XCV ОБЕТ МИКЕЛЕ

Ночь тихо сошла на землю. Пока еще оставалась надежда различить что-либо в сумерках, взгляд Луизы был направлен в одну точку и, когда настала ночь, она продолжала оставаться у окна. Только порою взгляд ее подымался к небу, словно вопрошая Господа, не там ли, рядом с ним, тот, кого она тщетно искала на земле.

Около восьми часов ей показалось, что она различает в темноте человека, фигурой походившего на Микеле. Этот человек остановился у калитки сада. Но прежде чем он успел постучаться, Луиза вскрикнула: «Микеле!» — и тот отозвался: «Сестрица!»

Он бросился на зов и, так как окно было на высоте всего лишь восьми — десяти футов, по углублениям и каменным выступам в стене быстро взобрался на балкон и через окно спрыгнул в столовую.

При первом звуке голоса Микеле, при первом же взгляде на него Луиза поняла, что ей нечего опасаться беды — так спокойно и радостно было лицо молодого лаццароне.

Но что ее сильно поразило, так это необыкновенный костюм, в который был облачен ее молочный брат.

На нем было нечто вроде шапки улана, украшенной султаном, который напоминал плюмаж тамбурмажора; его торс облегал короткий небесно-голубой мундир, расшитый на груди золотыми галунами и золотым позументом на рукавах; с левого плеча свисал красный доломан, не менее богатый, чем мундир. Серые панталоны с золотыми кисточками довершали этот наряд, казавшийся еще более внушительным благодаря огромной сабле, полученной Микеле в дар от Сальвато, сабле, которая, надо отдать справедливость ее владельцу, не оставалась праздной в течение последних трех дней.

Это была форма народного полковника: главнокомандующий поспешил прислать ее лаццароне, узнав о его преданности Сальвато.

Микеле тотчас же переоделся и, не говоря Сальвато ни слова о том, для чего это ему нужно, попросил у французского офицера отпуск на час и тут же получил разрешение.

В один миг с паперти собора он очутился у Ассунты, где его появление в такой час и в таком костюме повергло в изумление не только молодую девушку, но также старого Бассо Томео и его трех сыновей, из которых двое перевязывали в углу свои раны. Микеле бросился к шкафу, выбрал самый красивый наряд своей любимой и, свернув его, сунул под мышку, затем, пообещав ей вернуться на следующее утро, скрылся в несколько прыжков, выкрикивая какие-то несвязные фразы, за что вполне мог бы получить прозвище il Pazzo[113], если бы эта кличка уже давно не украшала его имя.

От Маринеллы до Мерджеллины расстояние немалое: надо было пересечь весь Неаполь; но Микеле так хорошо знал все проходы и переулки, которые могли сократить ему дорогу, что потратил всего лишь четверть часа на путь, отделявший его от Луизы, и мы видели, как он еще уменьшил его — вскочил в окно, вместо того чтобы пройти в дверь.

— Прежде всего, — воскликнул Микеле, перепрыгнув через подоконник, — знай: он жив, здоров, не ранен и любит тебя как сумасшедший!

Луиза вскрикнула от радости. Затем, охваченная сестринской нежностью, к которой примешивалась радость от принесенного молочным братом счастливого известия, она обняла его, прижала к сердцу, прошептав:

— Микеле! Милый Микеле! Как я рада видеть тебя!

— Да, ты можешь этому радоваться. Вполне могло случиться, что мы бы больше с тобой не увиделись: если бы не он, меня расстреляли бы.

— Если бы не кто? — спросила она, хотя прекрасно поняла, о ком идет речь.

— Да он, черт возьми! Кто же другой, кроме синьора Сальвато, мог помешать расстрелять меня? Кто еще побеспокоился бы, что семь или восемь пуль продырявят бедного лаццароне? А он примчался и сказал: «Это Микеле! Он спас мне жизнь, и я прошу его помиловать». Он обнял меня, расцеловал как брата, и тут их главнокомандующий дал мне чин полковника, что сильно приближает меня к виселице, дорогая сестрица!

Потом, видя, что собеседница плохо его понимает, прибавил:

— Но дело не в этом. В ту минуту, когда меня должны были расстрелять, я дал обет, в котором и ты принимаешь кое-какое участие.

— Я?

— Да, ты. Я дал обет, что, если останусь жив… А на это, поверь, было так мало надежды… я дал обет, что в тот же день вместе с тобой, сестрица, пойду помолиться святому Януарию. Значит, времени нам терять нельзя, а чтобы люди не удивлялись, что такая знатная дама, как ты, бежит по улицам Неаполя за руку с Микеле-дурачком, хоть он теперь и полковник, я принес тебе платье, в котором тебя не узнают. Вот, держи!

И он бросил к ногам Луизы сверток с одеждой Ассунты.

Луиза понимала все меньше и меньше, но инстинкт подсказывал ей, что во всем этом для ее вдруг забившегося сердца кроется какая-то радостная неожиданность, секрет, разгадать который она не могла; однако, может быть, она не хотела вникнуть в таинственное предложение Микеле из страха, что почувствует себя обязанной отказаться.

— Хорошо, — сказала Луиза, — пойдем. Пойдем, потому что ты дал обет, мой бедный Микеле. И раз ты считаешь, что обязан жизнью этому обету, его надо выполнить; а то ведь может случиться несчастье. И кроме того, никогда, уверяю тебя, я не была так расположена молиться, как сейчас. Но… — добавила она робко.

— Но что?

— Ты помнишь, он просил меня оставлять отворенным окно, выходящее в переулок, а также дверь в его комнате.

— Стало быть, окно и дверь в его комнату открыты?

— Да. Посуди же, что он подумает, если найдет их запертыми!

— Это и вправду его бы ужасно огорчило, бьюсь об заклад! Но, вот беда, с тех пор как синьор Сальвато поправился, он уже не свободен: этой ночью он дежурит у главнокомандующего, так что, понятно, не может покинуть свой пост до одиннадцати утра. Значит, нам можно закрыть все окна и двери и отправиться к святому Януарию выполнять обет, который я ему дал.

— Тогда пойдем, — вздохнула Луиза, унося в свою комнату одежду Ассунты, в то время как Микеле пошел закрывать двери и окна.

Когда Микеле заглянул в комнату, выходящую в переулок, ему почудилось, будто какая-то тень скользнула в самый темный угол. Так как эта торопливая попытка укрыться могла быть свидетельством дурных намерений, Микеле с вытянутыми вперед руками шагнул вперед, в темноту.

Но тень, видя, что она обнаружена, выступила ему навстречу со словами:

— Это я, Микеле: я здесь по распоряжению госпожи.

Микеле узнал голос Джованнины и, так как все выглядело весьма правдоподобно, тотчас успокоился и стал закрывать окна.

— А если придет синьор Сальвато? — спросила Джованнина.

— Он не придет, — отвечал Микеле.

— С ним случилось несчастье? — спросила молодая девушка тоном, который выдавал больше чем простой интерес, но она поняла свою опрометчивость и поспешила добавить: — Если так, нужно известить госпожу как можно осторожнее.

— Госпожа знает все, что должна знать: с синьором Сальвато не произошло ничего дурного, просто он задержится там, где находится сейчас, до завтрашнего утра.

В эту минуту послышался голос Луизы, звавшей свою служанку.

Джованнина, задумавшись и нахмурив брови, медленно пошла на зов, меж тем как Микеле, давно привыкший к чудачествам молодой девушки, не стараясь даже объяснить их причины, закрывал окна и двери, которые Луиза раз двадцать давала себе обещание не открывать и, однако, в течение трех суток держала отворенными.

Когда Микеле вернулся в столовую, Луиза уже закончила свой туалет. Лаццароне вскрикнул от удивления: никогда еще его молочная сестра не казалась ему настолько красивой, как в этом наряде, который был ей так к лицу, словно она всегда его носила.

Что до Джованнины, то девушка смотрела на свою госпожу каким-то странным взглядом: в нем таилась мучительная зависть. Служанка прощала Луизе ее красоту в нарядах знатной дамы, но дочь народа не могла простить ей того, что она была прелестна в одежде простолюдинки.

Зато Микеле восхищался Луизой чистосердечно и простодушно и, не догадываясь, что каждая его похвала подобна удару ножа в сердце служанки, не переставал восторженно повторять на все лады:

— Нет, ты только посмотри, Джованнина, до чего она хороша!

Действительно, Луиза вся светилась не только красотой, но и счастьем. После стольких дней тоски и страданий чувство, с которым она так долго боролась, взяло верх. В первый раз она не задумываясь, не сожалея, почти без угрызений совести принимала свою любовь к Сальвато.

Разве она не сделала все, что в ее силах, чтобы избежать этой любви? И не сама ли судьба приковала ее к Неаполю и помешала следовать за мужем? Однако истинно религиозное сердце, каким было сердце Луизы, не верит в судьбу. А если это не судьба ее задержала, значит, само Провидение. И раз такова воля Провидения, зачем страшиться счастья, которое благословил сам Господь!

Вот почему, сияя, она сказала своему молочному брату:

— Я жду, ты видишь, Микеле? Я готова!

И она первая спустилась на крыльцо.

Джованнина, не в силах удержаться, схватила Микеле за руку:

— Куда идет синьора?

— Благодарить святого Януария, что он соизволил спасти сегодня жизнь его слуге, — ответил лаццароне, спеша догнать молодую женщину и предложить ей руку.

Со стороны Мерджеллины, где не было никаких боев, Неаполь представлял собою зрелище довольно мирное. Набережная Кьяйа была иллюминирована на всем ее протяжении, и французские патрули бороздили толпу. Люди, радуясь тому, что избежали опасностей, которые затронули часть населения и угрожали остальным в течение трех дней боев, проявляли свою радость при виде республиканского мундира, размахивая носовыми платками, подбрасывая вверх шляпы и крича: «Да здравствует Французская республика!»: «Да здравствует Партенопейская республика!»

И действительно, хотя республика в Неаполе еще не была провозглашена и учредить ее должны были только на следующий день, каждый уже заранее знал, какова будет форма правления.

На улице Толедо зрелище несколько омрачилось. Там начинался ряд домов, преданных огню и разграблению. Одни представляли всего лишь груду дымящихся развалин; другие, без дверей, без стекол и ставен, с обломками разбитой мебели, валявшимися на мостовой, наводили на мысль, что здесь хозяйничали лаццарони и что было бы, если бы все это продолжалось еще несколько дней. К местам, где складывали тела убитых и раненых, где на плитах мостовой растеклись лужи крови, подъезжали повозки, груженные песком, и вооруженные люди лопатами сбрасывали песок, между тем как другие граблями разравнивали его, словно в Испании во время корриды, когда с окровавленной арены только что убрали трупы быков, лошадей, а порою и людей.

На площади Меркателло взору представлялась картина еще более печальная. Перед коллежем иезуитов, на круглой площади, устроили походный госпиталь, и, пока одни лаццарони распевали песни, направленные против королевы, зажигали фейерверк и палили в воздух из пушек, другие с криками ярости крушили статую Фердинанда I, стоявшую под портиком, и оттаскивали прочь тела убитых.

Луиза со вздохом отвела глаза и прошла мимо.

У Белых ворот была сооружена баррикада, сейчас наполовину разрушенная, а впереди, на углу улицы Сан Пьетро а Маелла, догорал дворец и, рушась, бросал в небо огненные снопы, не менее яркие, чем огни фейерверка.

Молодая женщина, дрожа, прижалась к Микеле. Однако ее страх смешивался с другим, блаженным чувством, причину которого она не могла понять. Но чем ближе они подходили к старой церкви, тем легче становились ее шаги: казалось, ангелы, вознесшие на небо святого Януария, дали ей крылья, чтобы подняться по ступеням, которые вели с улицы внутрь храма.

Микеле провел Луизу в один из самых затененных уголков собора; он поставил перед ней скамеечку, чтобы она могла преклонить колена, потом придвинул поближе другую и сказал своей молочной сестре:

— Молись. Я сейчас вернусь.

И вмиг исчез.

Ему показалось, что в офицере, мечтательно прислонившемся к одной из колонн собора, он узнал Сальвато Пальмиери. Микеле подошел — это действительно был Сальвато.

— Мой командир, пойдемте со мною, — сказал Микеле. — Вы увидите то, что, клянусь, доставит вам радость!

— Ты ведь знаешь, я не могу оставить свой пост, — возразил Сальвато.

— Но это ведь здесь, в церкви!

— Ну, если так… — из любезности ответил молодой человек и последовал за ним.

Они вошли в собор, и при свете лампы, горевшей на клиросе и тускло освещавшей немногих прихожан, пришедших сюда прочесть свои вечерние молитвы, Микеле указал Сальвато на молодую женщину, которая молилась со всей сосредоточенностью любящей души.

Сальвато вздрогнул.

— Вы видите? — указал на нее пальцем Микеле.

— Кого? — спросил Сальвато.

— Эту женщину, которая так благочестиво молится.

— Да, и что?

— А то, мой командир, что пока я буду дежурить за вас на посту, и дежурить очень усердно, можете быть спокойны, пойдите и станьте возле нее на колени. Я не знаю, но мне почему-то кажется, что она передаст вам добрые вести о моей сестрице Луизе.

Сальвато взглянул на Микеле с удивлением.

— Ступайте, ступайте же, — сказал тот, тихонько подталкивая его.



Сальвато повиновался; но прежде чем он опустился возле нее на колени, она обернулась на звук его шагов и узнала его — и слабый крик, умеряемый величием места, вырвался из груди обоих.

Услышав этот крик, который, прозвенев невыразимым счастьем, оповестил Микеле, что его затея удалась, лаццароне ощутил такую огромную радость, что, несмотря на свой новый высокий чин, несмотря на свой великолепный мундир и, наконец, несмотря на торжественность обстановки, заставившую влюбленных приглушить свой единый радостный возглас, он, выйдя из собора, проделал один за другим ряд прыжков, так что, если бы кто-то это увидел и узнал его, то он больше, чем когда-либо заслужил бы от своих сограждан прозвище Микеле-дурачок.

Если судить с точки зрения нашей морали, такой поступок, который имел целью сблизить двух влюбленных и который не вызвал в Микеле никаких мыслей о том, что, устраивая счастье одних, он губит счастье другого, нам, конечно, покажется необдуманным и даже достойным порицания, но мораль простого неаполитанца не столь щепетильна, и если бы кто-нибудь сказал Микеле, что он повел себя более чем опрометчиво, он бы очень удивился, поскольку был убежден, что совершил сейчас самый прекрасный поступок в своей жизни.

Быть может, он мог бы ответить, что, устраивая влюбленным первую встречу в церкви и тем самым введя ее в границы строгой благопристойности, он как бы возвысил это свидание наедине, которое во всяком другом месте было бы предоставлено на волю случая. Но в интересах истины мы должны признать, что славный малый об этом даже не подумал.

Загрузка...