить полученные вашими кораблями повреждения, вам пришлось бы отправиться для этого в Гибралтар, и вы уже не застали бы французский флот в Абукире.
— Это правда, сударыня, и тогда я пропал бы. Вместо триумфа мне угрожал бы унизительный суд. Как мог бы я сказать: «Взоры мои обращены к Неаполю», в то время как долг предписывал мне смотреть в сторону Туниса?
— Наконец, ведь именно в связи с празднеством, которое мы устроили в вашу честь, и разразилась война. Нет, Нельсон, судьба Королевства обеих Сицилии связана с вашей, а ваша — с судьбой его монархов. В будущем станут говорить: «Все покинули их — союзники, друзья, родственники; весь свет ополчился против них, один только Нельсон остался им верен. Нельсон их спас».
С этими словами королева протянула Нельсону руку; он преклонил колено и поцеловал ее.
— Ваше величество, вы можете дать мне одно обещание? — спросил он, восхищенный лестными словами королевы.
— У тех, кто будет вам обязан всем, вы имеете право просить обо всем.
— Так вот, я прошу вашего королевского слова, что в день, когда вы покинете Неаполь, вашу священную особу доставит на Сицилию корабль Нельсона, а не какой-нибудь другой.
— Ах, это я вам твердо обещаю, Нельсон, и добавлю к этому, что там, где я окажусь, мой единственный, мой вечный, мой незаменимый друг, моя дорогая Эмма Лайонна будет всегда со мною.
И в порыве, пожалуй, чересчур пылком для дружбы, как бы велика она ни была, королева обхватила голову Эммы, приблизила ее к своим губам и поцеловала ее в глаза.
— Мое обещание незыблемо, государыня, — сказал Нельсон. — С этой минуты ваши друзья — мои друзья, а ваши враги — мои враги, и пусть, спасая вас, мне суждено погибнуть, я вас спасу.
— Да, ты истинный рыцарь королей и защитник престолов! — воскликнула Эмма. — Да, ты действительно тот, кому я мечтала посвятить всю свою любовь, отдать свое сердце.
И на этот раз новоявленная Цирцея приложилась устами уже не к искалеченному лбу влюбленного, а к его трепещущим губам.
В эту минуту кто-то тихо постучал в дверь.
— Пройдите туда, друзья мои, — сказала королева, указывая на комнату Эммы, — это Актон несет мне ответ. Нельсон, опьяненный похвалами, любовью, гордостью, увлек Эмму в комнату, благоухавшую духами, и дверь за ними затворилась, казалось, сама собою.
Выражение лица королевы мгновенно изменилось, словно она надела или сняла маску; взор ее стал суровым, и она холодно произнесла одно-единственное слово:
— Войдите.
Появился действительно Актон.
— Так кто же дожидался его величества? — спросила она.
— Кардинал Руффо, — ответил министр.
— Вам известно, о чем они говорили?
— Нет, государыня. Но мне известно, что они сделали.
— Что же именно?
— Они послали за Феррари.
— Я так и думала. Надо все уладить.
— При первой же возможности это будет исполнено. Ваше величество ничего мне больше не прикажет?
— Ничего, — ответила королева.
Актон поклонился и вышел.
Королева бросила ревнивый взгляд в сторону комнаты Эммы и не спеша удалилась в свою.