Как было уже сказано в начале предыдущей главы, святой Франциск постарался — улов оказался поистине чудесным.
Можно было предположить, что святой, которому так горячо молилась Ассунта и которого Бассо Томео отблагодарил заказанной мессой и двенадцатью свечами, пожелал собрать в сети старого рыбака и его сыновей образцы всех рыб, что водятся в заливе.
Когда невод показался из воды и его перенесли на берег, он был до такой степени полон, что, казалось, сейчас прорвется; можно было подумать, что не Средиземное море, а сам Пактол выбросил на сушу все свои богатства.
Дорада с золотистыми бликами, макрель с чешуей стального цвета, серебристая спинола, тригла с красным оперением, зубатка с бордовыми плавниками, круглорылый лобан, луна-рыба, которую можно принять за упавший в море баскский бубен, наконец, рыба святого Петра, на боках которой остались следы от пальцев апостола, — все они как бы служили свитою и были придворными, министрами, камергерами великолепного тунца весом, по меньшей мере, в шестьдесят ротоли, казавшегося тем морским царем, которого в «Немой из Портичи» словами чарующей песни обещает своим друзьям Мазаньелло.
Старик Бассо Томео хватался обеими руками за голову и подпрыгивал от радости, не веря собственным глазам. Когда наполнили корзины, принесенные стариком и его сыновьями в надежде на богатый улов, то оказалось, что в них поместилась лишь треть великолепного урожая, собранного с поля, что само себя возделывает.
Юноши стали искать, куда бы сложить рыбу, а Бассо Томео, преисполненный благодарности, рассказывал всем, что такой удачей он обязан исключительному покровительству святого Франциска, его заступника, у алтаря которого он заказал мессу и засветил двенадцать свечей.
Особенный восторг у старика и всех присутствующих вызывал тунец; он так трепыхался в сетях, что только чудом не разорвал их и не ускользнул в дыру, которая открыла бы дорогу всему чешуйчатому отродью, барахтавшемуся вокруг него.
Слушая рассказ Бассо Томео и разглядывая улов, каждый крестился и восклицал: «Evviva san Francisco!»[47] Один только дон Клементе, наблюдавший эту сцену из своего окна, сомневался, казалось, в участии святого и приписывал чудесный улов счастливой случайности, выпадающей иной раз на долю рыбаков.
С того места, где находился дон Клементе, а именно из окна второго этажа, взору его было доступно все, вплоть до поворота набережной Маринеллы, и он видел то, чего не видел и не мог видеть Бассо Томео, окруженный зеваками, которые глазели на добычу и поздравляли его.
Дон Клементе видел, а Бассо Томео не видел фра Пачифико, шедшего со своим ослом от рынка, важно держась, по обыкновению, середины дороги; если он никуда не свернет, то неизбежно наткнется на груду рыбы, выловленной стариком.
Так и случилось: увидя толпу, преграждавшую ему дорогу, и не зная причины такого скопления, фра Пачифико решил поскорее проложить себе путь — он взял Джакобино за повод и пошел впереди него, крича:
— Дорогу! Во имя святого Франциска — дорогу!
Легко понять, что в среде людей, славящих основателя ордена кордельеров, всякий, кто при проявлении своем упоминает имя святого, должен быть встречен с уважением, и в данном случае толпа очистила ему место тем поспешнее и почтительнее, что все сразу узнали фра Пачифико и его осла Джакобино, широко известных как усердные слуги святого.
Итак, фра Пачифико продвигался сквозь толпу, не зная, что именно находится в ее центре, как вдруг он оказался лицом к лицу со стариком Томео и чуть не упал, наткнувшись на гору рыб, которые еще содрогались в предсмертных судорогах.
Этой-то минуты и ждал дон Клементе, ибо он предвидел, что между рыбаком и монахом произойдет забавная стычка. И действительно, едва узнав Пачифико, ведущего за собою Джакобино, и сразу поняв, какую огромную десятину ему придется уплатить, Бассо Томео в ужасе вскрикнул и побледнел, а лицо монаха наоборот, осветилось блаженной улыбкой при виде выпавшей на его долю редкостной удачи.
Как нарочно, на базаре было мало рыбы, и, хоть это происходило накануне постного дня, он не нашел ничего подходящего для таких тонких знатоков, как капуцины святого Ефрема.
— Посмотрим, посмотрим! — сказал дон Клементе вслух, но так как он был достаточно высоко, то внизу не смогли разобрать его слова. — Любопытно, чем дело кончится.
Несколько человек подняли головы, но, не поняв, что имеет в виду юный аристократ в бархатном халате, тотчас же опять обратили взоры к Бассо Томео и фра Пачифико.
Впрочем, монах не заставил Бассо Томео долго томиться во власти сомнений: он взял свою веревку, положил ее на тунца и произнес обычное заклятие:
— Во имя святого Франциска!
Это-то и предвидел дон Клементе; тут он громко расхохотался.
Было очевидно, что сейчас последует сражение между двумя сильнейшими двигателями человеческих поступков: суеверием и корыстью.
Откажется ли Бассо Томео, твердо верящий, что уловом он обязан святому Франциску, отдать лучший кусок тому же святому или, что совершенно то же самое, его представителю?
Исход этого столкновения позволил бы дону Клементе заключить, могут ли патриоты рассчитывать на поддержку народа в предстоящей борьбе за права и будет ли народ, ради которого они станут ниспровергать предрассудки, за или против них.
Итог испытания был для философа неблагоприятен.
После внутренней борьбы, длившейся, впрочем, лишь несколько мгновений, корысть была побеждена суеверием, и старый рыбак, собиравшийся было защитить свою собственность и искавший глазами сыновей, которые отправились за корзинами, отступил на шаг, явив предмет спора, и смиренно произнес:
— Святой Франциск дал мне ее, святой Франциск у меня ее забирает. Хвала святому Франциску! Рыба ваша, отец!
— Какой болван! — вырвалось у дона Клементе.
Все подняли головы, и взоры толпы обратились к молодому насмешнику; лица зрителей пока что выражали только удивление, ибо никто так и не понимал, к кому относится этот возглас.
— Это тебя, Бассо Томео, я обозвал болваном! — воскликнул дон Клементе.
— А за что так, ваша светлость?
— За то, что ты и трое твоих сыновей, честные, трудолюбивые люди и к тому же здоровенные молодцы, позволяете наглому, бессовестному лентяю-монаху отнять у вас плод вашего труда.
Фра Пачифико, считавший, что уважение, внушаемое его рясой, служит ему достаточной защитой, при столь прямом и неожиданном нападении, дотоле казавшемся ему совершенно невозможным, взревел от ярости и погрозил дону Клементе своей дубиной.
— Побереги, монах, дубину для своего осла — только ему она и страшна.
— Пусть! Но предупреждаю вас, дон Чичило[48], у моего осла кличка Якобинец.
— Значит, у осла человеческое имя, а тебя зовут как скотину.
В толпе засмеялись, — при любой стычке толпа всегда на стороне того, кто остроумнее.
Взбешенный фра Пачифико не нашел ничего лучшего, как обозвать дона Клементе этим же именем, ведь в его представлении оно было самым обидным:
— Ты и есть сущий якобинец! Человек этот — якобинец, братья мои; посмотрите: волосы у него подстрижены под Тита, а из-под халата торчат длинные панталоны. Якобинец! Якобинец! Якобинец!
— Будь по-твоему — я якобинец и горжусь этим!
— Слышите? — завопил брат Пачифико. — Он сам сознается!
— Да знаешь ли ты, что такое якобинец? — ответил ему дон Клементе.
— Это обманщик, санкюлот, сентябрист, цареубийца.
— Во Франции, может быть, так оно и есть, а в Неаполе — слушай и постарайся запомнить — якобинец это тот человек, кто любит родину, хочет добра народу и, следовательно, выступает против предрассудков, которыми его одурманивают; это человек, желающий равенства, то есть одинаковых законов и для великих мира сего, и для малых; требующий свободы для всех — чтобы рыбаки могли на равных правах забрасывать сети во все части залива и не было бы у Портичи, Кьятамоне и Мерджеллины участков, доступных только избранным, пусть даже самому королю, ибо море принадлежит всем, как воздух, которым мы дышим, как солнце, что одинаково светит нам всем. Якобинец — это, наконец, тот человек, кто стремится к братству, то есть относится ко всем людям как к братьям и говорит: «Несправедливо, что одни бездельничают и побираются, а другие работают и устают; это человек, не желающий, чтобы нищий рыбак, каждую ночь расставляющий сети и каждый день их вытягивающий и волей случая раз в десять лет выловивший рыбу ценою в тридцать дукатов…»
Толпе цена, по-видимому, показалась непомерной; раздались смешки.
— Даю за нее тридцать дукатов! — объявил Филомарино. — Так вот, повторяю, якобинец — это тот человек, кто не хочет, чтобы у бедного рыбака, выловившего рыбу ценою в тридцать дукатов, украл бы ее какой-то человек — простите, какой-то монах. Монах не человек; названия «человек» достоин только тот, кто оказывает своим братьям услуги, а не тот, кто обкрадывает их; тот, кто полезен обществу, а не тот, кто ему в тягость; тот, кто трудится и честно получает заработок, чтобы кормить жену и детей, а не тот, кто отвлекает женщину от дела и развращает детей, приучая их к лености и безделью. Вот, монах, что такое якобинец, а если так — то я и есть якобинец!
— Слышите, что он говорит? — вскричал монах в бешенстве. — Он поносит Церковь, поносит веру, поносит святого Франциска! Он атеист!
— Что значит «атеист»? — спросили несколько человек.
— Это человек, который не признает Бога, не верит в Мадонну, в Христа и в чудеса святого Януария, — пояснил фра Пачифико.
Дон Клементе Филомарино заметил, что при каждом из этих обвинений глаза у всех разгорались и блестели все жарче. Стало ясно, что, если стычка между ним и монахом продолжится, судить их будет невежественная и фанатичная толпа и она будет не на его стороне. При последних словах фра Пачифико у нескольких мужчин вырвались злобные выкрики; они стали грозить ему кулаками и повторять вслед за монахом:
— Он якобинец! Он безбожник! Он не верит в чудеса святого Януария!
— Вдобавок, — продолжал монах, оставивший этот довод напоследок, — он сторонник французов.
Это обвинение побудило мужчин взяться за камни.
— А вы… вы ослы и всегда будете таскать тяжести, так вам и надо! — бросил им дон Клементе.
И он затворил окно.
Но едва успел он прикрыть его, как кто-то закричал:
— Долой французов! Смерть французам!
И пять-шесть камней полетели в окно, разбили стекла, а один попал дону Клементе в лицо и слегка ранил его.
Не появись молодой человек вновь у окна, толпа, быть может, удовлетворилась бы этой местью и ярость ее улеглась бы; но, взбешенный как нанесенным ему оскорблением, так и болью, он схватил заряженное охотничье ружье, опять подошел к окну; его лицо пламенело гневом и сверкало презрением; указывая на окровавленную щеку, он спросил:
— Кто бросил камень? Кто ранил меня?
— Я бросил, — отозвался человек лет сорока, невысокий, но могучего сложения, одетый в белую куртку и такие же короткие штаны, с соломенной шляпой на голове; он скрестил руки на груди, и от этого движения с куртки его посыпалась мука. — Бросил камень я, Гаэтано Маммоне.
Едва человек в белой куртке произнес эти слова, как дон Клементе Филомарино вскинул ружье и нажал на курок.
Но вспыхнул только запал.
— Чудо! — воскликнул фра Пачифико, уже взвалив мешок с рыбой на осла и предоставляя дону Клементе сражаться с толпой. — Чудо!
И он стал спускаться в сторону Иммаколателлы, продолжая восклицать:
— Чудо! Чудо!
Вслед за ним человек двести стали кричать: «Чудо!» Тем временем, покрывая весь этот хор, голос, уже раздававшийся раньше, повторил:
— Смерть якобинцу! Смерть безбожнику! Смерть стороннику французов!
Тут все голоса, кричащие «Чудо!», подхватили:
— Смерть, смерть!
Война была объявлена.
Часть толпы бросилась в ворота, чтобы напасть на дона Клементе изнутри дома, другие приставили к окну лестницу и стали карабкаться по ней.
Дон Клементе снова выстрелил в самую гущу толпы, не целясь; какой-то мужчина упал.
Тем самым неосторожный юноша отказывался от пощады. Ему не оставалось ничего другого, как продать свою жизнь возможно дороже.
Ударом приклада он сбил первого же, чья голова показалась на уровне окна; тот взмахнул руками и навзничь повалился вниз.
Дон Клементе бросил в комнату ружье, приклад которого раскололся от этого страшного удара, и схватил в обе руки пистолеты; как только первые двое из числа нападавших показались наверху, они получили по пуле — один в голову, другой в грудь.
Оба сорвались с лестницы и, бездыханные, упали на мостовую.
Бешеные крики стали еще неистовее; со всех концов набережной сбегался народ на помощь нападающим.
Тут дон Клементе Филомарино услышал, что дверь парадного входа затрещала и тут же раздался шум приближавшихся шагов.
Он бросился к двери и запер ее на ключ.
Но она была слабой преградой для смерти.
Перезарядить пистолеты он не успел, а ружье его было разбито. Но в качестве орудия для драки у него оставался ствол ружья, которым он мог воспользоваться как палицей, и еще — дуэльные шпаги.
Он снял их со стены, положил на стул позади себя, взял в руки ружейный ствол и решил защищаться до последней возможности.
В окне показался новый нападающий; ружье обрушилось на него; если бы удар пришелся по голове — она раскололась бы, но нападающий мгновенно отклонился и тем самым спас голову, а удар пришелся в плечо. Он обеими руками схватил ружье, уцепился обеими руками за его выступающие части, спусковую скобу и курок. Поняв, что предстоит тяжелая борьба, во время которой могут выломать дверь, дон Клементе выпустил ствол из рук, в то время как противник, рассчитывая на сопротивление, лишился точки опоры и рухнул вниз; зато дон Клементе остался без своего самого грозного оружия.
Он бросился к шпагам.
Раздался страшный треск: топор пробил тонкую дверь.
Воспользовавшись тем, что топор исчез из виду перед новым ударом, молодой человек просунул шпагу в отверстие, пробитое топором, и до слуха его донеслось страшное проклятие.
— Попал! — воскликнул дон Клементе с тем диким смехом, когда радуются отмщению те, у кого остается одна только надежда: нанести перед смертью как можно больше вреда противнику.
За спиной у него послышалось падение какого-то тяжелого тела: это с балкона прыгнул в комнату человек с кинжалом в руке.
Узкое лезвие шпаги, скрестившись с кинжалом, блеснуло как молния; нападающий испустил вздох и упал; лезвие выступило на шесть дюймов между его лопатками.
Второй удар топора выбил филенку двери. Дон Клементе собрался дать отпор новым противникам, как вдруг увидел, что сверху на улицу летят бумаги и книги.
Он понял: взбешенные осаждающие пробрались на третий этаж, взломали дверь в апартаменты его брата, который, быть может, не предвидя опасности и торопясь к Дюра, сам оставил ее незапертой, и летящие бумаги не что иное, как рукописи, книги, эльзевиры герцога делла Торре, которые невежественные бунтари выбрасывают из окна, не подозревая, какие это сокровища.
Когда его ранило брошенным камнем, он лишь вскрикнул от бешенства; теперь же он застонал, почувствовав душевную боль от совершающегося святотатства:
— Бедный брат! Каково же будет его отчаяние, когда он возвратится домой!
Дон Клементе забыл об опасности, грозящей лично ему, забыл, что, когда герцог делла Торре возвратится, тому придется, вероятно, узнать об утрате еще большей, чем гибель рукописей и эльзевиров. Он теперь видел перед собою только эту совершенно неожиданно и притом по его же собственной вине открывшуюся бездну, которая в один миг поглотит плоды тридцатилетних упорных разысканий и забот, и его охватил гнев против этих негодяев, не удовлетворявшихся местью человеку, а вымещавших злобу и на неодушевленных предметах, которые они уничтожали, не ведая их ценности, просто подчиняясь инстинкту разрушения.
У него мелькнула мысль войти с ними в переговоры, сдаться им и своей смертью выкупить драгоценные книги и рукописи брата. Но при виде их лиц, выражавших в равной мере бешенство и тупость, он понял: люди эти, уверенные, что ему от них не ускользнуть, не пойдут на соглашение, а узнав о ценности вещей, которые он хочет спасти, наоборот, еще рьянее станут уничтожать их.
Поэтому он решил ни о чем не просить осаждающих, а так как смерть казалась ему неминуемой и ничто уже не могло отвратить ее, он хотел только одного — чтобы она наступила скорее и была не так уж мучительна.
Когда он будет мертв, жажда мести у нападающих утихнет.
Дону Клементе оставалось только хладнокровно обдумать положение и отомстить за себя наилучшим образом.
В окно нападающие больше не пытались забраться — это было слишком опасно. Дон Клементе подбежал к нему; на набережной собралось тысячи три лаццарони; к счастью, ни у кого из них не было огнестрельного оружия, так что он мог сверху наблюдать за ними.
Под окном собравшиеся складывали огромный костер; одни тащили топливо с набережной, где находится обширный склад дров и строительного леса, в то время как другие под сложенные дрова и доски подкладывали книги и рукописи, которые все еще сыпались с третьего этажа и предназначались для разведения огня.
Между тем дверь готова была рухнуть под напором осаждавших, а главное — под ударами топора, наносимыми человеком в белой куртке.
Дверь могла продержаться еще несколько секунд; за это время дон Клементе, не терявший присутствия духа, ловкий и точный в движениях, еще мог перезарядить пистолеты.
Известно, как быстро перезаряжаются дорожные пистолеты, где пулю не надо забивать в ствол. Пистолеты были заряжены в тот момент, когда дверь поддалась.
Осаждающие гурьбой ввалились в комнату; два выстрела, словно две молнии, вспыхнули одновременно, двое свалились на пол.
Дон Клементе обернулся, чтобы схватить шпаги, но не успел даже протянуть к ним руки, как оказался буквально в кольце ножей и кинжалов.
Вот-вот десятка два лезвий должны были сразить его, и он всеми силами души рвался навстречу этой скорой смерти, избавлявшей его от мучительной агонии, как вдруг человек в белой куртке, размахивая топором, воскликнул:
— Прочь от него! Кровь этого человека принадлежит мне!
Приказ прозвучал вовремя, иначе в дона Клементе вонзились бы девятнадцать лезвий из двадцати, однако владелец этого двадцатого, опередив остальных, успел нанести удар в шею, под подбородком. Единственное, что мог сделать убийца во исполнение приказа, — это отступить на шаг, оставив нож в ране.
Раненый устоял, но зашатался, как человек, готовый упасть. Гаэтано Маммоне бросил топор, кинулся к нему, поддержал и, одной рукой прислонив к стене, другой разорвал на нем халат, батистовую рубашку, обнажил грудь, вынул лезвие, остававшееся в ней, и жадно прильнул губами к ране, из которой струилась алая кровь. У дона Клементе уже не было ни желания, ни силы воли, чтобы воспрепятствовать ему.
Гаэтано действовал как тигр, когда, повиснув на шее коня, он прокусывает артерию и пьет горячую кровь.
Дон Клементе чувствовал, что этот человек или, вернее, хищный зверь безжалостно лишает его жизни; он инстинктивно уперся руками ему в плечи и попытался оттолкнуть, подобно тому как Антей тщился оттолкнуть душившего его Геркулеса. Но то ли противник был слишком силен, то ли дон Клементе очень ослаб, но руки его мало-помалу обмякли. Ему казалось, что человек этот высасывает из него не только кровь, не только жизнь, но и душу; на лбу у него выступил холодный пот, смертельный озноб пробежал по опустевшим венам, он испустил долгий вздох и потерял сознание.
Почувствовав, что жертва уже не трепещет, вампир оторвался от нее: на губах его появилась жуткая улыбка, говорившая о чудовищном удовлетворении.
— Напился, — промолвил он. — Теперь делайте с этим трупом все, что вам заблагорассудится.
И Гаэтано Маммоне перестал поддерживать дона Клементе; бесчувственное тело склонилось и рухнуло на пол.
В это время герцог делла Торре, радуясь, как ребенок радуется вожделенной игрушке, из рук букиниста Дюра получил Персия 1664 года. Убедившись в подлинности издания, каждая книжка которого была украшена фронтисписом со щитом и двумя скрещенными жезлами, он, не колеблясь, согласился уплатить за него шестьдесят два дуката, назначенные продавцом. Да, теперь ему остается только раздобыть Теренция 1661 года, и его коллекция эльзевиров будет полной — такой удачей могли похвалиться только три любителя: один в Париже, один в Амстердаме и один в Вене.
Обогатившись бесценным изданием, герцог думал только о том, как бы поскорее сесть в ожидавшую его carrozzello и отправиться домой. Как он ликовал при мысли, что сейчас увидит дона Клементе, изумит брата своим сокровищем и докажет ему, насколько радости библиомана выше радостей всех прочих людей! Ах, если бы ему удалось увлечь этой страстью молодого человека, у которого при стольких прекрасных качествах недостает только увлечения книгами, тогда юноша стал бы совершенным дворянином. А пока дон Клементе был в том же положении, что и коллекция герцога: у него были все качества, кроме одного, у счастливого же библиомана имелись все издания эльзевиров — отца, сына и племянника, — кроме Теренция.
Он ехал, улыбаясь и перебирая в уме все эти concetti[49], впрочем подсказанные не столько умом, сколько сердцем; он смотрел на драгоценный том, сжимал его в руках, прикладывал к груди, сгорая от желания покрыть его поцелуями, что он, несомненно, и сделал бы, будь он один; как вдруг, подъезжая к Суппортико Стреттела, он стал смутно различать огромную толпу, собравшуюся, как ему показалось, перед его дворцом. Нет, конечно, он ошибается: что делать этим людям у его дворца?
Но было нечто, выглядевшее еще необычнее, чем все эти толпящиеся здесь люди, а именно книги и бумаги, вылетавшие, казалось, подобно птичьей стае, из окон его библиотеки! Нет, тут какой-то обман зрения. Нет, быть не может: окна, из которых то и дело высовываются люди, гневными жестами объясняющиеся с теми, что находятся на улице, — не его окна!
Но, по мере того как карета приближалась к месту, сомнения герцога стали рассеиваться и сердце сжалось от непреодолимой тревоги; однако чем ближе было до дворца, тем картина казалась менее четкой. Какой-то туман застилал взор герцога, как бывает во сне, и он еле слышно, но с растущим смятением шептал, вытянув шею, не отрывая глаз от дворца:
— Это сон! Это сон! Это сон!
Однако вскоре несчастному пришлось признать, что все это ему не грезится и что над его домом и над ним самим разразилась неожиданная, страшная катастрофа.
Толпа разлилась вплоть до переулка Марина дель Вино, и каждый из собравшихся исступленно вопил:
— Смерть якобинцу! Смерть безбожнику! Смерть стороннику французов! На костер! На костер!
Перед герцогом молнией сверкнула страшная картина: растерзанные, полуголые, окровавленные люди мелькали в окнах комнат его брата. Он выпрыгнул из кареты как безумный, бросился в толпу, испуская отчаянные вопли, расталкивая куда более крепких мужчин с силой, какой он в себе не подозревал, и чем глубже он погружался в этот людской океан, тем больше возмущался, негодовал, ожесточался.
Наконец он добрался до центра людского скопища, и тут у него вырвался отчаянный вопль.
Перед ним был костер из дров и досок, и на нем — полуобнаженное, изуродованное, бесчувственное тело брата. Ошибки быть не могло, нельзя было подумать: «Это не он». Нет, нет, никакого сомнения: это он, дон Клементе, дитя его сердца, единоутробный брат!
Герцогу стало ясно одно, до прочего ему уже не было дела: эти рычащие тигры, эти воющие людоеды, эти демоны, поющие и хохочущие вокруг костра, — убийцы его брата.
Надо отдать герцогу справедливость: считая брата убитым, он ни минуты не думал, что переживет эту утрату; даже возможности такой он не представлял себе.
— Негодяи! Подлые убийцы, предатели! Гнусные палачи! — вскричал он. — Вам все же не удастся помешать нам с братом умереть вместе!
И он упал на тело брата.
Вся свора взвыла от радости — теперь у нее не одна, а две жертвы и, кроме жертвы бесчувственной, недвижимой, почти бездыханной, есть и живая, которую еще можно вдоволь помучить.
Домициан говорил, имея в виду христиан: «Мало того, что они умрут; надо, чтобы они чувствовали, что умирают».
Неаполитанский народ в этом отношении достойный преемник Домициана.
В одну секунду герцог делла Торре был привязан к своему брату.
Тут дон Клементе приоткрыл глаза. Он почувствовал на губах прикосновение родных губ.
Дон Клементе узнал герцога.
Уже в смертельном забытьи он прошептал:
— Антонио! Антонио! Прости меня!
— Ты говорил, дон Клементе, — отвечал герцог, — что боги благоволят к нам: подобно Клеобису и Битону, мы умрем вместе! Да будет благословение мое с тобою, брат моего сердца, Клементе!
В эту минуту среди радостных возгласов, безбожных шуток, богохульственных криков толпы к груде рукописей и книг, сложенных у костра, на которые герцог даже не взглянул, подошел человек с факелом, собираясь поджечь их; но другой закричал:
— Воды! Воды! Надо сделать так, чтобы они подольше мучались!
И действительно, пытка братьев продолжалась три часа!
Лишь три часа спустя, насладившись их страданиями, толпа разбрелась, и каждый уносил на острие своего ножа, кинжала или палки лоскут обуглившейся кожи.
Кости остались в костре и медленно догорали там.
Теперь доктор Чирилло получил возможность продолжать путь в Портичи — агония двух мучеников более не преграждала ему дорогу.
Так погибли герцог делла Торре и его брат дон Клементе Филомарино — две первые жертвы народных бесчинств в Неаполе.
На гербе города изображена идущая кобылица; но кобылица эта, потомок коней Диомеда, не раз питалась человеческим мясом.
Пятьдесят минут спустя доктор Чирилло был уже в Портичи, и возница получил свой пиастр.
В тот же вечер Этторе Карафа, переодетый, отправившись знакомой дорогой, что уже однажды вывела его из Неаполя, пересек папскую границу и поспешил в Рим, чтобы сообщить генералу Шампионне о несчастье, постигшем его адъютанта, и обсудить меры, которые следовало принять в этих тяжелых обстоятельствах.