LII ВНОВЬ ПОЯВЛЯЕТСЯ НАННО

Письмо, посланное Фердинандом Каролине, возымело ожидаемое действие. Весть об успехах королевских армий распространилась с быстротой молнии от Мерджеллины до моста святой Магдалины и от монастыря святого Мартина до Мола. Было сделано все возможное, чтобы из Неаполя эта весть поскорее достигла даже самых дальних пределов королевства: в Калабрию были посланы гонцы, на Липарские острова и на Сицилию отправлены быстроходные суда, а в ожидании, пока вестники и scorridori[74] прибудут к месту назначения, столичные власти точно исполняли пожелания победителя: колокола всех трехсот неаполитанских церквей возвещали о благодарственных молебнах, им вторили со всех фортов артиллерийские залпы, воссылавшие своими бронзовыми голосами хвалу Всевышнему.

Колокольный перезвон и грохот пушек сотрясали все дома города, в зависимости от воззрений их обитателей будя либо радость, либо чувство досады; в самом деле, приверженцы либеральной партии с горечью встречали весть о победе Фердинанда над французами, понимая, что речь идет не о торжестве одного народа над другим, а о победе одной политической системы над другой. Французская система, по мнению местных либералов, основывалась на человеколюбии, заботе об общественном благе, прогрессе, просвещении, свободе, в то время как неаполитанская в их глазах зиждилась на варварстве, себялюбии, мракобесии, косности и тирании.

Либералы, чувствуя себя морально побежденными и понимая, что им небезопасно показываться на людях, замкнулись в своих жилищах; еще свежа была память о трагической гибели герцога делла Торре и его брата, и они скорбели не только о Риме, где будет восстановлена власть папы, но и о Неаполе, где усилится деспотизм короля Фердинанда, одержавшего победу во имя торжества реакционных идей над идеями революционными.

Зато все сторонники монархии бурно радовались; их в Неаполе нашлось немало, ведь сюда относились все, кто был связан с двором и зависел от него, а также все простонародье: рыбаки, грузчики, лаццарони. Все они бегали по улицам с криками «Да здравствует Фердинанд Четвертый!», «Да здравствует Пий Шестой!», «Смерть французам!», «Смерть якобинцам!». Среди них особенно громогласно вопил брат Миротворец, когда он вел в монастырь своего Джакобино, еле двигавшегося под тяжестью двух корзин, доверху полных всякой снедью; осел по примеру хозяина оглушительно ревел, а монах отпускал остроты, мало похожие на аттические, объясняя рев своего спутника по сбору пожертвований тем, что он скорбит об участи своих единоплеменников-якобинцев.

Шуточки эти весьма забавляли лаццарони, не очень-то разборчивых в том, что касалось остроумия.

Как ни был отдален от города Дом-под-пальмой или, лучше сказать, прилегающий к нему особняк герцогини Фуско, колокольный звон и пушечные залпы доходили до него, и, слыша их, Сальвато вздрагивал, как боевой конь при звуке трубы.

Из последнего анонимного послания, полученного генералом Шампионне, как легко догадаться, от благородного доктора Чирилло, явствовало, что больной, хотя и не совсем поправился, все же чувствовал себя значительно лучше. С позволения врача он вставал с постели и с помощью Луизы и ее служанки садился в кресло, а потом уже мог, опираясь на руку Луизы, пройти несколько шагов по комнате. Однажды, когда рядом не было Луизы, Джованнина предложила ему совершить такую прогулку, но он, поблагодарив, отказался от помощи и один прошелся вокруг комнаты, как ранее делал это при поддержке Сан Феличе. Джованнина, ни слова не сказав, ушла в свою комнату и долго плакала. Было очевидно, что Сальвато не хочет принимать помощь от горничной, с радостью принимая помощь от хозяйки, и, хотя горничная понимала, как велика разница между нею и ее хозяйкой, она все же глубоко страдала от этого, и доводы разума не умеряли ее горя, а, наоборот, только обостряли его.

Когда она сквозь застекленную дверь увидала, что Луиза после ухода кавалера легко, словно птичка, впорхнула в комнату больного, зубы ее сжались, и из груди вырвался стон, похожий на угрозу; подобно тому как она, поддавшись свойственному южанкам влечению к физической красоте, невольно влюбилась в юношу, также инстинктивно, против воли, возненавидела она свою хозяйку.

— Ничего! — прошептала девушка. — Рано или поздно он поправится… Вот выздоровеет, уедет отсюда, тогда придет и ее черед страдать.

При этой злой мысли она усмехнулась и слезы высохли на ее глазах.

Каждый раз, когда приходил Чирилло, — а он являлся все реже, — Джованнина замечала, как радуется он, видя, что раненому все лучше, и со страхом ждала, что доктор найдет его совершенно здоровым.

Накануне того дня, когда город наполнился звоном колоколов и пушечной пальбой, доктор Чирилло пришел, выслушал Сальвато и, убедившись, что при выстукивании груди раздается не столь глухой звук, как прежде, произнес слова, отозвавшиеся в двух — и даже в трех — сердцах:

— Ну что ж, дней через десять-двенадцать наш больной сможет сесть на коня и сам доложить генералу Шампионне о том, как он себя чувствует.

Джованнина заметила, что при этих словах на глаза Луизы набежали слезы, которые она еле сдержала, а молодой человек сильно побледнел. Что же касается ее самой, то она особенно остро почувствовала одновременно и радость и печаль, как это уже не раз с нею случалось.

Когда Чирилло собрался уходить, Луиза пошла проводить его; Джованнина взглядом следила за ними, пока они не исчезли из виду, потом подошла к окну — своему обычному наблюдательному пункту. Немного погодя она увидела доктора, выходившего из сада, а между тем молодая женщина все не возвращалась к раненому.

— Еще бы, — промолвила девушка, — она плачет!

Минут через десять Луиза вошла в комнату; Джованнина заметила, что глаза у нее покраснели, хотя она и освежила их водой, и опять прошептала:

— Она плакала!

Сальвато не плакал; казалось, слезы чужды этому закаленному человеку; однако когда Сан Феличе ушла, он опустил голову на руки и замер, став ко всему безразличен, словно превратился в статую. Впрочем, в такое состояние он впадал всякий раз, как только Луиза уходила от него.

Когда она возвратилась — и даже раньше, при звуке ее шагов, — он поднял голову и улыбнулся, так что и на этот раз, как обычно, входя в комнату, она прежде всего увидела улыбку любимого ею человека.

Улыбка — это солнце души, и малейшего его луча достаточно, чтобы осушить сердечную росу, именуемую слезами.

Луиза направилась прямо к молодому человеку, протянула ему обе руки и, отвечая улыбкой на улыбку, сказала:

— Как я счастлива, что теперь всякая опасность для вас миновала!

На другой день Луиза была возле него, когда, около часа пополудни, раздались колокольный звон и артиллерийские залпы: королева получила от августейшего супруга депешу только в одиннадцать, и потребовалось два часа, чтобы распорядиться насчет празднества.

Сальвато при этих ликующих звуках встрепенулся; он поднялся с кресла, нахмурив брови, с раздувшимися ноздрями, словно уже чуя запах пороха — не от приветственных залпов, а с полей сражения, — и спросил, переводя взор то на Луизу, то на служанку:

— Что это такое?

Обе женщины ответили одним и тем же жестом, означавшим, что они понятия об этом не имеют.

— Пойди разузнай, Джованнина, — сказала Сан Феличе, — вероятно, мы забыли о каком-то празднике.

Джованнина вышла.

— Что за праздник? — произнес Сальвато, вопросительно глядя на Луизу.

— Какое сегодня число? — спросила молодая женщина.

— Ах, я давно уже не считаю дней, — с улыбкой ответил Сальвато и добавил, вздохнув: — Начну считать с нынешнего дня.

Луиза протянула руку к календарю.

— А ведь сегодня воскресенье Адвента, — радостно сказала она.

— Разве в Неаполе принято палить из пушек в честь прихода в мир Господа? — заметил Сальвато. — Будь это Natale — другое дело.

Джованнина вернулась.

— Ну, что? — спросила Сан Феличе.

— Микеле пришел, госпожа, — ответила она.

— И что он говорит?

— Что-то из ряду вон выходящее. Он говорит… Но лучше пусть он сам вам расскажет, не знаю, как вы к этому отнесетесь.

— Сейчас возвращусь, друг мой, — сказала Сан Феличе Сальвато. — Послушаю сама, что говорит наш дурачок.

Сальвато кивнул и улыбнулся. Луиза вышла.

Джованнина подумала, что молодой человек станет расспрашивать ее; но едва только Сан Феличе ушла, он, по обыкновению, умолк и закрыл глаза и замер в неподвижности. Как Джованнине ни хотелось, чтобы он обратился к ней, сама она не решалась заговорить с ним.

Луиза застала своего молочного брата в столовой. Вид у лаццароне был торжествующий, да и оделся он по-праздничному: со шляпы волнами ниспадали ленты.

— Победа! — воскликнул он при виде Луизы. — Победа, сестрица! Наш великий король Фердинанд вошел в Рим, генерал Макк победил повсюду, французы изгнаны, евреев жгут на кострах, якобинцев вздергивают на виселицы. Evviva la Madonna!..[75] Но что с тобою?

Он так спросил потому, что Луиза сильно побледнела. Новости, сообщенные Микеле, совсем лишили ее сил; она поспешила опуститься на стул.

Да, ей было ясно: если бы победили французы, Сальвато мог бы остаться с ней и даже ожидать их в Неаполе, но раз они потерпели поражение, значит, Сальвато должен все бросить, покинуть даже ее и уехать, чтобы разделить с товарищами по оружию все их невзгоды.

— Я спрашиваю: что с тобою? — повторил Микеле.

— Ничего, друг мой. Но новости такие поразительные, такие неожиданные… А ты уверен в том, что говоришь?

— А ты разве не слышишь колокольный звон? Не слышишь пальбу?

— Слышу, — ответила она и шепотом добавила: — Он тоже слышит, к несчастью!

— Да вот, если сомневаешься, тебе все это подтвердит кавалер Сан Феличе. Он придворный, должен знать все новости.

— Муж! — воскликнула Луиза. — Но ведь ему еще рано возвращаться домой!

И она порывисто обернулась, чтобы взглянуть на сад. Так и было — кавалер возвращался на час раньше обычного. Было очевидно: произошло что-то очень важное.

— Скорее! Скорее, Микеле! Ступай в комнату раненого! — вскричала Луиза. — Но ни слова ему о том, что ты мне сейчас сказал, и проследи, чтобы Джованнина тоже молчала. Понимаешь?

— Да, дело ясное, беднягу это огорчит. А что, если он спросит насчет колоколов и пушек?

— Скажи, что это по случаю праздника Адвента. Иди!

Микеле вышел в коридор, Луиза затворила за ним дверь. И как раз вовремя: кавалер уже появился на крыльце.

Луиза бросилась к нему с улыбкой на устах, но с трепещущим сердцем.

— Вот уж правда новость, какой я никак не ожидал, — начал кавалер, входя, — король Фердинанд — герой! Судите сами. Французы отступают. Генерал Шампионне оставил Рим. И к несчастью, начались убийства, казни, словно победа не может остаться незапятнанной. Не так понимали победу греки: они звали ее Нике, считали дочерью Силы и Доблести, уделяли ей место, наравне с Фемидой, в свите Юпитера. Правда, римляне не изображали ее с весами, на что они ей? Разве только чтобы взвешивать золото, отобранное у побежденных. «Vae victis»[76] — говорили они. Я же скажу «Vae victoribus!»[77] всякий раз, когда победители добавят к своим боевым трофеям эшафоты и виселицы. Я был бы плохим завоевателем, милая моя Луиза, и предпочитаю входить в свой дом, улыбающийся мне, чем в плачущий город.

— Значит, это все правда, что говорят, друг мой? — спросила Луиза, все еще не решаясь поверить.

— Истинная правда, дорогая Луиза. Я узнал об этом из уст его высочества герцога Калабрийского. Он тотчас же отпустил меня, чтобы я переоделся, потому что в ознаменование победы он дает обед.

— И вы туда поедете? — воскликнула Сан Феличе с живостью, которой не могла сдержать.

— Ну как же, я обязан поехать: обед будет для ученых. Надо сочинить латинские надписи и подобрать аллегории к возвращению короля. Его будут пышно чествовать, дитя мое, и тебе, кстати сказать, трудно будет уклониться от присутствия на этих торжествах, сама понимаешь. Когда принц пришел ко мне в библиотеку, чтобы сообщить эту новость, она оказалась для меня столь неожиданной, что я чуть было не сорвался с лесенки, и это было бы крайне неучтиво, ибо доказывало бы, что я сильно сомневаюсь в военных талантах его отца. Вот, дорогая моя, я и сейчас так взволнован, что не уверен, затворил ли за собою калитку сада. Ты поможешь мне переодеться, не правда ли? Дай мне сама все, что требуется по придворному этикету… Академический обед! Как скучно мне будет со всеми этими людьми, которые лущат греческий, как бобы, и просеивают латынь, как муку! Я вернусь как можно скорее, но вряд ли раньше часов десяти-одиннадцати. Боже, каким дураком я им покажусь и какими педантами они покажутся мне! Но не будем терять время, милая моя Луиза, пойдем! Сейчас уже два часа, а обед назначен на три. Но куда это ты все посматриваешь?

И кавалер обернулся, чтобы узнать, что именно привлекает внимание его жены в саду.

— Ничего, друг мой, ничего, — отвечала Луиза, подталкивая мужа к двери в его спальню. — Ты прав, надо торопиться, иначе опоздаешь.

А внимание Луизы привлекало то, чего не должен был увидеть ее муж: калитка сада, которую кавалер действительно забыл затворить, стала медленно раскрываться — в нее входила колдунья Нанно. Ее никто не видел с тех самых пор, как она оказала первую помощь раненому и провела около него ночь. Она приближалась подобно сивилле. Вот она поднялась по ступенькам крыльца, появилась в дверях столовой и, словно уверенная в том, что застанет тут только Луизу, смело вошла в комнату, медленно и неслышно прошла через нее, потом, не останавливаясь и не обращаясь к Луизе, которая смотрела на нее, бледная и трепещущая, словно перед нею проследовал призрак, и скрылась в коридоре, ведущем в комнату Сальвато, причем приложила к губам палец, зна́ком требуя молчания.

Луиза вытерла платком пот, выступивший на лбу, и, торопясь спрятаться от этого видения, показавшегося ей сверхъестественным, бросилась в комнату мужа и захлопнула за собою дверь.

Загрузка...