LXII ДОПРОС НИКОЛИНО

Несколько минут, протекшие после того как комендант дон Роберто Бранди уже ушел, а заключенный еще не явился, фискальный прокурор употребил на то, чтобы надеть поверх своего обычного платья судейскую мантию и увенчать свою маленькую продолговатую голову огромным париком, который, по его мнению, должен был придать величие его лицу; на парик он вдобавок водрузил квадратную шапочку.

Секретарь принялся раскладывать по столу вещественные доказательства, а именно: два пистолета с буквой «Н» и письмо маркизы де Сан Клементе; затем он, по примеру начальства, занялся своим туалетом, сохраняя, однако, соответствующую разницу в одежде, а именно: мантия, в которую он облачился, была не столь широка, парик, который он надел на голову, менее пышен, а шапочка заметно пониже.

Завершив туалет, он сел за маленький столик.

Маркиз Ванни занял место за большим столом и, как человек, любящий порядок, поправил лежащие перед ним бумаги таким образом, чтобы ни одна не выступала из-под другой, проверил, есть ли в чернильнице чернила, рассмотрел кончик пера, подточил его перочинным ножом, а чтобы сравнять половинки, подрезал их на своем ногте; затем он извлек из кармана табакерку, украшенную портретом его величества короля Фердинанда, положил ее на стол, не столько для того чтобы брать из нее понюшки, сколько чтобы поигрывать ею с равнодушным видом судьи, который так же безразлично играет и жизнью человека; наконец, он стал ждать появления Николино Караччоло, приняв вид, который, по его расчету, мог произвести впечатление на узника.

Однако Николино был не из тех, на кого можно воздействовать такими приемами; десять минут спустя после появления коменданта дверь снова распахнулась, пропуская заключенного; одетый столь изящно, как будто у него и не было долгих дней в весьма неблагоприятных тюремных условиях, он вошел с улыбкой на устах, напевая довольно точно «Pria che spunti l’aurora»[88] из «Matrimonio segreto».

Его сопровождали четыре солдата; за ними шел комендант тюрьмы.

Двое солдат остановились у двери, двое других стали по бокам заключенного, а он направился прямо к приготовленной для него скамье; перед тем как сесть, он внимательно осмотрелся вокруг и трижды прошептал по-французски: «Смотри-ка! Смотри-ка! Смотри-ка!» — слова, передающие, как известно, забавный оттенок удивления, и с величайшей почтительностью обратился к фискальному прокурору.

— Неужели, маркиз, вы изволили прочитать «Удольфские тайны»?

— Что это еще за «Удольфские тайны»? — проворчал Ванни.

Так вопросом на вопрос имел обыкновение отвечать Николино.

— Это новый роман некой английской дамы по имени Анна Радклиф.

— Я романов не читаю, запомните это, сударь, — с достоинством заявил судья.

— Напрасно, сударь, совершенно напрасно; среди них попадаются весьма забавные. Я не прочь был бы почитать какой-нибудь у себя в камере, будь там посветлее.

— Сударь, я желаю, чтобы вы прониклись сознанием…

— Чего, господин маркиз?

— Что мы собрались здесь не для того, чтобы рассуждать о романах. Садитесь.

— Благодарю вас, господин маркиз. Я хотел только сказать, что в «Удольфских тайнах» есть описание комнаты, удивительно похожей на эту. Именно в таком помещении атаман разбойников собирал свою шайку.

Ванни призвал на помощь чувство собственного достоинства:

— Надеюсь, подсудимый, что на этот раз…

Николино прервал его:

— Во-первых, я не подсудимый; вам это хорошо известно.

— Перед законом нет сословных различий. Вы подсудимый.

— Я принимаю это как слово, не отвечающее в данном случае его содержанию. В чем, скажите, я обвиняюсь?

— Вы обвиняетесь в заговоре против государства.

— Ну вот, вы опять за прежнее.

— А вы по-прежнему неуважительны к правосудию.

— Неуважителен к правосудию? Право же, господин маркиз, вы принимаете меня за кого-то другого. Бог мне свидетель, я чту правосудие больше, чем кто-либо. Правосудие! Да ведь это глас Божий на земле. Нет, нет, я отнюдь не такой нечестивец, чтобы не уважать правосудие! А вот что касается судей — это другое дело.

Ванни нетерпеливо топнул ногой.

— Собираетесь ли вы сегодня, наконец, отвечать на вопросы, которые я вам задам?

— Это смотря по тому, какие будут вопросы.

— Подсудимый! — вскричал Ванни вне себя.

— Опять подсудимый! — возразил Николино, пожав плечами. — Ну, почему бы вам не называть меня князем или герцогом? Между этими двумя титулами я особой разницы не вижу. Ведь называю же я вас маркизом, а между тем, хоть вы и втрое старше меня, я стал князем или герцогом куда раньше, чем вы маркизом.

— Хорошо. Довольно об этом… Сколько вам лет?

Николино вынул из кармашка великолепные часы.

— Двадцать один год, три месяца, восемь дней, пять часов, семь минут, тридцать две секунды. Надеюсь, на этот раз вы не упрекнете меня в недостаточной точности.

— Ваше имя.

— Все то же — Николино Караччоло.

— Место жительства?

— Замок Сант’Эльмо, камера номер три третьего яруса под антресолями.

— Я спрашиваю, где вы жили, когда были арестованы.

— Я нигде не жил, я находился на улице.

— Хорошо. Ответ ваш не имеет значения, и без того известно, где вы жили.

— В таком случае я скажу вам, как Агамемнон Ахиллу: «Зачем же вопрошать о том, что всем известно?»[89]

— Участвовали ли вы в собрании заговорщиков в ночь с двадцать второго на двадцать третье сентября в развалинах дворца королевы Джованны?

— Я не знаю в Неаполе подобного дворца.

— Вы не знаете развалин дворца королевы Джованны на Позиллипо, почти против дома, где вы жили?

— Простите, господин маркиз. Если простолюдин, извозчик, чичероне, даже министр народного просвещения — в наше время один Бог знает, откуда берут министров — допустят такую ошибку, это понятно; но вам, археологу, ошибиться в архитектуре на два с половиной столетия, а в истории — на пятьсот лет, вам я этого простить не могу! Вы имеете в виду развалины дворца Анны Карафа, супруги герцога де Медина, фаворита Филиппа Четвертого, которая не была ни задушена, как Джованна Первая, ни отравлена, как Джованна Вторая, — заметьте, я этого не утверждаю, ибо вопрос остался невыясненным, — но была съедена вшами, как Сулла и Филипп Второй… Ошибка совершенно недопустимая, господин Ванни, и если об этом узнают, вас могут принять за настоящего маркиза!

— Ну, в развалинах дворца Анны Карафа, если вы предпочитаете называть его так.

— Да, предпочитаю. Я всегда предпочитаю правду. Я последователь школы женевского философа и мой девиз: vitam impendere vero[90]. Однако если я заговорю по-латыни, меня могут принять за ненастоящего герцога!

— Находились ли вы в развалинах дворца Анны Карафа в ночь с двадцать второго на двадцать третье сентября? Отвечайте: да или нет? — повторил Ванни в бешенстве.

— А какого черта я стал бы там искать? Вы, верно, забыли, какая погода стояла в ночь с двадцать второго на двадцать третье сентября?

— Так я вам скажу, зачем вы туда явились: принять участие в заговоре.

— Да что вы! Я никогда не занимался заговорами в дождливую погоду, в хорошую и то скучно этим заниматься.

— Давали ли вы в тот вечер кому-нибудь свой сюртук?

— Я не так глуп, чтобы в проливной дождь дать кому бы то ни было свой сюртук. Даже будь их у меня два, так я оба напялил бы на себя.

— Узнаете эти пистолеты?

— Если бы я их узнал, мне пришлось бы сказать вам, что их у меня украли, а так как полиция работает у вас из рук вон плохо, вы все равно не разыскали бы вора, и это было бы унизительно для полиции. Но я не хочу никого унижать и поэтому не узнаю эти пистолеты.

— А между тем они отмечены буквою «Н».

— Но ведь не у меня одного в Неаполе имя начинается с буквы «Н».

— Узнаете это письмо?

И Ванни показал узнику письмо маркизы де Сан Клементе.

— Простите, господин маркиз, но мне надобно рассмотреть его поближе.

— Подойдите.

Николино посмотрел по очереди на солдат, стоявших у него по бокам.

— Е permesso?[91] — спросил он.

Солдаты посторонились; Николино подошел столу и, взяв письмо, бросил на него беглый взгляд.

— Нехорошо спрашивать у порядочного человека, узнает ли он почерк женщины! О, господин маркиз!

С этими словами он спокойно поднес письмо к одному из канделябров, и бумажка вспыхнула.

Ванни в ярости вскочил с места.

— Что вы делаете? — крикнул он.

— Сами видите, сжигаю письмо. Женские письма всегда надо сжигать, они компрометируют эти милые создания.

— Солдаты!.. — закричал Ванни.

— Не беспокойтесь, — сказал Николино, сдувая пепел в лицо Ванни, — дело сделано.

И он преспокойно возвратился на свое место.

— Хорошо, — проронил Ванни, — но хорошо смеется тот, кто смеется последним.

— Я не смеялся, сударь, ни первым, ни последним, — с достоинством возразил Николино, — я говорю и действую как порядочный человек, вот и все. Я знаю, что не всем дано поступать таким образом. Тем хуже для них.

Ванни взревел было, но, не собираясь прекратить допрос, тут же овладел собой, хоть и продолжал раздраженно размахивать правой рукой, в которой держал табакерку.

— Вы племянник Франческо Караччоло?

— Да, господин маркиз, имею честь приходиться ему племянником, — спокойно ответил Николино, поклонившись.

— Часто вы с ним видитесь?

— Как только могу.

— Вам известно, что он заражен дурными идеями?

— Мне известно, что это самый честный человек во всем Неаполе и, не считая вас, господин маркиз, самый преданный слуга его величества.

— Слыхали вы, что он имел дело с республиканцами?

— Да, в Тулоне он мужественно сражался против них и в этих битвах заслужил чин адмирала.

— Вижу, что вы так ничего и не скажете, — сказал Ванни, словно приняв какое-то внезапное решение.

— Как? Вы считаете, что я говорю слишком мало? А ведь говорю здесь почти что я один.

— Я хотел сказать, что добротой мы не добьемся от вас никаких признаний.

— И силой тоже, предупреждаю вас.

— Николино Караччоло, вы не знаете, до чего обширны мои полномочия как судьи.

— Нет, я не знаю, до чего может быть обширна тирания короля.

— Николино Караччоло, предупреждаю, что буду вынужден прибегнуть к пытке.

— Что же, маркиз, прибегните к ней, все-таки пройдет какое-то время, ведь в тюрьме так скучно!

И Николино Караччоло потянулся, зевая.

— Маэстро Донато! — вскричал выведенный из терпения фискальный прокурор. — Покажите подсудимому камеру пыток.

Маэстро Донато потянул за шнурок, занавеси распахнулись, и Николино увидел палача, двух его помощников и страшные орудия пытки.

— Вон оно что! — промолвил Николино, решивший не отступать ни перед чем. — Кажется, весьма любопытная коллекция. Можно взглянуть поближе?

— Сейчас вы раскаетесь, что увидели ее слишком близко, несчастный закоренелый грешник!

— Ошибаетесь, маркиз, — возразил Николино, тряхнув своей прекрасной благородной головой, — я не раскаиваюсь ни в чем, я ограничиваюсь презрением.

— Донато, Донато! — крикнул фискальный прокурор. — Возьмите подсудимого.

Решетка заскрипела на петлях и распахнулась, соединив комнату допроса с камерой пыток. Донато подошел к узнику.

— Вы чичероне? — спросил юноша.

— Я палач, — ответил маэстро Донато.

— Маркиз Ванни, — сказал Николино, чуть побледнев, но с улыбкой на губах и ничем не выдавая своего волнения, — представьте меня господину; по законам английского этикета он не может ни разговаривать со мною, ни дотронуться до меня, пока я не буду ему представлен, а мы, как вам известно, с момента прибытия ко двору супруги английского посла живем по английским законам.

— Пытать его! Пытать его! — взревел Ванни.

— Маркиз, — заметил Николино, — мне кажется, своей поспешностью вы лишаете себя большого удовольствия.

— Какого? — прошипел Ванни, задыхаясь.

— Удовольствия самолично объяснить мне применение всех этих мудреных машин; как знать — может быть, такого объяснения окажется достаточно, чтобы сломить то, что вы именуете моим упорством?

— Ты прав. Но тем самым тебе удастся отсрочить час, которого ты страшишься.

— Предпочитаете приступить немедленно? — спросил Николино, пристально глядя на Ванни. — Что касается меня — мне безразлично.

Ванни потупился.

— Нет, — ответил он, — пусть не говорят, что я отказал обвиняемому — как бы ни был он преступен — в отсрочке, о которой он просил.

На самом деле Ванни понимал, что описание мук, которым он собирается подвергнуть свою жертву, сулит ему ядовитую радость, сладкое предвкушение мести, ведь он предварит физическую пытку пыткой душевной, которая, быть может, хуже первой.

— Я так и думал, — сказал Николино, усмехнувшись, — что разумным рассуждением можно от вас добиться всего. Начнем же, господин фискальный прокурор, с каната, прикрепленного к потолку и намотанного на блок.

— С него-то мы и начинаем.

— Как совпадают наши мысли! Вы говорили, что этот канат…

— Это, мой юный друг, так называемая дыба.

Николино поклонился.

— Руки жертвы связывают за спиной, к ногам привязывают более или менее увесистый груз, канатом поднимают человека к потолку, потом постепенно, рывками, опускают, пока он не окажется на фут от земли.

— От этого рост людей, вероятно, сразу увеличивается… А что это за каска, висящая у стены? Как она называется?

— Это cuffia del silenzio[92] — очень удачно названная так, ибо чем сильнее боль, тем меньше преступник может кричать. На голову подсудимого надевают эту железную коробку, а с помощью винта она делается все теснее; на третьем обороте глаза у пытаемого вылезают из орбит и язык — изо рта.

— Бог мой! Что же должно происходить при шестом обороте? — все так же насмешливо спросил Николино. — А это железное кресло с торчащими гвоздями и с жаровней под ним тоже идет в дело?

— Сейчас увидите. На него сажают раздетого донага заключенного, крепко привязывают его к ручкам кресла, а в жаровне разводят огонь.

— Это не так удобно, как решетка святого Лаврентия: вы не можете переворачивать пытаемого с боку на бок. А эти клинья, колотушки и доски?

— Это «сапог»: ноги заключенного помещают между четырьмя досками, связывают их веревкой, а затем с помощью колотушки между досками вбивают клинья.

— А почему бы сразу не вбить их между большой берцовой костью и малой? Вышло бы скорее… А эти козлы и котелки около них?

— Здесь производится пытка водой; человека укладывают на козлы так, чтобы голова и ноги его находились ниже желудка, и вливают ему в рот пять-шесть пинт воды.

— Сомневаюсь, маркиз, чтобы тосты, которые провозглашаются в вашу честь в таком положении, приносили вам благополучие.

— Желаете продолжать осмотр?

— Скажу по совести — нет, не хочу; я начинаю слишком презирать изобретателей всех этих приспособлений и еще больше тех, кто ими пользуется. Я решительно предпочитаю быть обвиняемым, чем обвинителем; жертвой, чем палачом.

— Вы отказываетесь признаться в своих преступлениях?

— Более чем когда-либо.

— Примите во внимание, что сейчас не время шутить.

— С какого рода пытки вам желательно начать, сударь?

— С дыбы, — ответил Ванни, выведенный из себя хладнокровием Николино. — Палач, разденьте заключенного.

— Постойте! Если позволите, я разденусь сам. Я очень боюсь щекотки.

И Николино преспокойно снял с себя сюртук, жилет и рубашку, обнажив белый юношеский торс, быть может излишне худощавый, но все же прекрасный.

— Спрашиваю в последний раз — угодно ли вам признаться? — закричал Ванни, отчаянно потрясая табакеркой.

— Бросьте! — ответил Николино. — Возможно ли, чтобы у дворянина было два слова? Правда, — добавил он презрительно, — вы-то этого знать не можете.

— Свяжите ему руки за спиной, свяжите руки! — взревел Ванни. — Привяжите ему по сто фунтов к ногам и вздерните под потолок.

Подручные палача бросились к Николино, чтобы исполнить распоряжение фискального прокурора.

— Минуту, минуту! — крикнул Донато. — Осторожнее! Бережнее! Чтобы длилось подольше! Старайтесь вывихнуть, но не сломать; это аристократическая roba[93].



И он собственными руками, очень осторожно, как и наказывал своим подручным, связал узнику руки за спиной, а те двое стали подвешивать груз к его ногам.

— Не хочешь сознаться? Не хочешь? — крикнул Ванни, подойдя к Николино.

— Хочу, — ответил Николино, — подойдите поближе.

Ванни подошел; Николино плюнул ему в лицо.

— Черт побери! — воскликнул Ванни. — Вверх его, вверх!

Палач и его подручные уже взялись за дело, как вдруг к фискальному прокурору подскочил запыхавшийся комендант Роберто Бранди.

— Спешная записка от князя де Кастельчикала, — сказал он.

Ванни взял записку и жестом приказал палачам подождать, пока он не кончит чтения.

Он развернул бумагу, но едва бросил на нее взгляд, как сильно побледнел.

Прочитал еще раз — и его бледность стала мертвенной.

Потом, чуть помолчав, отер залитый потом лоб и сказал:

— Развяжите обвиняемого и отведите в тюрьму.

— А как же пытка? — спросил маэстро Донато.

— Отложим на время, — ответил Ванни.

И он бросился вон из застенка, даже не приказав секретарю следовать за ним.

— А ваша тень, господин фискальный прокурор? — крикнул ему вслед Николино. — Вы забыли свою тень!

Николино развязали, и он облачился в рубашку, жилет и сюртук так же спокойно, как до того снял их.

— Чертово ремесло! — вздохнул маэстро Донато. — Тут никогда ни в чем нельзя быть уверенным!

Николино, казалось, был тронут огорчением палача.

— Сколько вы зарабатываете в год, друг мой? — спросил он.

— Я получаю четыреста дукатов, ваше сиятельство, десять дукатов за казнь и по четыре дуката за пытку. Но из-за упрямства трибунала уже больше трех лет никого не казнили, и вот — сами видите — только начали вас пытать, как пришло новое распоряжение. Пожалуй, выгоднее было бы мне подать в отставку с должности палача и наняться в сбиры, как мой друг Паскуале Де Симоне.

— Возьмите, мой дорогой, — сказал Николино, вынув из кармана три золотые монеты, — вы растрогали меня. Вот вам двенадцать дукатов. Пусть не говорят, что вас побеспокоили зря.

Маэстро Донато и его подручные поклонились.

Тут Николино повернулся в сторону Роберто Бранди, который решительно не понимал, что здесь произошло, и сказал:

— Разве вы не слышали, комендант? Господин фискальный прокурор приказал вам отвести меня обратно в тюрьму.

И, став между солдатами, что привели его сюда, он вышел из комнаты пыток и отправился обратно в камеру.

Читатель, вероятно, ждет объяснения, почему так изменился в лице маркиз Ванни, когда он читал записку князя де Кастельчикала, и что заставило его отложить пытку.

Объяснение очень простое. Достаточно познакомить читателя с содержанием этой записки. Вот оно:

«Минувшей ночью прибыл король. Неаполитанская армия разбита. Недели через две здесь появятся французы.

Князь де Кастельчикала».

Ванни решил, что, если французы войдут в Неаполь через две недели, не время пытать заключенного, чья вина состояла лишь в том, что он сторонник французов.

Что же касается Николино, которому, при всем его мужестве, грозило страшное испытание, то он возвратился в камеру № 3, еще не зная, по какой счастливой случайности он отделался так дешево.

Загрузка...