XXXVI ДВОРЕЦ КОРСИНИ В РИМЕ

Воспользовавшись тем, что мы находимся на дороге в Рим, опередим нашего посла в доме Шампионне, как ранее уже опередили у каретника дона Антонио.

Огромный дворец Корсини последовательно занимали Жозеф Бонапарт, посол Республики, и Бертье, приехавший, чтобы отмстить за два убийства: Бассвиля и Дюфо. А в четверг 24 сентября около полудня в одном из самых просторных залов дворца прогуливалось двое; время от времени они останавливались у больших столов, где были развернуты план Рима, как древнего, так и современного, план Папской области в границах, установленных Толентинским договором, и целая коллекция гравюр Пиранези, на других, меньших столах были разложены книги по древней и новой истории, тут вперемешку лежали сочинения Тита Ливия, Полибия, Монтекукколи, «Записки» Цезаря, сочинения Тацита, Вергилия, Горация, Ювенала, Макиавелли, кончая почти полным собранием классических трудов по истории Рима и истории войн, которые вели римляне. На каждом столе виднелись, кроме того, чернильницы, перья, листы бумаги, испещренные пометками, и чистая бумага, готовая к услугам желающего воспользоваться ею. Все это говорило о том, что временный хозяин дворца отдыхает от бранных трудов, если не работая как ученый, так развлекаясь как образованный человек.

Эти два персонажа были почти ровесниками: одному сравнялось тридцать шесть лет, другому тридцать три.

Старший был ростом пониже; он еще носил старорежимный напудренный парик с косичкой и отличался аристократической наружностью, что подчеркивалось опрятностью его платья, белоснежностью и тонкостью белья; взгляд его черных глаз был живой, решительный и смелый; бороду свою он холил, зато не носил ни усов, ни бакенбард; на нем был республиканский генеральский мундир времен Директории. Шляпа его, сабля и пистолеты лежали на столе возле стула, на котором он обычно сидел, когда писал, и, чтобы достать их, ему стоило только протянуть руку.

Это был тот, о ком мы уже не раз говорили нашим читателям: Жан Этьенн Шампионне, главнокомандующий Римской армией.

Другой, белокурый, ростом был, как уже сказано, повыше; свежий цвет его лица говорил о том, что он уроженец севера; глаза у него были голубые, ясные, лучистые, нос небольшой, губы тонкие, а подбородок резко очерченный — все это свойственно натурам хищным, завоевателям; во всем его облике чувствовалось спокойствие, невозмутимость, подлинное хладнокровие, и это делало его в сражениях не только бесстрашным солдатом, но и выдающимся военачальником. Он происходил из ирландского рода, но родился во Франции; сначала он служил в ирландском полку Диллона, отличился при Жемапе, после чего получил чин полковника, одержал в нескольких боях победу над герцогом Йоркским, в 1795 году переправился по льду через Ваал, захватил, командуя своей пехотой, голландский флот, был возведен в чин дивизионного генерала и, наконец, направлен в Рим, где под начальством Шампионне командовал дивизией.

То был Жозеф Александр Макдональд, будущий маршал Франции, получивший впоследствии титул герцога Тарентского.

Всякому, кто увидел бы их за беседой, они показались бы двумя воинами; зато человек, которому довелось бы услышать их разговор, счел бы их философами, археологами, историками.

Французской революции было свойственно — и это вполне понятно, поскольку в формировании армии приняли участие все слои общества, — ставить рядом с Карто, Россиньолем, Люкнером таких людей, как Миоллис, Шампионне, Сегюр, — другими словами, сочетать начало материальное, грубое с началом интеллектуальным, духовным.

— Знаете ли, любезный мой Макдональд, — говорил Шампионне своему помощнику, — чем больше я изучаю римскую историю в самом Риме, и в частности историю того великого полководца, великого оратора, великого законодателя, великого поэта, великого философа, великого политика, имя которому Цезарь и «Записки» которого должны быть основою основ для всякого, кто хочет командовать армией, — тем более я убеждаюсь, что наши историки заблуждаются относительно того, что представлял собою в Риме Цезарь. Пусть Лукан создал во славу Катона один из прекраснейших своих стихов, Цезарь воплощал в себе человечество, а Катон — всего лишь право.

— А что же вы в таком случае скажете о Бруте, о Кассии? — спросил Макдональд, недоверчиво улыбнувшись.

— Брут и Кассий — вы сейчас подпрыгнете под потолок, потому что, знаю, я коснусь предмета вашего культа, — были всего лишь начинающие республиканцы: один чистосердечный, другой — злонамеренный; нечто вроде лучших учеников афинской школы, плагиаторы Гармодия и Аристогитона, близорукие люди, не видевшие далее своего кинжала, ограниченные умы, не сумевшие вместить идею ассимиляции мира, о котором мечтал Цезарь; и я добавлю, что мы, разумные республиканцы, должны славить именно Цезаря, а проклинать — его убийц.

— Это парадокс, который можно защищать, дорогой генерал. Но чтобы его приняли за истину, требуется, по меньшей мере, ваш ум и ваше красноречие.

— Ах, любезный мой Жозеф, вспомните нашу вчерашнюю прогулку по Капитолийскому музею; не напрасно я вам говорил: «Макдональд, посмотрите на бюст Брута; Макдональд, посмотрите на голову Цезаря». Помните их?

— Конечно.

— Так вот, сравните могучий, но сжатый по бокам лоб Брута, прикрытый волосами, спускающимися до самых бровей, — это, кстати, чисто римский тип, — сравните его брови, густые и нахмуренные, нависшие под мрачным челом, с широким, открытым лбом Цезаря, с его орлиными глазами.

— Или ястребиными, occhi griffagni[58], по выражению Данте.

— «Nigris et vegetis oculis» — по выражению Светония, и, если позволите, я сошлюсь именно на него: «Глаза черные и живые». Удовольствуемся этим, и вы убедитесь, кто же обладал подлинным умом. Цезаря упрекали в том, что он распахнул двери сената таким сенаторам, которые даже не знали туда дороги; в этом духовная мощь Цезаря и в то же время мощь Рима. Афины, а под Афинами я разумею всю Грецию, лишь помышляют о колониях; греки только и думают, как бы рассеяться во все стороны. Рим же — весь собранный, он стремится к завоеванию мира и ассимилирует его; восточная культура: Египет, Сирия, Греция — все было доступно Риму. Западные варварские племена — Иберия, Галлия, даже Арморика — все станет ему доступно. Семитский мир, представленный Карфагеном, а также Иудея оказывают Риму сопротивление: Карфаген разрушают, иудеи рассеиваются по всему свету. Все народы в свой черед будут царствовать над Римом, потому что весь мир заключен в Риме; за Августом, Тиберием, Калигулой, Клавдием, Нероном, то есть за римскими Цезарями, следуют Флавии — уже всего лишь италийцы; потом Антонины — испанцы или галлы; потом Септимий, Каракалла, Гелиогабал, Александр Север — африканцы и сирийцы. До Аврелиана и Проба, грубых иллирийских земледельцев, на римский престол взошли араб Филипп и гот Максимин, а рухнул престол под гунном Ромулом Августулом, который умер в Кампании, получая содержание в шесть тысяч фунтов золотом от Одоакра, царя герулов. Все рушится вокруг Рима, только сам Рим еще высится по-прежнему. Capitoli immobile saxum[59].

— Не думаете ли вы, что недостаток мужества и изнеженность, наблюдаемые ныне у итальянцев, являются следствием этого смешения рас? — спросил Макдональд.

— Ах, дорогой Макдональд, вы, как и все, судите о внутренних качествах по внешности. Если лаццарони ленивы и подлы, — да и то мы, пожалуй, со временем изменим свое мнение на этот счет, — то разве из этого следует, что ленивы и подлы все неаполитанцы? Взгляните на двух представителей, присланных к нам Неаполем: на Сальвато Пальмиери и Этторе Карафа; отыщете ли вы во всех наших войсках две более могучие личности? Разница между итальянцами и нами, дорогой Жозеф, — и, боюсь, она не в нашу пользу, — состоит в том, что мы, исповедуя культ преданности, умираем за какого-нибудь человека, а в Италии в основном умирают за идеи. Итальянцам, правда, не свойственна бесполезная игра с опасностью — это наследие наших предков галлов; итальянцам не свойствен, в отличие от нас, рыцарский культ женщины: за всю их историю у них не было ни одной Жанны д’Арк, ни одной Агнессы Сорель; они не вспоминают с восторгом феодальное прошлое, потому что у них не было ни Карла Великого, ни Людовика Святого. Зато у них есть другое — суровый дух, чуждый расплывчатым симпатиям. Война стала у них наукою; итальянские кондотьеры — наши учителя по части стратегии. Разве можно сравнивать наших средневековых военачальников, наших рыцарей, сражавшихся при Креси, Пуатье и Азенкуре со Сфорца, Малатеста, Браччо, Кангранде, Фарнезе, Карманьола, Бальони, Эццелино? Величайший полководец античности, Цезарь, был уроженцем Италии, а Буонапарте, который одного за другим всех нас поглотит, как Чезаре Борджа хотел поглотить всю Италию по листочку, маленький Бонапарт, которого считают сидящим в ловушке в Египте, так или иначе, на крыльях ли Дедала, на гиппогрифе ли Астольфа, он все же вырвется оттуда, — опять-таки итальянец. В этом легко убедиться, взглянув на его худощавое, сухое лицо: оно напоминает одновременно и Цезаря, и Данте, и Макиавелли.

— Но, как вы ни восторгаетесь ими, любезный генерал, вы все же согласитесь, по крайней мере, что есть разница между римлянами времен Гракхов и даже времен Кола ди Риенци и нынешними.

— Ну, уж не такая большая, как вам кажется, Макдональд. Призванием Древнего Рима была военная или политическая деятельность: сначала покорить мир, затем управлять им. Когда же настала пора самому Риму быть покоренным, когда он уже не мог действовать, он принялся мечтать. Я здесь уже три недели и не перестаю восхищаться на улицах и площадях этим величественным народом; скажу вам, дорогой мой, что люди эти для меня словно барельефы, сошедшие с бронзовой колонны Траяна, живые и подвижные; каждый из них civis romanus[60] — слишком большой вельможа, слишком великий властелин мира, чтобы заниматься простым трудом. Жнецов своих они выписывают из Абруцци, грузчиков — из Бергамо; если у них прохудится плащ, они поручат залатать его не женам своим, а евреям. Ведь жена — это римская матрона, да еще не времен Лукреции: та сама пряла шерсть и охраняла свой очаг; нет, это матрона времен Каталины и Нерона, которая сочла бы для себя позором держать иголку в руке, если только игла не предназначена для того, чтобы проткнуть язык Цицерону или выколоть глаза Октавии. Можно ли требовать, чтобы потомки тех, кто ходил от дома к дому, собирая спортулы; потомки тех, кто по полгода жил на средства, вырученные от продажи своего голоса на Марсовом поле; потомки тех, кому Катон, Цезарь и Август раздавали пшеницу по нескольку буасо; тех, для кого Помпей сооружал форумы и бани; тех, у кого был префект анноны, которому поручалось их кормить, — впрочем, он существует и ныне, но уже не кормит их, — можно ли от этих потомков ожидать, чтобы их благородные руки занимались рабским трудом? Нет, нельзя требовать, чтобы эти люди работали. Разве не был этот народ народом нищих? Что ж, единственное, чего можно требовать от него, — это чтобы, лишившись короны, он нищенствовал благородно, а он так и поступает. Обвиняйте его в жестокости, если хотите, но никак не в слабости, ибо на это ответит вам его нож. Нож с ним неразлучен, подобно тому как меч был неразлучен с легионером: это его оружие. Нож — меч раба.

— На этот счет нам кое-что известно. Вот тут из окна, выходящего в сад, мы можем видеть место, где они убили Дюфо, а из этого, что выходит на улицу, — место, где они убили Бассвиля… Но что это там такое?.. — вдруг удивленно воскликнул Макдональд. — Подъехала почтовая карета. Боже мой! Да ведь это гражданин Гара́!

— Какой Гара́?

— Посол Республики при неаполитанском дворе.

— Не может быть!

— Он самый, генерал.

Шампионне выглянул на улицу, тоже узнал Гара́ и, сразу поняв важность происходящего, бросился к двери гостиной, приспособленной им под библиотеку и рабочий кабинет.

Когда он отворил дверь, посол уже вступил на последнюю ступеньку лестницы и появился на площадке.

Макдональд хотел было удалиться, но Шампионне остановил его.

— Вы моя левая рука, — сказал он, — а иной раз и правая. Оставайтесь, дорогой генерал.

Оба с нетерпением ждали новостей, привезенных Гара́ из Неаполя.

Приветствия были краткими: Шампионне и Гара́ пожали друг другу руки; Макдональд был представлен послу, и тот стал рассказывать.

Он рассказал о том, что произошло у нас на глазах: о прибытии Нельсона, о празднествах, устроенных в его честь, и о заявлении, которое посол счел необходимым сделать, чтобы не уронить достоинства Республики.

Затем, в дополнение, Гара́ поведал о том, как между Кастеллоне и Итри сломался экипаж, в котором он ехал; о том, как это вынудило его остановиться у каретника дона Антонио; как он повстречал престарелых принцесс и их охрану и запретил солдатам ехать дальше; как у него на глазах молодой человек по прозвищу Фра Дьяволо убил зятя дона Антонио и, согласно обычаю, тут же скрылся в горах, чтобы стать разбойником и, таким образом, избежать наказания за содеянное; как, наконец, он оставил в Итри капрала Мартена, приказав последнему доставить ему починенную карету, а сам нанял в Фонда другой экипаж и прибыл в Рим без приключений, если не считать опоздания на шесть часов.

Капрал Мартен и четверо сопровождающих прибудут, вероятно, на другой день.

Шампионне предоставил послу рассказывать, не прерывая его и все еще надеясь услышать что-нибудь о своем посланце. Но гражданин Гара́ умолк, так ни словом и не упомянув Сальвато Пальмиери. У генерала уже стало возникать опасение — не выехал ли посол из Неаполя раньше, чем его, Шампионне, адъютант прибыл туда, и, следовательно, не разминулись ли они в пути.

Главнокомандующий, весьма обеспокоенный и недоумевавший, что же могло случиться с Сальвато после отъезда Гара́, собирался расспросить посла на этот счет, но тут его внимание привлек шум, доносившийся из передней. В тот же миг дверь отворилась и дневальный доложил, что какой-то мужчина, одетый по-крестьянски, настойчиво домогается позволения переговорить с генералом.

Тут, заглушая объяснения дневального, раздался громкий голос:

— Это я, генерал, я, Этторе Карафа! Я с вестями о Сальвато!

— Впустите же, впустите! — крикнул Шампионне. — Я как раз собирался спросить о нем у гражданина Гара́. Входите, Этторе, скорее! Вы самый желанный гость!

Граф ди Руво вбежал в зал и бросился генералу на шею.

— Ах, генерал, дорогой мой генерал! — восклицал он. — Как я рад вас видеть!

— Вы упомянули Сальвато, Этторе? Что же вы скажете о нем?

— И хорошее и дурное. Хорошее потому, что он мог бы умереть, но не умер. Дурное потому, что, пока он был без сознания, у него выкрали письмо, которое вы поручили ему доставить гражданину Гара́.

— Вы давали ему письмо для меня? — спросил Гара́.

Этторе обернулся.

— Ах, так это вы, сударь, посол Республики? — спросил он.

Гара́ поклонился.

— Дурные вести! Дурные! — прошептал Шампионне.

— Почему дурные? Что случилось? Объясните мне, — потребовал посол.

— Дело в том, что мы не в состоянии воевать, и я писал вам об этом. Я предупреждал, что у нас всего недостает — и денег, и людей, и хлеба, и обмундирования, и боеприпасов. Я просил вас сделать все возможное, чтобы на некоторое время сохранить мир между Королевством обеих Сицилии и Республикой; а теперь оказывается, что мой посланец опоздал, вы к тому времени уже уехали, он был ранен, и все сорвалось. Расскажите подробно, Этторе. Если мое письмо попало в их руки, это большое несчастье, но еще большим несчастьем будет, если мой дорогой Сальвато умрет от ран; ведь вы говорите, что он ранен, его хотели убить, — не так ли?

— Это им почти что удалось. Его выслеживали от самого дворца королевы Джованны, в Мерджеллине его подстерегали шесть человек. Вы хорошо знаете Сальвато и потому легко можете представить, что он не дал себя зарезать как цыпленка, он убил двоих и еще двоих ранил, но в конце концов один из сбиров, кажется, Паскуале Де Симоне, кровавый подручный королевы, бросил в него свой нож, и нож по самую рукоятку вонзился ему в грудь.

— И он упал? Но куда же?

— Будьте покойны, генерал, некоторым молодцам везет: он упал на руки самой прекрасной женщины Неаполя, и она скрыла его от всех, прежде всего — от мужа.

— А рана? Как рана? — воскликнул генерал. — Вы ведь знаете, Этторе, я люблю Сальвато как родного сына.

— Рана тяжелая, очень тяжелая, но не смертельная. К тому же лечит его и о нем заботится лучший неаполитанский врач, наш сторонник. Да что и говорить, Сальвато был великолепен. Он никогда не рассказывал вам, генерал, свою историю? Настоящий роман, и вдобавок роман страшный: как шекспировский Макдуф, он был живым извлечен из лона умершей. В один прекрасный день, а скорее вечером, на бивуаке, он расскажет вам все это, чтобы скоротать время. Но сейчас речь не о том. В Неаполе началось избиение наших. Чирилло на два часа опоздал на набережную, куда он спешил, чтобы сообщить мне то, о чем я вам говорю. И что же задержало его? Огромный костер, перегородивший улицу, на котором лаццарони заживо жгли двух братьев делла Торре.

— Негодяи! — вскричал Шампионне.

— Подумать только: поэт и библиофил, — чем они могли им досадить? Толкуют, кроме всего прочего, о важном совещании, состоявшемся во дворце; мне сказал о нем Николино Караччоло, а он любовник Сан Клементе, фрейлины королевы. На совещании решено начать войну против Республики, главнокомандующего уже выписали из Австрии.

— Вам он известен?

— Это барон Карл Макк.

— Репутация у него не такая уж страшная.

— Да, не особенно. Гораздо страшнее то, что в дело вмешивается Англия и дает деньги. У них шестьдесят тысяч солдат, готовых начать наступление на Рим хоть через неделю, если понадобится, и… Впрочем, я, кажется, все сказал…

— Черт побери! По-моему, и этого хватит, — пробормотал Шампионне.

Потом он обратился к послу:

— Сами видите, дорогой Гара́, нельзя терять ни минуты; к счастью, вчера я получил два миллиона патронов; пушек у нас нет, но с помощью этих патронов и десяти-двенадцати тысяч штыков мы захватим пушки неаполитанцев.

— По словам Сальвато, как мне помнится, у вас только девять тысяч штыков.

— Да, но я рассчитываю получить еще три тысячи. Вы устали, Этторе?

— Ничуть, генерал.

— Так вы готовы отправиться в Милан?

— Надо только позавтракать и переодеться, ибо я умираю с голоду и, как видите, весь в грязи. Я шел через Изолетту, Ананьи, Фрозиноне по жутким дорогам, совсем размытым грозою. Вполне понятно, что ваши часовые не хотели пропустить меня к вам в таком виде.

Шампионне позвонил в особый звоночек; появился его камердинер.

— Приготовьте завтрак, ванну и одежду для гражданина Этторе Карафа. Да поживее: ванна через десять минут, одежда — через двадцать, завтрак — через полчаса.

— Ни один из ваших костюмов не будет впору гражданину Карафа; он ростом на голову выше вас.

— Вот ключ от моего сундука, — сказал Гара́, — отоприте его и возьмите там белье и одежду для графа ди Руво; он приблизительно моего роста, кроме того, здесь уместно сказать: на войне как на войне.

— В Милане вы встретитесь с Жубером… Это я вам говорю, Этторе, слушайте! — продолжал Шампионне.

— Я весь внимание, генерал.

— В Милане вы встретитесь с Жубером. Скажите ему, чтобы он выкручивался как хочет, но мне необходимы три тысячи солдат, иначе Рим погиб; пусть передаст их, если сможет, генералу Келлерману; это отличный кавалерист, а кавалерии нам особенно недостает; вы примете их, Этторе, и направите к Чивита Кастеллана; там, вероятно, мы с вами и встретимся. Не стоит говорить, что действовать надо без промедления.

— Человеку, который прошел семьдесят льё в горах за двое суток, напоминать об этом излишне, генерал.

— Вы правы.

— А я беру на себя довезти гражданина Карафа до Милана, — сказал Гара́, — моя карета должна прибыть завтра.

— Не ждите вашей кареты, дорогой посол, возьмите мою, — сказал Шампионне. — В данных обстоятельствах нельзя терять ни минуты. Прошу вас, Макдональд, напишите от моего имени командирам всех частей, расположенных в Террачине, Пиперно, Просседи, Фрозиноне, Вероли, Тиволи, Асколи, Фермо и Мачерате, чтобы они не оказывали противнику ни малейшего сопротивления, а как только узнают, что неприятель перешел границу, отступили бы к Чивита Кастеллана, избегая соприкосновения с вражескими войсками.

— Как? — вскричал Гара́. — Вы сдаете Рим неаполитанцам, даже не пытаясь отстоять его?

— Сдаю, если удастся, без единого выстрела. Но будьте уверены, ненадолго.

— Вам лучше знать, дорогой генерал.

— О войне я знаю всего лишь то, что говорит о ней Макиавелли.

— А что он говорит?

— Неужели надо напоминать об этом вам, дипломату, который должен бы знать Макиавелли наизусть? Он говорит… Слушайте, Этторе; слушайте и вы, Макдональд… Он говорит: «Весь секрет ведения войны заключается в следующих двух положениях: предпринимать такие действия, которых враг никак не может предвидеть, и предоставить ему предпринимать все то, что вы заранее предвидели. Следуя первому положению, вы разрушите его планы защиты, следуя второму — обезвредите его наступательные замыслы». Читайте Макиавелли, это великий человек, дорогой мой Гара́, а когда прочтете…

— Что тогда?

— Перечитывайте снова.

Дверь отворилась, и появился камердинер.

— Ну вот, дорогой мой Этторе, — сказал Шампионне, — Сципион пришел доложить, что ванна готова. Пока Макдональд будет писать письма, я расскажу Гара́ о том, что он должен сообщить Директории о грабежах, которые учиняют здесь ее чиновники, а затем мы сядем за стол и выпьем вина из подвалов его святейшества за наше предстоящее победное вступление в Неаполь.

Загрузка...