Пушечный выстрел, раздавшийся с борта «Авангарда», почти столь же пострадавшего, как и его командир, и взвившийся на гафеле британский флаг свидетельствовали о том, что Нельсон понял: навстречу ему идет королевская флотилия.
Флагманской же галере нечем было ответить «Авангарду», ибо при выходе из Неаполя на ее мачтах, наряду с флагами Королевства обеих Сицилии, уже развевались английские флаги.
Когда суда приблизились друг к другу на расстояние одного кабельтова, оркестр флагмана грянул «God save the King!»[6], на что матросы «Авангарда», взобравшись на реи, ответили троекратным «ура», соблюдая при этом четкость, которую англичане считают обязательной в такого рода официальном приветствии.
Нельсон приказал лечь в дрейф, чтобы флагман мог приблизиться к «Авангарду», распорядился спустить трап с правого борта, что полагалось делать лишь в знак особого почета, и стал ждать, держа шляпу в руке.
Все матросы и морские пехотинцы, даже те, что еще не совсем излечились от ран, бледные и слабые, были вызваны на палубу и, выстроившись в три шеренги, взяли на караул.
Нельсон ожидал, что на борту сначала появится король, за ним королева, потом наследный принц, то есть что прием блистательных гостей пройдет в строгом соответствии с установленным этикетом; но по чисто женской прихоти — и Нельсон в письме к жене отметил этот факт — королева подтолкнула вперед прекрасную Эмму, и та, краснея от сознания, что в данном случае она поставлена выше королевы, стала пониматься по трапу; то ли искренне, то ли искусно притворившись, она ужаснулась, увидев, что у Нельсона новая рана, что лоб его обвязан черной повязкой и он бледен от потери крови; вскрикнув, она сама побледнела и, чуть не лишившись чувств, прильнула к груди героя, шепча:
— О дорогой, о великий Нельсон!
Изумленный Нельсон выронил шляпу и, радостно вскрикнув, обнял Эмму своей единственной рукой; поддерживая гостью, он крепко прижал ее к сердцу.
Это неожиданное происшествие привело его в такой восторг, что он на мгновение забыл обо всем на свете и почувствовал себя если не в христианском раю, так, по меньшей мере, в Магометовом…
Когда он пришел в себя, король, королева и придворные были уже на палубе и все шло обычным порядком.
Король Фердинанд взял Нельсона за руку и, назвав его избавителем, протянул ему великолепную шпагу; к рукоятке ее лентой только что учрежденного королем ордена Святого Фердинанда «За заслуги» был прикреплен указ о пожаловании Нельсону титула герцога Бронте; эта чисто женская лесть была задумана королевой: по сути, она нарекала его герцогом Грома Небесного, ибо Бронт — имя одного из трех циклопов, ковавших молнии Юпитера в огненных безднах Этны.
Потом к искалеченному герою подошла королева, называя его своим другом, покровителем престолов, мстителем за монархов; соединив в своих руках руки Нельсона и Эммы Лайонны, она крепко пожала их.
Стали подходить и другие гости: наследные принцы, принцессы, министры, придворные; но их похвалы и лесть не могли сравниться в глазах Нельсона с ласками королевской четы, с рукопожатием Эммы Лайонны! Было решено, что Нельсон перейдет на флагманскую галеру, где было двадцать четыре гребца, благодаря чему она могла плыть быстрее, чем парусное судно. Но от имени королевы Эмма попросила Нельсона прежде всего подробно показать им достопримечательности славного «Авангарда», раны которого от французских ядер еще не зажили, как не зажили раны и самого коммодора.
Нельсон водил гостей по кораблю, гордясь им как моряк, и в течение всего осмотра леди Гамильтон опиралась на его руку; она просила его поведать королю и королеве все подробности битвы 1 августа; по ее настояниям ему приходилось рассказывать и о самом себе.
Король собственными руками прикрепил к поясу Нельсона шпагу Людовика XIV; королева вручила ему грамоту на титул герцога Бронте; Эмма надела ему на шею ленту ордена Святого Фердинанда, причем ее прекрасные, благоухающие волосы невольно коснулись лица восхищенного Нельсона.
Было два часа пополудни; на обратный путь в Неаполь требовалось около трех часов. Нельсон передал командование «Авангардом» Генри, своему флаг-капитану, и под артиллерийские залпы и звуки музыки перешел на королевскую галеру; легкая, как морская птица, она оторвалась от гигантского корабля и изящно понеслась по волнам.
Теперь принимать гостя пришлось адмиралу Караччоло; он и Нельсон были старые знакомцы: оба участвовали в осаде Тулона, оба воевали с французами; отвага и искусство, проявленные Караччоло в этом сражении, принесли ему, несмотря на проигрыш кампании, чин адмирала, в результате чего он стал во всем равен Нельсону, причем за Караччоло оставалось еще преимущество благородного происхождения и имя, пользовавшееся славою уже три столетия.
Этой небольшой подробностью объясняется тот холодок, с каким адмиралы приветствовали друг друга, и поспешность, с какою Франческо Караччоло вернулся на свой командирский пост.
Королева пригласила Нельсона сесть рядом с нею под пурпурным тентом галеры, заявив, что остальным предоставляется распоряжаться собою как им вздумается, но адмирал остается безраздельной собственностью как ее, так и подруги; после этого Эмма, по обыкновению, расположилась у ног королевы.
Тем временем сэр Уильям Гамильтон, знавший в качестве ученого историю Неаполя лучше самого короля, объяснял Фердинанду, каким образом остров Капри, мимо которого они в то время плыли, был куплен у неаполитанцев или, вернее сказать, взят Августом в обмен на остров Искья, ибо, подходя к Капри, Август заметил, что ветви старого дуба, высохшие и склонившиеся к земле, вновь поднялись и зазеленели.
Король выслушал сэра Уильяма Гамильтона с величайшим вниманием, а потом сказал:
— Любезный посол, вот уже три дня, как начался перелет птиц; если хотите, поедемте на будущей неделе на Капри поохотиться: там будет множество перепелок.
Посол, сам страстный охотник, за что и пользовался особым благоволением короля, поклонился в знак согласия и отложил до более подходящего случая ученые рассуждения о Тиберии, его двенадцати виллах и о том, что, по всей вероятности, Лазурный грот был известен и древним, но тогда еще не отличался тем оттенком, который придает ему столько прелести в наши дни и которому он обязан своим названием, и что перемена эта объясняется изменением уровня моря: за восемнадцать веков, отделяющих нас от Тиберия, он поднялся на пять-шесть футов.
Тем временем коменданты четырех неаполитанских фортов наблюдали в подзорные трубы за королевской флотилией, в частности за флагманской галерой; заметив, что она делает поворот и берет курс на Неаполь, и предполагая, что на борту ее находится Нельсон, они дали приказ произвести грандиозный салют — сто один пушечный выстрел, — салют самый почетный, ибо именно таким образом приветствуют рождение наследника престола.
Четверть часа спустя залпы прекратились, но лишь затем, чтобы возобновиться в момент, когда флотилия, по-прежнему предводительствуемая королевской галерой, вошла в военную гавань.
У спуска, ведущего к дворцу, стояли наготове соперничавшие в роскоши экипажи — королевские и английского посольства. Было условлено, что в тот день король и королева Обеих Сицилии уступают все свои права сэру Уильяму и леди Гамильтон и что Нельсон остановится в английском посольстве, где будет дан обед, за которым последует бал.
Что же касается города, то он должен был принять участие в празднестве иллюминацией и фейерверками.
Прежде чем сойти на берег, леди Гамильтон подошла к адмиралу Караччоло и с самым любезным видом, самым нежным голосом сказала ему:
— Праздник, который мы даем в честь нашего знаменитого соотечественника, был бы неполным, если бы единственный моряк, имеющий основание соперничать с ним, не присоединился к нам, чтобы воздать должное его победе и поднять бокал за процветание Англии, за благоденствие Королевства обеих Сицилии и за посрамление высокомерной Французской республики, осмелившейся объявить войну королям этих стран. Провозгласить этот тост мы предоставим адмиралу Караччоло, человеку, так храбро воевавшему при Тулоне.
Караччоло вежливо, но сухо поклонился.
— Искренне сожалею, миледи, что не могу исполнить ваше весьма лестное для меня поручение, — сказал он. — Однако, хотя днем погода была прекрасная, ночь грозит нам страшной грозой и бурей.
Эмма Лайонна обратила взгляд к горизонту: если не считать нескольких легких облачков, набегавших со стороны Прочиды, лазурь небес была так же светла, как ее взор.
Она улыбнулась.
— Вы не верите мне, миледи, — продолжал Караччоло, — но человеку, который провел две трети жизни на своенравном море, именуемом Средиземным, известны все тайны атмосферы. Видите эти легкие тучки, плывущие по небу и стремительно приближающиеся к нам? Они свидетельствуют о том, что норд-вест превращается в вест. Часам к десяти вечера он подует с юга, то есть превратится в сирокко; неаполитанская гавань открыта для всех ветров, а для этого в особенности, вот почему я обязан наблюдать за судами его британского величества, стоящими на якорях, ибо они пострадали в сражении, а потому будут, быть может, не в силах устоять против шторма. То, что мы сделали сегодня, миледи, просто объявление Франции войны, а французы уже в Риме — другими словами, нас разделяют всего лишь пять дней марша. Поверьте, не пройдет и нескольких дней, как потребуется, чтобы оба наши флота были в полной готовности.
Леди Гамильтон склонила голову движением, в котором угадывался оттенок несогласия.
— Я принимаю, князь, ваши извинения, раз вы озабочены интересами их величеств, короля Великобритании и короля Обеих Сицилии, но мы надеемся видеть на балу хотя бы вашу прелестную племянницу Чечилию Караччоло; ее отсутствие было бы непростительно, ведь она была приглашена в тот самый день, когда мы получили письмо адмирала Нельсона.
— Ах, сударыня, я как раз собирался сказать вам, что ее мать, моя невестка, уже несколько дней очень больна, и сегодня утром, перед отъездом, я получил от бедной Чечилии письмо: она пишет, что, к великому сожалению, не сможет принять участие в вашем празднестве и поручает мне принести вашей светлости ее извинения, что я и имею честь сейчас выполнить.
Пока леди Гамильтон и Франческо Караччоло вели этот разговор, королева подошла, прислушалась и, поняв причину двойного отказа сурового неаполитанца, нахмурилась, нижняя губа ее выдвинулась вперед более обычного, и лицо чуть побледнело.
— Берегитесь, князь! — сказала она резким голосом, а в улыбке ее почувствовалась угроза, как в тех легких облачках, на которые указал адмирал своей собеседнице, сказав, что они предвещают шторм. — Берегитесь! Только те, кто приедет на бал леди Гамильтон, будут приглашены на придворные празднества.
— Увы, ваше величество, — отвечал Караччоло, ничуть не смутившись от этой угрозы, — моя невестка так тяжело больна, что даже если бы балы, которые дают ваше величество его превосходительству милорду Нельсону, длились целый месяц, то и тогда она не могла бы принять в них участие, а следовательно, не могла бы присутствовать на них и моя племянница, поскольку девушка ее возраста и положения не может даже у королевы появиться без сопровождения матери.
— Хорошо, сударь, — ответила королева, уже не в силах сдерживаться, — в свое время и в надлежащем месте мы вспомним этот отказ.
И, взяв леди Гамильтон под руку, она сказала:
— Пойдемте, милая Эмма, — а потом добавила полушепотом: — Ах, уж эти неаполитанцы! Неаполитанцы! Они меня ненавидят, знаю. Но и я от них не отстаю — они мне отвратительны!
И она поспешно направилась к правому трапу, однако адмирал Караччоло все-таки опередил ее.
Тут был дан сигнал и грянули торжественные фанфары, снова загремели пушки, сразу зазвонили все колокола, и королева, пылающая гневом, и вместе с ней оскорбленная Эмма стали спускаться, окруженные праздничной сутолокой и криками восторга.
Король, королева, Эмма Лайонна и Нельсон сели в первый экипаж; принц, принцесса, сэр Уильям Гамильтон и министр Джон Актон — во второй; свита разместилась в остальных.
Прежде всего направились в храм святой Клары, чтобы прослушать «Te Deum»[7]. Горацио Нельсон, сэр Уильям и Эмма Лайонна, как еретики, охотно обошлись бы без этой церемонии, но король, особенно когда он чего-то опасался, был слишком добрым христианином, чтобы допустить это.
Молебен служил монсиньор Капече Дзурло, неаполитанский архиепископ, превосходный человек, которого, с точки зрения короля и королевы Обеих Сицилии, можно было упрекнуть лишь в излишней склонности к либерализму; в этой торжественной церемонии с ним вместе участвовал другой духовный иерарх — кардинал Фабрицио Руффо, в то время еще известный лишь неблаговидными поступками как в общественной деятельности, так и в частной жизни.
Поэтому в продолжение всего молебна сэр Уильям Гамильтон, такой же страстный коллекционер скандальных историй, как и археологических диковинок, посвящал лорда Нельсона в похождения знаменитого porporato[8].
Вот что он рассказал Нельсону и что нашим читателям важно знать об этом человеке, кому суждена весьма значительная роль в событиях, о которых дальше пойдет речь.
Итальянская поговорка, прославляющая знатные семьи и подтверждающая их древность, гласит: «Апостолы — в Венеции, Бурбоны — во Франции, Колонна — в Риме, Сансеверино — в Неаполе, Руффо — в Калабрии».
Кардинал Фабрицио Руффо происходил из этой выдающейся семьи.
Пощечина, которую он в детстве дал Анджело Браски, будущему папе Пию VI, стала источником его благополучия.
Он приходится племянником Томазо Руффо, старшине священной коллегии. Однажды Браски, казначей его святейшества, посадил к себе на колени сына своего покровителя; маленькому Руффо вздумалось поиграть белокурыми кудрями казначея, а тот все время откидывал голову, так что ребенок испытывал своего рода муки Тантала. Тогда, воспользовавшись тем, что Браски склонился к нему, мальчик, вместо того чтобы постараться ухватиться за волосы, как он неоднократно пытался, дал ему изо всех своих слабых сил звонкую пощечину.
Тридцать лет спустя Браски, став папою, узнал в тридцатичетырехлетнем человеке того ребенка, который ударил его. Он вспомнил, что то был племянник покровителя, кому он был всем обязан, и сделал молодого человека тем, чем сам был в то время, когда получил пощечину, то есть назначил его казначеем Святого престола, на должность, которую покидают не иначе как в сане кардинала.
Фабрицио Руффо так управлял папской казною, что года через три-четыре обнаружилась недостача в три-четыре миллиона, то есть по миллиону в год. Пий VI понял, что выгоднее возвести Руффо в сан кардинала, чем оставить его в должности казначея; он пожаловал ему красную шапку и потребовал у него ключ от казны.
Однако кардинал Руффо, получая теперь в год тридцать тысяч вместо миллиона, не пожелал оставаться в Риме, где его ждало разорение; он уехал в Неаполь и, заручившись письмом папы Пия VI, попросил у Фердинанда какую-нибудь должность, ссылаясь на то, что, будучи уроженцем Калабрии, он его подданный.
Когда у Руффо спросили, каковы его способности, он ответил, что он прежде всего человек военный: не кто иной, как он, укрепил Анкону и изобрел новый способ раскаливать докрасна пушечные ядра. Словом, он просил или, вернее, выражал желание получить пост либо в армии, либо во флоте.
Но Руффо не посчастливилось понравиться королеве, а так как именно королева через своего фаворита, первого министра Актона, назначала на морские и военные посты, то кандидатура Руффо была бесповоротно отвергнута, его не брали даже на второстепенные должности.
Тогда король, чтобы не оставить без внимания рекомендацию Пия VI, назначил кардинала управляющим своей шелкоткацкой мануфактуры в Сан Леучо.
Как ни странна была такая должность для человека в сане кардинала, особенно если вспомнить обстоятельства учреждения этого поселения, Руффо принял ее. Ему прежде всего нужны были деньги, а король придал поселению еще и аббатство, приносившее двадцать тысяч ливров ренты.
Впрочем, кардинал Руффо был человек образованный, даже ученый; он отличался привлекательной внешностью, был молод, отважен и горд, как прелаты времен Генриха IV и Людовика XIII, служившие мессу лишь на досуге, а в основном носившие кирасу и не расстававшиеся со шпагой.
Рассказ сэра Уильяма продолжался до тех пор, пока монсиньор Капече Дзурло не отслужил молебен. По окончании богослужения все сели в экипажи и поехали на улицу Кьяйа, где, как мы уже говорили, находился (да и теперь еще находится) дворец английского посольства — одно из прекраснейших и обширнейших зданий Неаполя.
Как на пути к храму святой Клары, так и при возвращении из него экипажам приходилось следовать шагом, до такой степени улицы были запружены народом. Нельсон, непривычный к шумным, безудержным изъявлениям восторга, свойственным южным народам, был одурманен возгласами «Да здравствует Нельсон! Да здравствует наш избавитель!», вырывавшимися из ста тысяч грудей, и мельканием ста тысяч разноцветных платков, развевавшихся в ста тысячах рук.
Вместе с тем его несколько удивляло, что, в то время как толпа шумно славила его победу, простолюдины вели себя совершенно непринужденно: они вскакивали на подножки кареты, на переднюю и заднюю скамеечки королевского экипажа, причем ни кучер, ни лакеи, ни скороходы не обращали на это никакого внимания; лаццарони хватали короля за нос, называли его «кум Носатый», дергали косичку его парика, обращались к нему на «ты», спрашивая, когда он будет торговать рыбой на Мерджеллине или есть макароны в театре Сан Карло. Далеко здесь было до той величественной неприступности, что присуща английским королям, и до благоговения, с каким к ним относятся окружающие. Но Фердинанда, казалось, радовала такая фамильярность, он весело отвечал на выходки лаццарони простонародными шутками и солеными словечками, под стать тем, какие отпускались в его адрес, и раздавал такие крепкие тумаки тем, кто чересчур сильно дергал его за парик, что Нельсон наконец стал видеть в этом обмене фамильярностями всего лишь необузданную забаву детей, влюбленных в своего родителя, и попустительство отца, прощающего всё своим чадам.
Теперь самолюбие Нельсона ожидали новые почести.
Подъезд посольства был превращен в огромную триумфальную арку, увенчанную новым гербом, что был пожалован английским королем победителю при Абукире вместе с титулом барона Нильского и званием лорда. По сторонам арки были установлены две позолоченные мачты, наподобие тех, что в праздничные дни воздвигаются в Венеции на Пьяццетте, а к верху мачт были прикреплены длинные красные стяги, где золотыми литерами было начертано: «Горацио Нельсон»; морской ветер развевал полотнища, так что они были хорошо видны народу.
Лестница, ведущая на второй этаж, поднималась под сводом лавровых деревьев, украшенных редкостными цветами, из которых складывались инициалы Нельсона — буквы Г и Н. Пуговицы на ливреях слуг, фарфоровый сервиз — все, вплоть до скатертей на огромном столе, накрытом на восемьдесят персон в картинной галерее, все, вплоть до салфеток, было помечено этими инициалами в лавровых веночках; воздух был напоен еле уловимыми ароматами; звучала музыка, достаточно приглушенная, чтобы не мешать беседе; в обширном дворце, подобном волшебному жилищу Армиды, разливались неведомые звуки и благоухание.
За стол не садились: ждали приезда священнослужителей — архиепископа Капече Дзурло и кардинала Фабрицио Руффо.
Едва только они пожаловали, как, согласно придворному этикету, предусматривающему, что короли, где бы они ни находились, должны чувствовать себя как дома, их величествам доложили, что кушать подано.
Нельсону было предложено место напротив короля, между королевой Марией Каролиной и леди Гамильтон.
Как Апиций, который некогда тоже жил в Неаполе и которому Тиберий пересылал из Капреи тюрбо, чересчур крупную и дорогую для него самого; как Апиций, который покончил с собою, когда у него осталось всего-навсего несколько миллионов, ибо он считал, что человеку разорившемуся не стоит жить, — так и сэр Уильям Гамильтон, подчинив науку гастрономическому искусству, собрал контрибуцию с кулинаров всего мира.
В зеркалах, в канделябрах, в хрустале отражалось пламя тысяч свечей; вся волшебная галерея была залита сиянием более ярким, чем солнечные лучи в самые жаркие часы дня и самые ясные летние полдни.
Свет этот играл на золотых и серебряных позументах мундиров, трепетал разноцветными блестками на орденах, медалях, бриллиантовых крестах, украшавших грудь знатных сотрапезников, и окружал их тем ореолом, что превращает в глазах порабощенных народов королей, королев, принцев, придворных — словом, всех земных владык — в полубогов, в существа из ряду вон выходящие и привилегированные.
При каждой смене блюд провозглашался тост; пример этому дал сам Фердинанд, предложив первую здравицу за славное царствование, за безоблачное благополучие и долголетие его возлюбленного кузена и царственного союзника Георга III, короля Англии.
Королева, вопреки всем обычаям, предложила тост за Нельсона, освободителя Италии; следуя ее примеру, Эмма Лайонна выпила за здоровье героя Нила, затем передала Нельсону бокал, который она пригубила, превратив вино в пламя. И с каждым новым тостом раздавались крики «ура»: зал, казалось, готов был обрушиться. Так, со все возрастающим воодушевлением, обед подходил к концу, и тут неожиданное обстоятельство привело гостей в совсем уж неистовый восторг.
Восемьдесят сотрапезников рассчитывали, что король поднимется с места и тем самым подаст знак всем выйти из-за стола; король действительно встал, а вслед за ним остальные, но он замер на месте: раздалась торжественная, широкая, глубоко меланхолическая мелодия, заказанная Людовиком XIV Люлли в честь изгнанного из Виндзора Якова II, царственного гостя Сен-Жермена — «God save the King!». Гимн исполняли лучшие певцы театра Сан Карло в сопровождении оркестра из ста двадцати музыкантов.
Каждый куплет вызывал бурю аплодисментов, а последнему рукоплескали еще дольше и более шумно, чем остальным, ибо думали, что на этом пение кончится. Но тут какой-то голос, чистый, ясный, звонкий, запел еще один куплет, присочиненный сообразно случаю и ценный не столько своими поэтическими достоинствами, сколько намерениями, с какими он был добавлен:
Хвала спасителю державы,
Грозе врагов, любимцу славы!
Не будет Нельсон позабыт!
Египта древние равнины
И Англия, венчая сына,
Поют, ликуя, гимн единый:
«Всевышний короля храни!»[9]
Как ни слабы были эти стихи, они вызвали новые, не менее бурные восторги, но вдруг голоса присутствующих осеклись, и испуганные взоры обратились к дверям, словно на пороге пиршественного зала показался призрак Банко или статуя Командора.
В дверях стоял человек высокого роста, со зловещим выражением лица; на нем была строгая и великолепная республиканская форма, все детали которой четко выделялись благодаря яркому освещению. То был синий мундир с широкими лацканами, красный шитый золотом жилет, белые лосины, сапоги с отворотами; левой рукой вошедший опирался на рукоятку сабли, правую заложил за жилет, а голова его — непростительная дерзость! — была покрыта треугольной шляпой с развевающимся трехцветным султаном — эмблемой той Революции, что возвысила народ до уровня трона, а королей низвела на уровень эшафота.
Это был посол Франции, тот самый Гара́, который от имени Национального конвента зачитал в Тампле смертный приговор Людовику XVI.
Легко представить себе, какой ужас охватил присутствующих при его появлении в подобный момент.
И вот среди мертвой тишины, которую никто не решался нарушить, он произнес громко, твердым и звонким голосом:
— Несмотря на неоднократные измены лживого двора, именуемого двором Обеих Сицилии, я все еще сомневался и захотел увидеть собственными глазами, услышать собственными ушами. Я увидел и услышал! Более прямолинейный, чем тот римлянин, что явился в сенат Карфагена, неся под полой своей тоги на выбор мир или войну, я несу только войну, ибо сегодня вы отреклись от мира. Итак, король Фердинанд, итак, королева Каролина, пусть будет война, раз вы того желаете; но война будет беспощадная, и предупреждаю вас: вопреки воле человека, которого вы сегодня чествуете, вопреки могуществу нечестивой державы, которую он представляет, вы лишитесь и трона и жизни. Прощайте! Я покидаю Неаполь, город-клятвопреступник. Заприте за мною городские ворота, созовите своих солдат на крепостные стены, установите пушки на башнях, сосредоточьте корабли в гаванях — тем самым вы замедлите отмщение Франции, но от этого оно не станет ни менее неотвратимым, ни менее грозным, ибо все рухнет в час, когда великая нация провозгласит: «Да здравствует Республика!»
Новый Валтасар и его гости замерли в ужасе от трех магических слов, прозвучавших под сводами галереи, и каждому чудилось, будто он видит эти роковые слова на стенах, где они начертаны огненными буквами. Вестник же, как античный фециал, бросивший на вражескую землю раскаленное и окровавленное копье — символ войны, не спеша удалился, и слышно было, как ножны его сабли ударяются о мраморные ступени лестницы.
Едва только звуки эти затихли, послышался грохот почтовой кареты, которую галопом уносила четверка сильных лошадей.