Алеко Константинов

ИЗ КНИГИ «БАЙ ГАНЮ. НЕВЕРОЯТНЫЕ РАССКАЗЫ ОБ ОДНОМ СОВРЕМЕННОМ БОЛГАРИНЕ»

БАЙ ГАНЮ ПУТЕШЕСТВУЕТ

Наш поезд вошел под огромный свод Пештского вокзала. Мы с бай Ганю отправились в буфет. Зная, что остановка продлится целый час, я спокойно сел за столик и заказал себе пива с закуской. Народ вокруг так и кишит. И какой красивый! Венгры, правда, мне не очень по душе, но венгерки — это дело другое. Среди всеобщей суеты я не заметил, как бай Ганю испарился из ресторана вместе со своими перекидными сумками. Где бай Ганю? Кружка его стоит пустая. Я посмотрел по сторонам, обыскал глазами весь ресторан — нет нигде. Вышел наружу, на перрон, гляжу туда, сюда — нету! Чудеса, да и только! Видно, пошел в вагон — проверять, не утащил ли кто его коврик.

Я вернулся в ресторан. До отхода поезда — еще больше получаса. Пью пиво, глазею. Швейцар через каждые пять минут бьет в колокол и равнодушно, ленивым голосом сообщает об отправлении поездов:

— Хё-гёш-фё-кё-тё-хе-ги, Киш-кё-рёш, Се-ге-дин, Уй-ве-дек.

Несколько английских туристов глядят ему в рот, а он, видимо привыкший к вниманию, вызываемому его своеобразным языком, осклабившись, дребезжащим голосом еще громче продолжает:

— Уй-ве-дек, Киш-кё-рёш, Хё-гёш-фё-кё-тё-хе-ги, — с особым ударением на каждом слоге.

До отхода нашего поезда осталось десять минут. Я расплатился за себя и за бай Ганю и вышел опять на перрон с намерением отыскать его. Как раз в это время под свод вокзала медленно вползал еще какой-то поезд, и — представьте себе — в одном из вагонов, высунувшись до пояса из окна, красовался бай Ганю. Заметив меня, он стал махать мне шапкой и говорить что-то издали — я не мог разобрать что из-за шипенья паровоза. Но я понял в чем дело. Когда поезд остановился, он спрыгнул на землю, подбежал ко мне и, с изрядной примесью крепкой ругани, которой, с вашего разрешения, не буду повторять, сообщил следующее:

— Ох, братец. Я так бежал, так бежал — язык на плечо.

— Куда ж ты бежал, бай Ганю?

— Как куда? Ты-то зазевался в своем трактире…

— Ну и что?

— Что! Там, понимаешь, дядька этот у дверей как зазвонит вдруг в колокол, и слышу — паровик свистит. Выбежал я — тебе уж не успел сказать, — гляжу: поезд наш тронулся… Батюшки! Коврик мой! Как пустился я за ним, луплю что есть мочи, просто беда… Вдруг вижу, посбавил ходу. Ну, я — хоп в вагон. Закричал тут на меня какой-то хеке-меке, но я, знаешь, шутить не люблю, поглядел на него этак строго, показал ему коврик — ну, он толковый парень видать. Засмеялся даже… Кто знал, что мы назад вернемся? Венгерская чепуха какая-то!

Я, грешный, от души смеялся над бай Ганевым приключением. Бедный! Поезд маневрировал, его переводили на другую линию, а бай Ганю, несчастный, целых три километра бежал вдогонку: коврик-то его там!

— Но ты, бай Ганю, впопыхах забыл заплатить за пиво!

— Велика беда! Мало они нас обдирают! — безапелляционно возразил бай Ганю.

— Я заплатил за тебя.

— Деньги некуда девать — ну и заплатил. Садись, садись скорей, а то как бы опять не пришлось вприпрыжку за машиной, — наставительно промолвил бай Ганю.

Мы вошли в вагон. Бай Ганю присел на корточки перед своими сумками, спиной ко мне, достал полкруга овечьего сыра, отрезал себе тоненький кусочек, отрезал огромный ломоть хлеба и давай уписывать за обе щеки, с аппетитом чавкая и время от времени вытягивая шею, чтобы проглотить черствый кусок хлеба. Наевшись и рыгнув разок-другой, он стряхнул крошки в ладонь, проглотил их и проговорил себе под нос:

— Эх, кабы кто поднес стаканчик винца!

Потом сел против меня, добродушно засмеялся и устремил на меня умильный взгляд. Посидев так с минуту, он обратился ко мне с вопросом:

— Путешествовал ли ты когда, уважаемый, ездил ли по свету?

— Да, поездил довольно, бай Ганю.

— И-и-и, а я так, почитай, весь свет исколесил. Це-це-це! Уж не говорю про Эдрене да Царьград, а одну Румынию взять! Веришь ли, Гюргево, Турну-Магурели, Плоешти, Питешти, Браила, Бухарест, Галац — постой, как бы не соврать: в Галаце был я или не был?.. Ну, словом, всюду побывал.


До Вены мы доехали без приключений. Я предложил бай Ганю одну из бывших со мной книжек, но он вежливо отказался, объяснив, что в свое время прочел их достаточно, и нашел более практичным подремать. Зачем зря глаза таращить? Ведь железной дороге деньги заплачены, так хоть выспаться. И он заснул, издавая такой рык, что впору африканскому льву.

В Вене мы остановились, как обычно, в гостинице «Лондон». Служители вынули из пролетки мой чемодан и хотели было взять бай Ганевы торбы, но он — может, из деликатности, кто его знает, — не дал.

— Как же можно, братец? Роза ведь это. Не шутка. Запах какой! Вдруг вздумается кому вытащить пузырек. Пойди ищи потом ветра в поле! Знаю я их. Ты не смотри, что они такие льстивые (бай Ганю хотел сказать — «учтивые», но слово это слишком недавно появилось в нашем лексиконе и не сразу приходит в голову), не смотри, что увиваются вокруг тебя. Нешто они добра тебе хотят? Айнц, цвай, гут морген — а сами все норовят что-нибудь стибрить. А нет, так хоть на чай сорвать! Я почему и стараюсь всегда выбраться из гостиницы втихомолку?.. Попрошайки! Тому крейцер, этому крейцер — конца нету!

Так как розовое масло, которое вез бай Ганю, действительно очень ценный товар, то я посоветовал сдать его в камеру хранения.

— В камеру? — воскликнул бай Ганю, и в голосе его зазвучало сожаление о моей наивности. — Чудной народ вы, ученые! Да откуда ты знаешь, какие там типы — в этих самых камерах хранения? Приберут твое масло к рукам — пиши пропало… и крышка! Что тогда делать? Нет, брось. А вот видишь этот пояс? — Тут бай Ганю приподнял свой широкий пиджак. — Все флаконы туда засуну. Тяжеленько, конечно, зато спокойно.

И бай Ганю, повернувшись ко мне спиной («много разного народу на свете, и этот парень, кто его знает, что за птица»), принялся совать флаконы себе за пояс. Я позвал его обедать.

— Куда?

— Да вниз, в ресторан.

— Спасибо, мне не хочется! А ты ступай закуси. Я тебя здесь подожду.

Уверен, что, оставшись один, бай Ганю тотчас открыл свой погребец. Коли есть провизия, с какой стати тратить деньги на горячую пищу? С голоду так и так не помрешь!

Я отвел бай Ганю в контору к одному болгарскому торговцу, а сам сел в трамвай и поехал в Шенбрунн. Подымался на арку, любовался Веной и ее окрестностями, походил по аллеям, по зоологическому саду, целый час смотрел на обезьян, а к вечеру вернулся в гостиницу. Бай Ганю был в комнате. Он хотел было скрыть свое занятие, да не успел, и я заметил, что он пришивает карман к внутренней стороне своей безрукавки. Человек искушенный, он и в летнее время носил под европейским костюмом безрукавку. «Зимой хлеб запасай, а летом одежду», говорят старики, и бай Ганю руководился этим правилом.

— Вот кое-что починить надо, — сконфуженно промолвил он.

— Ты карман себе пришиваешь? Видно, деньгу зашиб на розовом масле, — пошутил я.

— Кто? Я? Да что ты!.. На что мне здесь карман? Карманов мно-о-го, да класть нечего… Не карман, нет, а распоролась одежонка, ну, заплату поставил… Ты где был? Гулял, верно? Молодец.

— А ты, бай Ганю, не ходил гулять, Вену посмотреть?

— Да чего ее смотреть, Вену-то? Город как город: народ, дома, роскошь всякая. И куда ни пойдешь, всюду гут морген, все денег просят. А с какой стати я буду денежки немцам раздавать? У нас у самих найдутся до них охотники.

БАЙ ГАНЮ В БАНЕ

— Давайте теперь я расскажу о своей встрече с бай Ганю, — сказал Стойчо{59}.

— Рассказывай, — отозвались мы, зная, что Стойчо умеет рассказывать о такого рода комедиях.

— Дело было тоже в Вене. Сижу я как-то утром в кофейне Менделя; спросил чаю и стал смотреть болгарские газеты. Углубился в одну интересную статью, где шла речь о том, каким способом можно конституцию сильно потревожить, а то и вовсе разобрать на части, в то же время оставив ее нерушимой… Увлеченный чтением, я не замечал ничего, как вдруг у меня над ухом раздалось громкое: «А-а-а, добрый день!» — и чья-то потная рука схватила мою правую руку. Поднимаю глаза: широкоплечий, скуластый, черноглазый, черноволосый, даже чернокожий какой-то господин, с закрученными усами и небритым подбородком, облаченный — во что бы вы думали? — в сюртук нараспашку, с красным поясом, высовывающимся на два-три пальца из-под жилетки, в белой (по-нашему белой) сорочке, без галстука, в черной шляпе набекрень, в сапогах и с врачанской тростью под мышкой. Молодой: самое большее — лет тридцати на вид.

— Извините, сударь, — сказал я с легким удивлением, — я не имею удовольствия быть знакомым с вами.

— Как? Не знаком, говоришь? Да нешто ты не болгарин?

— Болгарин.

— Ну?

— Ну?

— Ну вставай, пойдем походим. Чего ты тут киснешь? Меня бай Ганю звать. Вставай!

Ему не было надобности говорить, что он бай Ганю.

— Извините, господин Ганю, я сейчас занят.

— А коли занят, чего ж в кофейне сидишь?

Я не нашел нужным пускаться в объяснения. Но он не обнаруживал ни малейшего желания оставить меня в покое и тут же выпалил:

— Вставай, своди меня в баню. Где тут баня?

О-го! Сводить его в баню! Я почувствовал приступ бешенства, но сдержался. И не только сдержался, а мне даже стало смешно. Видимо, бай Ганю в самом деле нуждался в бане: от него издали несло кислятиной. Ничего не поделаешь: как-никак соотечественник, надо было ему помочь. Я решил воспользоваться случаем и самому принять душ. Было очень жарко. Мы отправились в летнюю купальню с большим бассейном. По дороге, если попадалось что-нибудь более или менее любопытное, я считал нужным указывать своему спутнику и давать ему объяснения, но заметил, что он слушает меня неохотно, роняя лишь время от времени равнодушное «а», «так-так» или «знаю», видимо этим давая мне понять, что он не так уж прост. Либо перебивал меня каким-нибудь совершенно не идущим к делу вопросом. Рассказываю ему, например, о памятнике Марии-Терезии на площади между музеями, а он дергает меня за рукав:

— Взгляни вон на ту, в синей юбке, а? Какая она, по-твоему? Скажи, как это вы их узнаете: которая такая, а которая — нет, а? Я сколько раз впросак попадал.

И бай Ганю дополнил свой вопрос злодейским подмигиванием.

Наконец пришли в купальню. У меня было неспокойно на душе: я словно предчувствовал, что будет. Взяли в кассе билеты. Бай Ганю потребовал сдачи шевелением пальцев, просунутых в окошечко. Кассирша, подавая, улыбнулась. Бай Ганю так и впился в нее маслеными глазками и, принимая деньги, выразил свои чувства многозначительным покашливанием. Кассирша прыснула со смеху. Бай Ганю в восхищении подкрутил левый ус и закивал головой.

— Че фромоза эш домиета[18]. Ну-ка, Стойчо, спроси у нее: понимает она по-румынски? Штий румунешти?[19] — спросил он сам.

Тут подошел новый посетитель, и мы отправились в зал. По кругу идет коридор. Вдоль него — кабинки для раздевания, закрытые занавесками. Посредине — бассейн, огороженный низкими деревянными перилами. В бассейн ведут маленькие лесенки. Мы с бай Ганю заняли две соседние кабины. Я быстро разделся и погрузился в холодный бассейн. В воде молча, степенно расправляли мускулы и плескались несколько немцев. Бай Ганю долго не показывался из-за занавески; оттуда слышалось только пыхтенье да позвякивание каких-то стеклянных предметов. Наконец занавеска отдернулась, и он появился в натуре, с волосатой грудью, узором от чулок на ногах и каким-то узелком в руке: это были драгоценные флаконы, завязанные в не первой чистоты платок, которые он боялся оставить в кабине. «Как знать, крепкие ли у них стены? Оторвут доску — и поминай как звали». Он окинул взглядом стены коридора: нет ли какого гвоздя, чтобы повесить узел? Полагая, что раз есть стена, так должен в ней быть и гвоздь, он обратился ко мне с такими словами:

— Деревенщина эти немцы: гвоздя вбить не догадаются! А еще нас деревенщиной обзывают.

Окончательно убедившись в немецкой некультурности, бай Ганю нерешительно положил узелок с флаконами у входа в свою кабину, чтобы был у него на глазах, пока он будет купаться.

— Послушай, братец, — обратился он снова ко мне. — Ты купаться купайся, а сам поглядывай на флакончики. И на меня гляди: какую я сейчас штуку выкину.

С этими словами бай Ганю поднял ногу и ступил ею на ограду бассейна.

— Погляди только. — Потом встал другою, выпрямился во весь рост, перекрестился и с криком: — Гляди… Господи помилуй… Гоп! — бросился в воздух и, согнув ноги кренделем, — бух прямо в середину бассейна!

Фонтаны воды взметнулись вверх и пролились на головы застывших от изумления немцев. Волнистые круги побежали от центра бассейна к краям, выплеснулись за его пределы, хлынули обратно, и, когда через несколько секунд вода успокоилась и стала опять прозрачной, все находящиеся в бане могли наблюдать уморительные движения бай Ганю под водой. Вынырнув, он встал ногами на дно, выпрямился, зажимая пальцами глаза и уши, отряхнулся, — пуф! — вытер обвисшие усы, — пуф! — выжал воду из волос, смахнул ее с лица, открыл глаза, поглядел на меня и засмеялся:

— Ха-ха-ха… А? Что ты скажешь?

Я не успел ничего сказать, так как он лег на воду и начал шлепать руками по поверхности — поплыл «по-матросски»: шлеп рукой — два удара ногами, шлеп другой — опять два удара ногами. Весь бассейн закипел. Как будто мы попали под водопад. Волны побежали к краям бассейна, брызги цепочками долетали до самых стен.

— Вот это называется «по-матросски», — торжественно кричал над волнами бай Ганю. — Постой, сейчас покажем им «вампор»[20] по-ихнему.

И перевернувшись на спину, он принялся так беспощадно бить ногами по вспененной поверхности, что брызги полетели в потолок. Тогда он стал быстро вращать руками, изображая колеса парохода.

— Чух-чух, чух-чух. Фью-у-у! — засвистел он.

Немцы остолбенели. Они, видимо, приняли моего спутника за приехавшего откуда-то с Востока и еще не успевшего попасть в психиатрическую лечебницу сумасшедшего: лица их выражали не столько гнев, сколько жалость. А бай Ганю, видимо, прочтя на этих лицах безграничное удивление его искусством, поспешно поднялся по лестнице, выпрямился, слегка расставив ноги, бросил на немцев высокомерный взгляд, геройски ударил себя в волосатую грудь, победоносно воскликнул:

— Булгар! Булга-а-ар! — и ударил себя в грудь второй раз, еще сильнее.

Горделивый тон, каким он отрекомендовался, говорил многое. В нем слышалось: «Вот видите, каков болгарин? Да, да, он такой! Вы только понаслышке о нем знали, о герое сливницком{60}, о гении балканском! А теперь он перед вами, весь как есть, с головы до пят, в натуральном виде. Видите, какие он может чудеса творить? Да только ли это! Эх, на какие только он не способен дела. Болгары, мол, деревенщина. Глупые болгары, а? Эх, вы жиды, жиды!»

— Спроси-ка, нет ли у них мыла, — сказал мне бай Ганю, после того как патриотический восторг его немного остыл. — Видишь, на что у меня ноги стали похожи…

В самом деле, ноги его были не особенно подходящей моделью для ног Аполлона Бельведерского. Узор чулок отпечатался на их коже, к тому же нечистой и волосатой. Впрочем, грязью болгар не удивишь: даже самая безудержная фантазия не в состоянии представить себе что-либо грязней того, что представляет сама действительность…

Этими словами окончил свой рассказ Стойчо.

БАЙ ГАНЮ НА ВЫСТАВКЕ В ПРАГЕ{61}

— Постойте, теперь я расскажу вам, как мы с бай Ганю на выставку в Прагу ездили, — с улыбкой промолвил Цвятко.

— Браво, Цвятко! — откликнулись все. — Мы этого давно ждем!

— Если вы помните, — начал Цвятко, — мы выехали из Софии целым поездом — в наших вагонах и с нашим паровозом. Вагоны все первого и второго класса, новехонькие, только что доставленные из Европы, безукоризненно чистые, комфортабельные. В одном и том же вагоне — купе и первого и второго класса. Всего нас было человек сто шестьдесят, не помню точно. Старики, молодежь, мужчины, женщины, дети, даже грудняшки (ох уж эти грудняшки!..).

Знай наших! Гордость-то какая: ехать на выставку в собственном поезде. «Пускай европейцы видят, что Болгария не дремлет», — говорили мы себе. Особенно льстили нашему тщеславию новизна, современная конструкция и чистота вагонов. Но долго ли, как вы думаете, упивались мы патриотическими восторгами по поводу превосходного качества вагонов и мыслью о том, чтобы потрясти Европу своим прогрессом? Пока нас провожали на вокзале, пока мы ехали мимо Сливницких и Драгоманских позиций, по полям наших славных побед, энтузиазм наш рос пропорционально количеству опорожненных бутылок и корзинок с провизией, которыми запаслись в изобилии предусмотрительные туристы.

— Еду, понятное дело, возьмем с собой. Не платить же сербам! — восклицал воодушевленный патриотизмом и плевненским вином бай Ганю.

Но когда мы подъезжали, уже в сумерках, к Цариброду и при попытке осветить вагон обнаружилось, что забыли приготовить лампы, а между тем уже совсем стемнело и с испугу начали реветь дети, о, тогда мало-помалу, словно вместе с исчезновением болгарской территории, начал исчезать и наш патриотический восторг. Одни улыбались печально, другие — с тайным сарказмом (присутствовали не только болгары), третьи негодовали. Даже бай Ганю шепнул мне на ухо:

— Полезли с суконным рылом в калашный ряд.

Иные откровенно ругали одного иностранца, служившего тогда в управлении нашими железными дорогами. Чувствуя поддержку, бай Ганю воскликнул:

— Известное дело, мы тут ни при чем. Всё иностранцы эти, чтоб их черт побрал! Нарочно так устроили — над нами потешаются. Понимаете — из зависти. Они все такие!

При этом он так поглядел на одного из присутствующих иностранцев, что тот закашлялся и перешел в другое купе. Когда поезд остановился на станции Цариброд, в вагонах до того потемнело, что мы перестали видеть друг друга. Поволновались, посердились, потом нами опять овладело веселое настроение. Посыпались шутки и насмешки по адресу железнодорожного начальства. Послышались голоса:

— Дайте свечей, люди добрые. Дети боятся.

— Эй, дядя, сходи купи фунт свечей, получишь на чай!

— Хоть бы по одной сальной свечке выдали! Только бай Ганю не допускал и мысли, чтобы в подобной нераспорядительности могли быть повинны болгары.

— Видите вон того, — сказал он, когда принесли несколько штук свечей, и показал на одного ехавшего с нами иностранца. — Его бы дегтем облить да зажечь. Ну, как это терпеть! На темноту-то плевать, да для сербов посмешищем стали. Вот он, — видите? — сербский чиновник-то: смеется… Понятно, смеется!

Повышенное чувство патриотизма не позволяло бай Ганю мириться с тем, что какой-то серб над ним подсмеивается.

— Чего смеешься, эй ты там? — нахмурился он.

И он хотел уже выскочить из вагона и потребовать у серба объяснений. Геройская натура!

— Ш-ш-ш… Смирно, бай Ганю, — удержали его спутники. — Не устраивай скандала. Не забывай, что въезжаешь в Сербию…

— Э-э, что ж из того, что в Сербию въезжаю! Нашел, чем испугать! А Сливница! А «натраг, брача»?[21]

И из уст бай Ганю вырвалось, как бомба, ругательство.

— Да чем этот серб виноват, что в наших вагонах темно? — успокаивали его окружающие.

— Кто? Он-то? Знаю я их! — отвечал бай Ганю, качая головой.

Выдали в каждое купе по свече. Кое-кто, кажется, заправил и засветил лампу. Поезд тронулся. Пассажиры прикрепили свечи возле окон, накапав горячего сала. Это было первое о б о л г а р и в а н и е новых вагонов. А ночью произошло второе: все клозеты (прошу извинения, господа!) превратились в клоаки.

Как бы то ни было, Сербию мы проехали. Но не подумайте, что мы ехали по ее территории тихонько-скромненько. О-о! Болгарин не так прост! Бай Ганю не упускал случая, где только мог, уязвить сербов напоминанием о Сливнице. В Нише и Белграде он даже спрашивал каждого — всех служащих и носильщиков:

— Ты ведь болгарин? Скажи откровенно. Вы все болгары, а сербами прикидываетесь.

Въехали в Венгрию… Тут вдруг у одного вагона загорелась ось. А, чтоб вас с мастерами вашими! Стояли долго. Поливали, гасили, курили, почесывались… наконец, тронулись. А венграм смех! Известно: болгарские туристы!.. Потом еще в одном месте останавливались из-за того же вагона; пришлось отцепить к чертям, на ремонт оставить.

Бай Ганю, человек бывалый, едущий уже не первый раз, объяснял своим неискушенным спутникам:

— Нынче в Пешт попадем. А Пешт проехали — Вена. За Веной — Прага. Я все здешние места вдоль и поперек изъездил, как свои пять пальцев знаю.

Маленькие станции мы проезжали не останавливаясь. На больших ждали, пока откроют путь. Все дивились богатству Моравии. Прекрасно обработанные долины, роскошные сады, бесчисленные фабрики и заводы заставили даже бай Ганю признать преимущество Моравии перед нашим отечеством:

— Мы работаем, но и эти молодцы не отстают, не-е-ет! не отстают, пошевеливаются.

Но тут же, заметив, что слишком увлекся похвалой, он прибавил:

— Только все даром: они работают, а немец жрет.

В пути не обошлось без курьезов. Мы, то есть я, Ваню, Фило и сын Иваницы{62} (вы его, наверное, не знаете), занимали купе первого класса; в соседнем купе ехал бай Ганю с несколькими товарищами, основательно запасшимися провизией. Сам бай Ганю, видимо второпях, забыл положить в свои торбы закуску.

— Велика беда. Что же мы в конце концов, не болгары, что ли? Выручат. У одного — хлеба ломоть, у другого — брынзы кусочек, вот тебе и сыт человек. А то как же?

И в самом деле, ему жилось неплохо. Товарищи потчевали его едой и питьем, а он их пламенным патриотизмом пополам с завидным аппетитом и жаждой. Но все кончается. Истощились наконец и запасы провизии у соседей, опустели бутыли. (Тут требуется существенное уточнение: бутыли опустели еще в тот момент, когда мы проносились над Сливницей и Драгоманом с возгласами: «Да здравствует Болгария, ура-а-а! Дай и мне хлебнуть, ура-а-а!»)

Бай Ганю начал примазываться к нам. Сперва под разными предлогами: то спичку попросит, то рюмку коньяку — живот, мол, заболел, — а там понемножку освоился, попривык и, можно сказать, уже не выходил от нас. Товарищей своих совсем позабыл. Да и на что они ему? Ничего у них нету, все съедено, все выпито. А у нас, слава богу, всегда что-нибудь да находилось: мы покупали на станциях. Бай Ганю из любопытства не упускал случая попробовать заграничного продукта:

— Что это? Виноград, никак? Ишь ты! Славно! Дайте кисточку. М-м-м! Отличный! Славно!

Любознательность заставляла его знакомиться с нашими закусками, коньяком и табачницами.

— Эта табачница не из кавказского серебра? — любопытствовал бай Ганю, видя, что один из нас собирается закурить.

— Нет, это венская работа, — отвечал владелец.

— Вот как? Дай-ка посмотреть. Це-це-це! Скажи пожалуйста! А табак болгарский, наверное? Славно! Погоди, я себе сверну. У меня бумага папиросная есть: коли нужно — я тут.

Что он тут, мы это все время чувствовали: и по запаху его сапог, и по специфическому аромату его потного тела, и по его наступательным операциям, имеющим целью захват всего дивана. Сперва он сидел на краешке, потом начал устраиваться поудобней; а кончилось тем, что мы трое сидели на одном диване, а сын Иваницы примостился на край другого, предоставив бай Ганю возможность занять горизонтальное положение. И тот не упустил случая. Мы решили посмотреть, до каких пределов дойдет потребность бай Ганю в удобствах, и он стал чистосердечно удовлетворять наше любопытство:

— Подвинься маленько к краю, чтобы мне и другую ногу положить. Вот так! Славно! Э-э-эх! Черт возьми! Благодать!.. А смотрите, что машина-то делает: туки-тук, туки-тук… Летит!.. Страсть люблю этак вытянуться. А там тесно. Да и товарищи мои — простой народишко, говорить с ними не о чем!.. Вы что там едите! Кажись, груши? Славно! Любопытно, могу я вот так, лежа, грушу съесть? Спасибо! Где вы такие штуки берете?

— Покупаем, — еле сдерживаясь, ответил один из нас.

— Правда? Славно! — одобрил он, набив, себе сочной грушей рот. — Люблю груши!

Под монотонный стук колес бай Ганю задремал. Я подумал: что бы ему такое подстроить? Наконец мне пришла в голову гениальная мысль. Я сделал знак товарищам и сказал:

— Выпьем по чашке кофе, господа? Давайте спирт и машинку.

— Кофе? — воскликнул бай Ганю, вскочив как ужаленный с дивана. — Неужели правда?

— Как же его варить, когда воды нет? — возразил, артистически притворяясь озабоченным, сын Иваницы.

— Воды нету? — опять воскликнул бай Ганю. — Да вы только скажите. Минутку!

И он вылетел из купе.

Мы покатились со смеху. Сын Иваницы растянулся на диване во всю его длину. Бай Ганю вернулся, пыхтя что есть силы: надо же было показать нам, сколько трудов и мучений пришлось ему принять ради нас. В руках у него был маленький кувшинчик.

— Вот глядите, достал. Все вагоны обрыскал! Вдруг вижу — кувшин. Хватаю, а какая-то женщина мне: «Оставь воду, — кричит. — Это для ребенка». Думаю: чего бы это соврать? Вдруг стрельнуло мне: «Виноват, сударыня, там один в обморок упал». — «Вот как?» — говорит. «Да», — отвечаю. «Ну, говорит, тогда неси скорей; только кувшинчик мне верни». Дура баба! Уф! Взопрел весь. Ну, теперь — кофейку!

— Как вам не стыдно, сударь! — укоряюще промолвил один из присутствующих, не в силах сдержать негодования.

Бай Ганю поглядел на него, разинув рот, стараясь как можно нагляднее изобразить искреннее удивление. Потом совершенно неожиданно произнес:

— Я чуял, что тут подвох, да подумал: «Дай схожу все-таки…» Ну, т о г д а хоть закурить дайте и коньячку рюмочку.

Ему дали и то и другое, и он ушел в свое купе, к п р о с т о м у н а р о д и ш к у.

— Какие болваны эти ученые, — вскоре послышался голос бай Ганю из соседнего купе. — Не знаю, как только терпят таких на службе. Ну, погодите, вернется бай Ганю в Болгарию, увидим тогда, кому где место.

Подъезжаем к чешской границе. С нами ехали комиссары, посланные правительством посмотреть, как устраивают выставки, с тем чтобы заняться устройством выставки в Пловдиве. Один из них приколол всем едущим на грудь трехцветные болгарские ленточки. Уже в пути прошел слух, что на границе и в Праге нас ждет торжественная встреча. Стало быть, мы были к этой встрече подготовлены; но действительность превзошла наши ожидания.

Вот и пограничная станция. Раздался свисток паровоза. По обе стороны железнодорожного полотна бежит к вокзалу народ. Моросил дождь, и у бегущих мужчин, женщин, детей в руках раскрытые зонты. Поезд остановился. На перроне полно народу. Тут же оркестр грянул «Шумит Марица»{63}. Вслед за тем хор запел «Kde domov můj»[22] — к великому удовольствию всех нас, а особенно бай Ганю, который, обращаясь к нам, похвалил чехов за то, что они так хорошо разучили народную б о л г а р с к у ю песню «Где й родът ми»{64}, — только вот слова выговаривают как-то неясно, трудно разобрать.

Я готов сквозь землю провалиться при воспоминании о том, как мы держались во время этой первой встречи. Вы только представьте себе, господа: весь город сбежался встречать братьев болгар, из деревень народ пришел, оркестр вызвали, хор, поставили множество девушек — ждать с букетами в руках, когда братья выйдут из вагонов, и приветствовать нас словами, песнями, музыкой, букетами. А «братья» высунули головы из окон и глядят! Хотите верьте, хотите нет, господа, окна у вагонов узкие, один высунул голову, другой из-за плеча у него выглядывает, третий снизу полфизиономии перекошенной пристроил — один глаз таращит. И смотрят! Со стыда умереть можно было. Эх, кабы сделать моментальный снимок!.. Встречающие смутились. Не знают как быть, куда девать букеты! Оркестр умолк, хор тоже, наступила тишина, взаимное осматривание. Вдруг вылезает из вагона бай Ганю. Все чехи на него уставились, дорогу ему дают: пожалуйте!.. И он пожаловал… Господи! Ну до чего важно зашагал он среди сотен глаз и сотен рук, протягивающих ему букеты! Захватил в горсть левый ус, подкрутил его, расставил локти, солидно кашлянул. Поглядел одним глазом на барышню, поднесшую ему букет чуть не к самому носу. Поглядел и пошевелил пальцами поднятой кверху левой руки, как бы говоря: «Встречаешь, девушка? Правильно делаешь. Встречай. Мне это нравится». И прошел мимо, не удостоив принять от нее букет. Бедняжка сконфуженно опустила руку. Через некоторое время бай Ганю появился снова, не совсем грациозно застегивая некоторую часть своего туалета. Ему опять дали дорогу, он опять подкрутил левый ус, опять кашлянул, потом высморкался при помощи пальцев и полез в вагон. Паровоз свистнул, и мы поехали.

Не думайте, что я преувеличиваю, нарочно присочиняю, чтобы представить бай Ганю в карикатурном виде. Наоборот, я кое-что опускаю, так как мне до сих пор неприятно об этом вспоминать. Например, я не хотел рассказывать о том, какое зрелище представлял наш поезд уже на второй день путешествия. Я говорил, что наши туристы взяли с собой и грудных младенцев; помимо плача и рева, скажу вам, что клозеты превратились в прачечные, где шла стирка замаранных детских распашонок и подгузников, а коридоры вагонов — в места сушки всего этого добра: здесь были протянуты веревки, и на них развешаны недостиранные подгузники — взамен флагов, которыми мы должны были украсить свой поезд; только вместо трехцветных — белый, зеленый, красный — у нас блестело на солнце множество двухцветных — белых с желтым. Эти прелести украшали наш поезд и во время остановок на территории Чехии, когда население встречало нас музыкой, песнями, букетами, приветственными речами городских голов или других представителей местной власти. Желто-белые флаги эти развевались на веревках, и когда наш руководитель господин Василаки оглушал чешских слушателей своими проникновенными громовыми речами, и когда господин Петко льстил национальному самолюбию братского чешского народа своими ораторскими выступлениями на каждой станции, из которых стоящие в задних рядах слышали только: «Братья! Иван Гус… О! Иван Гус! Братья!», и когда бай Ганю, разгневанный тем, что в речах не поминают наших исторических гигантов, толкал одного учителя в бок, говоря:

— Эй, друг, скажи и ты что-нибудь! Покажем, кто мы есть. Самое время. Скажи о Филиппе Тотю{65}, либо о Круме Страшном{66}, либо песню какую спой…

А двухцветные флаги все развевались!

Весь наш путь от чешской границы до Праги был сплошным триумфальным шествием. Мимо городов, мимо сел, в полях ли — где бы ни проходил наш поезд, — всюду летели вверх шапки, и воздух потрясало нескончаемое nazdar[23]. Я заметил, как одна из работавших в поле, видя, что мужчины машут шапками и бросают их в воздух, помахала руками, потом развязала платок на голове и, кинув его в воздух, завизжала:

— Naz-da-a-r!

Потом, когда мы проезжали мимо одного города (названия не помню, да и как было запомнить: у нас голова шла кругом — на улицах народ, на окнах народ, на деревьях, на заборах, даже на крышах народ), так вот в этом городе я в одном месте заметил новый дом, почти совсем достроенный, с уже наметанными кровельными балками, на самом верху которого торчал украшенный зеленью длинный шест с флагом на конце — как у нас на строящихся домах. Рабочие, увидев сверху, что вдоль всей улицы, со всех этажей машут платками и кричат: «Nazdar!» — взбежали по балкам на гребень крыши, схватили шест с флагом и стали его выдергивать, чтобы салютовать нам; но он, видимо, был воткнут очень крепко — им не удалось его выдернуть; тогда они принялись расшатывать его у основания, так что флаг стал слегка наклоняться то влево, то вправо. Эти два случая — с женщиной в поле и плотниками на строящемся доме — до крайности растрогали меня. Это не было похоже на наши: «Вся интеллигенция огласила окрестность неистовым «ура»», «Сегодня весь народ ликует…»{67}.

Приехали в Прагу. На перроне немного народу, только официальные представители: помощник городского головы, если не ошибаюсь, да члены выставочного комитета. Такая встреча показалась мне довольно тусклой: мы уже привыкли к триумфу! Но это было сделано не без умысла: людям распорядительным известно, что если из поезда выходят сто шестьдесят человек, а на перроне — публика, то приехавшие с ней смешаются и получится каша из гостей, встречающих и багажа; вот почему перрон был оставлен пустым и встречала нас только комиссия.

Пошли опять приветственные речи; с одной стороны — «Bratři Bulhaři!.. veliký slovenský… Cyrila a Metodie!», с другой — «Bratři, my jsme přišli poučit se u velikého Českého Národa…»[24], с третьей — «Братья! Великий Иван Гус!.. Да, братья, Иван Гус велик!».

А бай Ганю со своей стороны, недовольный тем, что упоминают только Кирилла и Мефодия, опять толкает учителя: «Скажи и ты что-нибудь! Мало разве их у нас? Скажи об Аспарухе{68}, а то возьми задуй в кавал{69} — самое время».

Нам объявили, что сейчас нас направят в клуб «Měšťanská Beseda»[25], а оттуда разведут по квартирам. Распорядились насчет доставки нам багажа. Мы двинулись. Входим с перрона в зал для пассажиров — и что же видим? Полно народу! Буквально яблоку негде упасть. Только узенький проход нам оставили. По обе стороны — два ряда дам с букетами. Все одеты по-праздничному. И как грянут дружное «nazdar», как начнут подавать нам букеты и бросать в нас цветами!.. Выходим на улицу, смотрим: господи! Куда только хватает глаз — море голов, только полоска для нас оставлена, и опять дамы в два ряда, и опять: «Nazda-a-ar! nazda-a-a-ar! ура!», и опять градом — букеты. Царская встреча!.. Среди кликов и цветов садимся в пролетки, едем. Насколько изящно мы усаживались и размещались с семьями, с грудными младенцами, предоставляю судить вашему воображению! От этой неожиданной грандиозной встречи мы совсем очумели. Снимаем шапки, кланяемся направо, налево; потом догадались совсем их снять (по части догадок мы вообще были сильны. До того лихо с этим проклятым этикетом расправлялись — только держись!). Улыбка застыла на наших судорожно дрожащих губах, и мне хотелось сам не знаю чего: не то засмеяться, не то заплакать, не то сквозь землю провалиться!

Приехали в Городской клуб, сели за столики в саду. Ждем, когда привезут багаж и распределят нас по квартирам. Некоторые извозчики ждали, бедные, целый час за воротами, когда им заплатят; но многие наши туристы не нашли нужным платить.

— Великое дело, — сказал бай Ганю. — Что им стоит заплатить за нас извозчикам! В конце концов мы славяне! Вот тут-то и показать славянский дух, хе-хе!.. А то как же? Чтоб все даром!.. А за деньги-то каждый дурак сумеет! «Наздар» — и вся недолга!..

Наконец багаж был доставлен, и нас стали размещать на жительство. Хозяева наши заранее позаботились — нашли нам помещения. Не буду вам рассказывать о стычках с извозчиками, с кельнерами в клубе, с распорядителями из-за слишком позднего или неправильного вручения багажа, о недовольствах квартирой, о всяких препирательствах и т. п. Перенесемся на минуту в нашу комнату (не бойтесь, сударыня!). Нас было в большой комнате четверо. Все удобства. Окна во двор… Напротив — такое же количество этажей. Как-то раз служанка, убиравшая у нас, снимая цветы с подоконника, чтобы затворить окно, вдруг оборачивается ко мне и сконфуженно спрашивает, указывая глазами на противоположные окна:

— Prosím vás, pane, je ten pan take Bulhar? Račte se podívat, co ten dělá! Jaký je on černý! Vlasatý jako nějaký dikař! Ha-ha-ha-ha![26]

Гляжу в указанном направлении — и что же вижу? Бай Ганю, перед открытыми окнами, не спуская занавесок и не закрывая ставней, скинул верхнюю одежду и в тот момент, когда я на него взглянул, улыбался во весь рот нашей служанке, поглаживая себя по волосатой груди, видимо, для того, чтобы ее пленить.

В тот день местные газеты поместили приветствия дорогим (действительно дорогим!) гостям — bratrům Bulharům. Опубликована была также программа нашего осмотра выставки и достопримечательностей Праги. В дальнейшем стали печататься отчеты о наших посещениях: куда мы ездили, как нас там встречали, как приветствовали, что мы ответили. Фамилия нашего руководителя господина Василаки была у всех на устах: он заслужил это внимание своими бесчисленными речами. И сказать по правде, — как хотите, а не будь господина Василаки, пускавшего им пыль в глаза, мы бы окончательно провалились.

У входа на выставку нас встретили члены комитета. И опять речи о Českém národě, о Bulharském národě. Тут, вы понимаете, не позволили себе назвать нас по ошибке сербами, наподобие того, что, по слухам, произошло у входа на Пловдивскую выставку{70}. Сливенцы и ямбольцы{71} находятся в постоянной вражде, имеющей источником зависть, чувство соперничества или бог знает что еще. И вдруг, при появлении сливенцев у входа на Пловдивскую выставку, один из членов комитета, приняв их за ямбольцев, стал в своей речи восхвалять их: «Храбрые ямбольцы, славные ямбольцы!» А те только потеют, кашляют в ладонь да моргают… Картина!

Входим на выставку. Сперва — беглый осмотр главных отделов. Нас ведет один из членов комитета. И кого ведет он! Наши туристы — настоящие англичане! Вошли в ботанический отдел и не хотят уходить.

— Иванчо, Иванчо, поди скорей сюда, — кричит один. — Посмотри, какой большой тюльпан! У тети твоей точь-в-точь такой, помнишь?

— Иди, иди сюда, Марийка, — слышится с другой стороны. — Посмотри на мимозу. Это мимоза. Видишь? Помнишь, в атласе растений, который я тебе на пасху купил?

— А вот, смотри, мята. Це-це-це! И у чехов мята есть? Славно! — кричит третий, и все кидаются смотреть мяту.

— А что-то я герани не вижу, — с недовольством замечает бай Ганю. — Что это за народ, коли у них герани нету! И-и-и, а у нас-то! По горам! Эх, мать честная!

Все это время представитель комитета как на иголках: ждет, когда дорогие гости наговорятся!

Я не выдержал, пошел осматривать другие павильоны. В мое отсутствие дорогих гостей сфотографировали, и на другой день в одной иллюстрированной газете появилось их групповое изображение.

Нас возили в Градчаны, где находится дворец чешских королей. Показывали нам разные исторические уголки: комнату, где заседал совет, вынесший решение начать Тридцатилетнюю войну; окно, через которое были сброшены в пропасть чешские патриоты{72}. Водили нас в старую ратушу, в старый и новый музеи. Дали в честь нас оперный спектакль в Národním Divadle[27] и вечер в Городском клубе. Мы посетили господина Напрстека, почтенного гражданина, одно время сильно скомпрометированного в глазах австрийского правительства, бежавшего в Америку, там разбогатевшего, вернувшегося в Прагу и проживающего здесь в почете и уважении, занимаясь благотворительностью. У него — свой музей и библиотека. Он принял нас с радушием и гостеприимством настоящего славянина. Здесь были произнесены самые задушевные речи. В одной из комнат находилась большая книга, где расписывались посетители. В тот момент, когда все столпились около этой книги и каждый старался заполучить перо, чтобы увековечить свое имя, бай Ганю дернул меня за рукав и спросил с нетерпением:

— Слушай, на что там записываются?

Зная заранее, что никакая цель этих записей не покажется бай Ганю убедительной, кроме сугубо практической, я в шутку ответил, что, дескать, кто не желает больше осматривать пражскую старину, тот может записаться в этой книге и обедать отныне у господина Напрстека.

— Правда? — воскликнул бай Ганю. — Да ну ее к черту, старину эту. Дай-ка перо! Давайте, давайте скорей перо! А карандашом нельзя? Пусти, пусти, я спешу!

И он стал локтями пробивать себе дорогу к столу, на котором лежала книга. Поднялась толкотня, давка, все начали отнимать друг у друга перо, закапали книгу чернилами, и вот наконец дрожащая, волосатая и потная рука бай Ганю украсила одну из страниц ее двумя звучными словами:

Ганю Балканский

Тут Цветко объявил, что больше не хочет рассказывать.

— Расскажи насчет вечеринки. Ты ведь сказал, что в честь болгар вечеринку устроили, — сказал один из присутствующих.

— Я на нее не пошел. А бай Ганю был. À propos[28], в этот самый день мы с бай Ганю ходили в парикмахерскую. Он собирался на этом вечере пленять чешских дам и принимал всяческие меры к тому, чтобы явиться во всем блеске: купил галстук, почистил медали (вот он каков, бай Ганю! А вы думали?), и мы пошли в парикмахерскую, так как он порядком оброс. Он сел в кресло. Парикмахер старательно закутал его простыней и приступил к делу. Мы провели там чуть не целый час. Не так легко было угодить бай Ганю.

— Тут вот, тут. Скажи ему — тут, — бай Ганю показал на свою шею, — тут пускай подровняет, бритвой поскребет маленько. Да скажи, чтоб глядел в оба, прыщика какого не срезал, черт бы его подрал.

Заметив в зеркале сердитое выражение бай Ганевой потной физиономии, парикмахер поглядел на меня с недоумением.

— Co pan mluví?[29] — тревожно осведомился он, думая, что чем-то не угодил клиенту.

— Скажи ему, чтоб не болтал, — обратился ко мне бай Ганю, да таким тоном, словно я нанялся ему в переводчики. — Скажи, чтоб оставил мне бородку, да сделал бы ее поострей, как у Наполеона, понял? А усы пускай расчешет так, чтобы распушились, как — хе-хе! — как у итальянского короля, хи-хи-хи! Видал его нарисованного? Ну, чтоб так вот и сделал! Скажи ему!

У меня не хватило духу передать скромное желание бай Ганю буквально. Оно поставило бы парикмахера в большое затруднение: легко ли с помощью бритвы и гребенки сделать кого-то похожим и на Наполеона III, и на Умберто. И притом кого!!

Причесывание окончилось. Бай Ганю вынул кошелек, повертел его на веревочке, открыл, сунул руку внутрь, достал пригоршню монет, повернулся к нам спиной, порылся, порылся в монетах, выбрал одну и подал ее парикмахеру, но с таким видом, будто хотел сказать: «На, так уж и быть. Будешь меня помнить». Монета была двадцатикрейцеровая. Но, видимо, испугавшись, не дал ли он маху и не сочтут ли его простаком, он протянул руку к парикмахеру и пошевелил пальцами: дескать, давай сдачу. Парикмахер мгновенно открыл ящик стола, кинул туда монету, вынул две монеты по десять крейцеров, брякнул ими о мраморный стол и скрылся во внутреннем помещении. Монеты покатились по полу. Бай Ганю в первый момент как будто опешил и чуть отшатнулся; но не успел я уловить это движение, как он уже наклонился, подобрал монеты и промолвил:

— Будешь так бросаться, сам в дураках и останешься. Пойдем отсюда, ну их! Только умеют обдирать! Знаю я их! Славяне!.. Держи карман шире!

БАЙ ГАНЮ ПРОВОДИТ ВЫБОРЫ{73}

Посвящаю этот очерк бесценному другу моему Цветану Радославову{74}

— Не болтайте чепухи. Говорю вам: надо выбрать тех, кто за правительство, — воскликнул бай Ганю, крепко ударив кулаком по столу.

— Да как же мы выберем тех, кто за правительство? Откуда мы добудем избирателей? Да ведь и ты, бай Ганю, как будто либерал? — осмелился возразить Бочоолу.

— Кто тебе сказал, что я либерал? — строго спросил бай Ганю.

— Как кто сказал? Да разве ты не помнишь, как колотил консерваторов, как поносил их? Как же не либерал? Ведь, по твоим словам, ты даже Иречеку{75} хвалился, что ты либерал! — возражал Бочоолу.

— Эх ты, простофиля! — со снисходительной улыбкой ответил бай Ганю. — Ну что из того, что я так сказал Иречеку? От слова не станется. Ты, дурак, то́ сообрази, что коли я над каким-то там Иречеком не подшучу, так над кем же мне шутить-то.

— Ты прав, твоя милость! Бочоолу, помалкивай, не мешай ему! — вмешался Гочоолу. — Я тоже консерватор.

— Да и я не чурбан бессмысленный, а как есть консерватор, — откликнулся Дочоолу. — И ты, Бочоолу, становись консерватором. Нажмем на них как следует, чтоб им ни охнуть, ни вздохнуть.

— Идет. Не знаю вот только, с кем начальник будет, — сказал Бочоолу.

— Управитель-то? Он с нашими, понятно, — сообщил бай Ганю. — И окружной с нашими тоже. Постоянный комитет — незаконный, да кто будет проверять-то: наш он. Бюро — наше. Городской совет — наш. Городской голова маленько шатается, да мы ему хвост оборвем. Общинные советы в селах нарочно не утверждены, понимаете? Ежели будут с нами — утвердим, а нет — к чертям! А насчет управителя, говорю тебе — не беспокойся: наш он.

— А грузчики? — поинтересовался Бочоолу.

— И грузчики — наши, и цыгане, и Данко Харсызин[30] — наш…

— Ведь он в тюрьме сидит за кражу! — удивился Бочоолу.

— Эка, хватился! Да мы его выпустили. Он-то и перетянул к нам грузчиков. Третьего дня пошел к ним, собрал их да как заскрипит на них зубами — те так и застыли на месте. «Зубы вам все повыбиваю, — рычит, — коли за бай Ганю голосовать не будете!» Ну, они согласились! Подрядил их Данко за два лева на брата и всю ночь перед выборами — пей-гуляй!

— Отчаянная башка!

— И за сколько старается, ты думаешь? За пятьдесят левов. К тем ходил, просил сто — они его выгнали, излаяли. Вот увидишь в воскресенье, как он им руки-ноги переломает! — самодовольно промолвил бай Ганю.

— Пойди, Бочоолу, позови Гуню-адвоката. Чтоб пришел, воззвание нам написал. Скажи: бай Ганю, мол, зовет!

Как только Бочоолу вышел, бай Ганю, наклонившись к приятелям, таинственно промолвил:

— Молчите! Мы этого дурака до самого дня выборов держать в надежде будем, что депутатом его сделаем: несколько бюллетеней напишем для вида с его фамилией, а остальные будут писать писаря городского совета и окружного управления… Теперь слушайте: министр хочет, чтоб я непременно депутатом был. А ты хочешь, Гочоолу, быть депутатом?

— Да хочется мне, бай Ганю, — ответил тот.

— И мне охота, — заявил Дочоолу.

— Хочется-то хочется, а только прямо тебе скажу: больно ты себя осрамил перед народом. Ну, с какой стати было так лезть на глаза? Зачем на площадях вопил: «Да здравствует великий патриот!», «Долой гнусного тирана!»{76}, «На виселицу Климента!», «Да здравствует Климент!»{77}?

— Да ведь мы все вместе были, бай Ганю. Зачем кривишь душой?

— Вместе, верно; только у нас-то чаще шито-крыто получалось. Ну да ладно, коли так уж хочешь, выберу. Только вот крестьяне тебя ненавидят: ведь ты их раздел совсем процентами своими.

— Об этом, бай Ганю, лучше помолчи: я ведь тоже знаю, что ты за птица, — возразил с опаской Дочоолу.

Бай Ганю уже готов был вскипеть, но тут вошел адвокат Гуню. Бай Ганю объяснил ему, в каком духе должно быть воззвание. Гуню сел за стол, взял перо и погрузился в размышления. Бай Ганю велел слуге принести графинчик анисовой. Гочоолу, Дочоолу и бай Ганю пьют, Гуню пишет… Через полчаса готово следующее:

«ВОЗЗВАНИЕ
К ИЗБИРАТЕЛЯМ НАШЕЙ ОКОЛИИ

Ввиду огромной важности и значения предстоящих выборов народных представителей для настоящего и будущего нашего отечества наши граждане, в числе более семисот человек, собравшись нынче во дворе школы Парцал-махлеси и обсудив вопрос о кандидатурах, согласились и решили единогласно рекомендовать г.г. избирателям нашей околии в качестве народных представителей следующих наших сограждан:

Ганю Балканского, торговца, известного всей Болгарии;

Филю Гочоолу, торговца с капиталом;

Танаса Дочоолу, виноторговца.

Это как раз те лица, которых рекомендовал и комитет Народной партии{78} в своем воззвании от 27 августа.

Объявляя об этом единогласном нашем решении остальным г.г. избирателям города и околии, которым дорого благо Отечества, повышение доходов земледельца, облегчение положения налогоплательщика — словом, интересы нашей околии, призываем их голосовать на выборах 11-го сего месяца за трех вышепоименованных сограждан, к которым мы имеем полное доверие, что они будут с достоинством представлять нашу страну в Народном собрании.

Г. г. избиратели!

Вам был представлен несколькими гражданами список с именами Николы Тырновалии, Лулчо Докторова и Иваницы Граматикова{79}, людей не из нашей среды, чуждых нам, которые не имеют и не могут иметь нашего доверия. Может быть, появятся и другие, которые станут вас уговаривать голосовать за ихних кандидатов. Советуем вам, г.г. избиратели, не прельщаться их красивыми словами, не поддаваться на их ласкательства и не верить всяким распространяемым ими слухам и выдумкам о каких-то телеграммах из округа{80} и т. п. Никола Тырновалия — родом из г. Тырнова и поэтому из упрямства всегда готов с водой ребенка выплеснуть. Лулчо Докторов весь целиком, с ног до головы, — Задунайская губерния{81}, а Иваница Граматиков никому не известен и — nota bene[31] — русский воспитанник, а значит — предатель нашего милого Отечества.

Г. г. избиратели!

Мы убеждены, что вышепоименованные, то есть нижеследующие лица:

Ганю Балканский,

Филю Гочоолу,

Танас Дочоолу, —

отличающиеся полной преданностью и коленопреклонной верностью ПРЕСТОЛУ И ДИНАСТИИ ЕГО ЦАРСКОГО ВЫСОЧЕСТВА, ЛЮБИМОГО КНЯЗЯ НАШЕГО ФЕРДИНАНДА I, и стойко поддерживающие теперешнее наше патриотическое правительство, во главе с нынешним премьер-министром, снищут ваше доверие».

— Браво, Гуню! — воскликнул бай Ганю. — Ты прямо Бисмарк.

— А ты как думал? — самодовольно ответил Гуню.

— Теперь отнеси это в типографию; скажи, чтоб напечатали крупными буквами. Вот такими!

— А деньги?

— Денег нет. Ты скажи хозяину, чтоб он так напечатал, а нет, так мы скажем в городском совете и в других учреждениях, чтобы не печатали своих документов у него. Понял? Ну, ступай, — скомандовал бай Ганю. — Знаете? — продолжал он. — Ведь те послали министру телеграмму: жалуются, что управитель ездит по селам, агитирует.

— Дураки! — заметил Гочоолу.

— Да еще какие! — поддержал Дочоолу.

— Нешто министр — пресвятая богородица: за здорово живешь слушать их станет? Он им ответил: выборы свободные. Ха-ха-ха!

— Ха-ха-ха! — захохотали Гочоолу и Дочоолу.

— Этакий черт, нелегкая его возьми. Свободы вам? На, получай свободу. В воскресенье такую свободу увидят — на всю жизнь запомнят. Особенно Граматиков! Он, бедный, еще не видел наших выборов. Как выйдут ему навстречу валахи эти да цыгане с глазами, кровью налитыми, из орбит на два пальца вылезшими, да со своими хриплыми глотками, да с поясами по самое горло. Как уставятся на него! Да как подойдет к нему сзади кабан этот, Данко Харсызин, да как гаркнет: «Держи его!..»

— Ха-ха-ха! — хохочут Гочоолу и Дочоолу, блестя глазами от удовольствия.

— Ли-бе-ра-лы! Ко-стен-ту-ция! На, получай костентуцию! Они все надеются на «телеграмму из округа». Все уши людям прожужжали телеграммой этой. Знай читают и честному народу показывают. Уж мы и смеялись вчера с управителем в кофейне. Он для вида велел эту чертову телеграмму отпечатать и по кофейням разослал. Вчера сидим с ним в кофейне, смотрим на тех: свесили головы над столом, будто овцы в полдень, и читают, считают, радуются. Слышим, шепчут: «Свободные! Свободные выборы! Полиция не будет вмешиваться…» Мы с управителем прыснули. Глянул я на него одним глазом, говорю на смех: «Наше дело сделано!» А он как захохочет и — хоп рюмку анисовой! Похлопал себя по карману — дескать, вот оно, письмо-то насчет свободы выборов{82}, и, подмигнув, говорит: «Нет, не сделано!» — и прыснул. Хоп! Вторая рюмка… Здорово нарезались!.. Как пришел Данко Харсызин, и другие, и другие, да как затворились мы в кофейне, да как позвал я скрипачей — и пошло! Все струны пооборвали!.. Анисовая-то не больно хороша у Георге, да и закуска дрянная: нет того, чтоб огурчиков приготовить, а подает стручки кислые!.. Ох! Голова болит после вчерашнего! Налей-ка, Гочоолу, еще по одной!

— На похмелку.

— Ох, не говори. Ведь и нынче вечером пить придется. И нынче же вечером нужно народ по корчмам рассадить.

— Не рано ли, бай Ганю? — заметил Дочоолу.

— Нет, не рано. Завтра суббота, остается пить тридцать шесть часов. Какое же рано? В самый раз. И потом — пить-то не все ведь сразу будут, а по очереди: одни пять-шесть часов попьют, да и улягутся, а там другие начнут. Очередь, очередь! Как соберутся, так чтоб и не расходились. Там и пить, там и есть, там и спать будут! Понятно?

— Известно. Нешто нам впервой выборы проводить! — сказал Гочоолу.

— Ты, Гочоолу, пойдешь мимо Арнаута, скажи ему, чтобы приготовил нынче вечером триста ок хлеба и послал бы их: сто в Цыганский квартал, к Топачоолу, сто — в Парцал-махлеси, в Гогову корчму да сто — на низ, к грузчикам. А ты, Дочоолу, обойди эти корчмы и скажи, чтобы с нынешнего вечера начали отпускать вино и водку. Чтобы водки-то побольше, слышишь? Да скажи им там, чтобы не больно приписывали, черт их дери! Позапрошлый год ни за што ни про што две тысячи левов с нас содрали, прохвосты! Скажи, мол, не забывайте: городской-то совет наш! И мясников обойди, скажи им: сколько ни на есть обрезков, легких, потрохов, костей — пускай в две-три корзины сложат; а мы по корчмам разошлем, чтоб нашим по котлу похлебки сварили. К вечеру управитель с околийским начальником вернутся из сел, я их по другим корчмам и кофейням поведу. Из всех канцелярий людей соберем бюллетени писать; всю ночь пускай пишут. Я бумагу выбрал — серенькая такая, желтоватая. Наши бюллетени мы сложим вроде как амулеты с молитвой…

— Треугольником, — объяснил Дочоолу.

— Треугольником. И нужно утащить несколько ихних бюллетеней, посмотреть, какая у них бумага, как они складывают, да велеть писарям написать тысячи две бюллетеней на ихней бумаге с нашими фамилиями.

— Экой ты черт, бай Ганю! Досконально штуки эти все изучил! — с благоговением промолвил Гочоолу.

— Вот славное дело! Да какой бы я был Ганю Балканский, кабы не знал и этого ремесла. Ты меня, сударь мой, посади в какую хошь околию и скажи, кого тебе там избрать; осла, мать его так, кандидатом выдвинешь, — осла тебе протащу! Дай мне только околийского с жандармами да тысячу-другую левов. Наберу я тебе, друг ты мой милый, всяких головорезов да висельников — этак сорок — пятьдесят варнаков, рассажу их по двум-трем корчмам окраинным, поставлю им по ведру на душу и кликну: «А ну давай! Да здравствует Болгария!» Э-э-эх! Только держись!.. Как выпучат налитые кровью глаза, как выхватят из-за пояса ножи да всадят их в столы, как завопят хриплыми да сиплыми голосами — страшное дело! Тут бери свору эту и веди ее ночью прямо в город… Оппозиция?.. Черт навстречу носа не высунет! Тащи ее к дому какого хошь противника… Господи Иисусе!.. Как откроют пасти свои!.. За час ходьбы услышишь, мороз по коже подерет, волосы дыбом встанут!.. После того скликай сельских старост и писарей, сверкни на них глазами, заскрипи зубами, покажи этих самых ребят… Избиратели?.. А их и след простыл! Как сойдутся к тебе от каждого села по двенадцать членов общинного управления со своими старостами, как соберешь чиновников и писарей, поставь по бокам жандармов, чтобы других крестьян не пускали, окружи бюро сорока — пятьюдесятью каторжниками, устрой какую-нибудь суматоху, набей в урны несколько охапок бюллетеней, и вот тебе осел — народный представитель! Ха-ха-ха!

— Ха-ха-ха! — откликнулись Гочоолу и Дочоолу. — Молодец, бай Ганю!

— Да, но полиции одной мало. Надо, чтобы и бюро было твое, — заметил Гочоолу.

— По-моему, тоже, — поддержал Дочоолу. — Оно теперь наше, да только… Право, бай Ганю, расскажи, пожалуйста, как вы это бюро обработали?

— Как обработали-то? — отозвался с самодовольной улыбкой бай Ганю. — Да очень просто! Мы ведь выбирали окружной совет? Восемь ихних, четверо наших. Мы заставили кассировать ихних четверых, самых главных… Вы скажете, шум поднялся?.. Подумаешь! Пока разберутся, выборы кончатся… Осталось четверо ихних и четверо наших. Да только из ихних оставили мы одних бедняков. Собрались, чтоб выбрать постоянную комиссию. Одного из них рассыльный найти не мог — чуете?

— Це-це-це-це! — защелкал языком Дочоолу. — Какой тут Бисмарк! Бисмарк тебе в подметки не годится!

— Погоди, еще не то увидишь!.. Да и что ж, на самом деле, у одних только немцев Бисмарк, что ли?.. Ну вот, сделались мы хозяевами: их трое, нас четверо. Большинство! Ну, понятно, мы не птенцы желторотые: комиссия стала наша. А мы к тому же ихним двум по отдельности обещали, что в члены-секретари их выберем, ну, они, дураки, всякий раз за наших и голосуют… Ха-ха-ха!.. Ходят теперь по улицам, словно опия накурившись… А один из них — влиятельный, проклятый; так мы его с собой взяли — по селам за нас агитировать, обещавши выбрать секретарем, и он, болван, взял да службу бросил… Не хочу, мол, синицу в руки, а дай журавля в небе. Дурак… Налей еще по одной, Дочоолу…

Пропустив стопку себе под усы, он утерся ладонью, подкрутил «эту дрянь» и продолжал:

— Теперь расскажу вам, как избирательное бюро составлялось. Это по жребию. Председатель суда тянет. Ну, это только так говорится: «по жребию», — а я тебе выберу кого хошь. И очень даже престо: как будешь билетики в стакан опускать, делай на заполненных билетах отметку чернилами так, чтоб снаружи было видно. А ежели они в ящике, так надо взять ящик поглубже, чтобы сбоку билетов не было видно, и заполненные положить с одной стороны, а пустые — с другой. После этого нужно только шепнуть председателю, что «ему крышка» и пусть поэтому «смотрит в оба». Начнут выкликать: Иван, Стоян, Пырван!.. Тебе Пырван нужен? Бери заполненный билет. Не нужен Пырван? Бери пустой. Так вот председатель и тянет жребий…

— Ну и черт этот бай Ганю! А те простофили думают с ним тягаться. Туго им придется, — заметил Гочоолу.

— И с такой головой до сих пор министром не стать! — удивился Дочоолу.

— Ладно, плевать! — скромно возразил бай Ганю. — Что ты — болгар не знаешь?


На востоке забрезжило, и в Гоговой корчме на Парцал-махлеси стало чуть-чуть светлей… Человек тридцать отборных молодцов лежат вповалку — на столах, на полу, на составленных стульях; с улицы слышен храп, подобный рыку тридцати сцепившихся в яростной схватке тигров, и полицейский на посту прислушивается к нему не без тревоги. Время от времени кто-нибудь из спящих встанет с полузакрытыми глазами, перешагнет через бесчувственные тела, нащупает руками кувшин и примется жадно гасить опаляющий его внутренности, горло, рот и спекшиеся губы алкогольный огонь. Попираемые им в потемках мертвецы, вдруг оживши, изрыгают охриплыми, сухими глотками ругань и проклятия. Смрадом, адским смрадом полно их дыхание, отравляющее и без того отравленную испарениями всей этой массы угрюмых героев атмосферу корчмы.

Гочоолу и Дочоолу уже проснулись и пьют кофе в Келеш-Гасановой кофейне. Им предстоит последний обход позиций. Пора будить спящую в своих лагерях армию избирателей. Вот они вдвоем уже у входа в Гогову корчму. Открывают дверь — и волна удушливого зловония заставляет их отшатнуться.

— Фу! Чтобы черт их побрал! — восклицает придушенным голосом Гочоолу, затыкая нос.

— Чесноку наелись, что ли! — с кислой гримасой цедит сквозь зубы Дочоолу и тоже затыкает себе нос.

В отворенную дверь корчмы хлынул чистый воздух, дав возможность не слишком чувствительным нашим друзьям войти внутрь.

— Дрыхнете, мерзавцы? Вставайте скорей! — властно скомандовал Гочоолу и принялся пинать пьяную команду ногами.

— Дай им по стопке, Гого, чтоб глаза продрали, — добавил Дочоолу.

Гого лениво поднялся со своего ложа, потянулся, зевнул, почесал себе вспотевшие места и нехотя принялся копаться между графинами и стаканами. Налив водку, он стал подносить ее еще не проснувшимся удальцам.

— Вставай, скотина, на, трескай! Будет зевать-то, как собака! Ишь, буркалы от сна запухли. Давай глотай!

С такими любезностями, подкрепляя их энергичными пинками, обходил Гого своих ошалевших от пьянства гостей, поднося им водку, чтоб они очухались. Кое-где послышится рычанье в виде протеста против Гоговых пинков, сверкнут ему навстречу свирепые, налитые кровью глаза; кое-кто пытается даже вскочить и ухватить черенок торчащего у него из-за пояса кухонного ножа. Эти угрожающие движения приводят Гочоолу и Дочоолу в восторг. Они перешептываются:

— Видишь вон того детину в углу, с завязанным глазом? Ты знаешь, кто это, Дочоолу?

— Как не знать. Это Петреску, который отца своего в болоте утопил. Знаю! Не дай бог ему в руки попасться. Видишь, какой у него нож за поясом? А ты не знаешь вон того, под прилавком?

— Толстого этого? Который ногу себе перевязывает?

— Нет, другого — с разодранным ртом.

— Что-то не припомню… А, погоди. Это не байстрюк Серсема Пецы, который церковь обворовал?

— Нет. Серсем Пецин вон там, рядом с хайдуком Бончо, а этот — Данко Харсызина племянник. Бай Ганю прислал его сюда — глядеть за этими бездельниками, чтоб их другие не купили. Страшный ловкач! Это он третьего дня охапку ихних бюллетеней стащил.

— Молодец!

— Знаешь, какие мы ему назначили обязанности? Как только мы столпимся вокруг бюро, если кто из ихних появится, так этот самый парнюга схватит Николу Тырновалию за шиворот и закричит: «Держи его! Он князя поносит! Князя по матери посылает! Держи его!» Тут Петреску с Данко Харсызином схватят Николу и вытолкают вон. Полиция его подхватит и — в кутузку. Те кинутся на выручку, мы — на них… Начнется свалка. Набежит полиция и разгонит их, как цыплят. Все подготовлено.

— А Лулчо и Граматикова кто заберет?

— Да неужто ты их за людей считаешь? Довольно одному Топачоолу на них глянуть как следует, они тут же и испарятся.

Такую беседу вели Гочоолу и Дочоолу, с наслаждением наблюдая ленивое пробуждение тридцати собранных с бору да с сосенки темных субъектов, которым нынче предстояла задача пугать, обращать в бегство, сеять ужас и трепет вокруг избирательного пункта, заставив и без того напуганного болгарина отказаться от своего слабо сознаваемого права проявлять собственную свободную волю в деле управления государством. Такую беседу вели Гочоолу и Дочоолу, глядя на эти тридцать страшных фигур, обезображенных, опухших, с налитыми кровью выпученными глазами, израненных, изодранных, с ножами за широкими поясами, со свирепыми лицами, с злодейскими движениями, — глядя на них и предвкушая сладость победы на выборах.

Все наемники были уже на нотах, когда со стороны Цыганского квартала послышались звуки оркестра. Оркестр! Описать ли вам этот оркестр, подвизавшийся всю ночь в корчме Топачоолу, под который сам корчмарь выкидывал колена, припевая:

Вангелита платок шила,

Да на нем и согрешила.

Гром господень с неба грянь

И башку мне протарань!

Описать ли скрипача, заснувшего стоя, со скрипкой в руках, уперев ее чуть не в брюхо? Рассказать ли о кларнетисте, который то совсем умолкнет, то так раздует щеки, что выступят жилы на горле, вылезут из орбит налитые кровью глаза, и кажется, вот-вот еще немножко — и слушатели будут ошарашены зрелищем страшного апоплексического удара? Нет, не буду я описывать вам оркестр: достаточно сказать, что музыканты были в духе бай Ганю!

Оркестр играл Печенежский марш… Вереницу прерывистых звуков вдруг разорвал какой-то нечленораздельный рев. Целая туча птиц испуганно взвилась в воздух с деревьев и крыш Парцал-махлеси. Словно армия голодных львов сошлась с армией разъяренных тигров, и обе по данному сигналу кинулись друг на друга; реву, который огласил бы при этом поле боя, был подобен тот дикий рев, что привел теперь в ужас обитателей Цыганского квартала и Парцал-махлеси. Это было «ура» набранных Данко Харсызином наемников. Вот они валом валят из-за угла улицы на площадь.

Впереди оркестр, за ним цыгане и грузчики. Во главе, с закрученными кверху усами, в шапке набекрень, поднятый сподвижниками на руки, движется… кто бы вы думали? Сам бай Ганю Балканский. Даже в этот торжественный момент бай Ганю не теряет головы, держит руки в карманах. «Того и гляди, засунет лапу какой разбойник — и прощай кошелек… Я своих ребят знаю».

Второе «ура», способное поднять мертвых из гроба, оглушило Гогову ватагу, высыпавшую из корчмы на площадь и грянувшую в ответ:

— Да здравствует бай Ганю!

— С добрым утром, ребята! — просияв, снисходительно ответил тот.

Каша из тридцати разрозненных «добрых утр» явилась откликом на его приветствие.

— Не робей, ребята, сила на нашей стороне, — ободрял бай Ганю тоном Наполеона перед Аустерлицким сражением. — Послушай-ка, Данков племяш! Ты помнишь, что я тебе сказал? Как увидишь, туго приходится, сейчас же хватай Тырновалию за шиворот и ори: «Он князя поносит!» Понятно?

— Знаю, — весело откликнулся из рядов Данков племянник.

— А ты, Данко, и ты, Петреску…

— Знаем… по башке хватить, — ответил Петреску с полным сознанием важности поставленной перед ним задачи.

— Молодцом! Но послушай, Петреску, мне нужно от тебя еще одно тонкое дельце: как сойдетесь с избирателями, так ты двух-трех ножом пощекочи — легонько, только чтоб пылу им поубавить, а потом — кидай нож в сторону, разорви на груди рубашку и раздери себе кожу в кровь. Понял? Да измажь кровью лицо. И кричи, что эти люди, мол, хотели тебя зарезать за то, что ты «Да здравствует князь!» кричал. Понял?

— Понял. Только ты мне еще пять левов дашь — за кровь.

— Это дело маленькое; только сделай, что я говорю.

Тут на площадь бегом выбежали посланные из Цыганского квартала на избирательный пункт разведчики Адамчо Кокошарин, Спиро Копой и Топал Мустафа[32]. Они сообщили бай Ганю, что около трех тысяч крестьян разными дорогами вошло в город и сторонники Тырновалии роздали им бюллетени.

— Околийский говорит: идите скорей, дело дрянь.

— Ну его к чертям, твоего околийского! — крикнул бай Ганю. — За каким бесом мы его начальником назначили, коли он не может с мужичьем справиться! Начальник! Чурбан! Только умеет к бабам деревенским приставать. Дурак! Зачем не послал жандармов по деревням? Нализался, скотина, так, что о деле забыл. Беги скорей, скажи ему, чтоб вызвал конных жандармов да пустил их карьером по городу, понял? Прямо по городу пускай бурей мчатся, слышишь? А мы отсюда грянем «ура» да посмотрим, какой крестьянин против нас сунется. Лети!.. Подай сюда водки, Того! — продолжал командовать бай Ганю. — Трескайте, мать честная, — я плачу! Чего скрипачи замолчали? Чалыныз бе, ченгенелер![33] Дуй в кларнет, чего рот разинул, болван! Вот так! И-и-их-ха!

— Теперь, Данко, раздай всем по пачке бюллетеней. Ну, ребята, вперед. Держись бодрей! Да здравствует его царское высочество, ура-а-а!

— Ура-а-а-а!

И они пошли. Избиратели!


Кандидат оппозиции Иваница Граматиков проснулся в шесть утра. Оделся, выпил кофе и вышел на высокую веранду перед домом. Лучи только что взошедшего солнца играли на куполе церкви и обращенных к востоку окнах домов. Вся природа имела торжественный вид. Конечно, она, в сущности, оставалась равнодушной, как обычно, а торжествовала только душа кандидата.

Молодой, образованный, немного идеалист, а больше мечтатель, с сердцем, полным любви, веры в добро, надежды на будущее, Иваница плохо знал действительную жизнь. Беспечный до самозабвения, неисправимый оптимист, привыкший видеть во всем хорошую сторону, он был до наивности, до глупости доверчив.

Друзья предложили ему выставить свою кандидатуру в депутаты; собрание горожан встретило эту кандидатуру сочувственно, и Граматиков, решив, что дело сделано, отдался мечтам о своей предстоящей деятельности в Народном собрании. Наступит в Болгарии земной рай. Но кое-какие подробности, кое-какие подготовительные предвыборные шаги его друзей — шаги, не предусмотренные избирательным законом, — время от времени как бы омрачали его розовые мечты. Зачем ему заранее излагать свою программу перед избирателями, как будто нельзя обойтись без этого? Зачем испытывать столько неловких моментов, отвечая на вопросы и обещая содействие в удовлетворении требований, интересных, быть может, только для самих домогающихся? Он как бы вверил все свои умственные способности сомкнувшемуся вокруг него штабу сторонников. Они говорили — надо произнести речь, и он произносил речь. Они говорили — надо принять сельских старост, любезно поговорить с ними, и он принимал в своем доме старост и писарей и говорил с ними так любезно, что крестьяне опускали глаза, даже не понимая, о чем он. Они объясняли ему свои нужды, он записывал и откровенно сообщал, какие из этих нужд могут быть удовлетворены, какие нет, к крайней досаде крестьян, привыкших, чтоб им сулили золотые горы. Он должен был участвовать в собраниях видных горожан, где выдвигались и распределялись по селам и городским районам агитаторы. Участники собраний спорят, шумят, а он сидит в сторонке и молчит, как будто все это его не касается. Эта глупая пассивность тревожит его, он раскрывает рот, чтобы что-то сказать, возразить, но кто-нибудь из штаба хватает его за руку и говорит отеческим тоном:

— Молчи, сиди смирно, ты еще в этих делах не разбираешься.

И он покорно молчал, вслушиваясь в солидные, деловые разговоры почтенных горожан. «Всегда ли выборы происходят так, или же это плоды, порожденные новой эпохой{83}?» — думал он и, тронув кого-нибудь из спорящих за рукав, шептал ему на ухо:

— Скажите, пожалуйста, выборы всегда так происходят?

Тот, поглощенный разговором с другими, глядел на него как сквозь туман и, улыбаясь, отвечал наставительно:

— Об этом потолкуем в другой раз. Ты еще не разбираешься в этих делах. Сиди смирно: все идет как надо.

Все идет как надо! Граматиков свыкся с мыслью, что все идет как надо. Где бы он ни сидел, где бы ни стоял, с кем бы ни разговаривал — с торговцем ли, ремесленником или крестьянином, — всюду и ото всех он слышал, что все идет как надо. Пойдет ли в кафе, его окружают приятели, торопясь сообщить ему о ходе событий в городе и деревне.

— А, доброе утро, господин Иваница. Как себя чувствуете? А вообще все идет как надо.

— А, господин Иваница! Вся околия в твоих руках. Ни о чем не заботься. Все как надо.

Пойдет ли вечером погулять в городской сад, на всех аллеях навстречу ему — приятели, машут издали: дескать, все как надо.

Все как надо! Но один случай, происшедший на его глазах в канун выборов, показал ему, что есть разница между выборами, предусматриваемыми избирательным законом, и теми, которые происходят в действительности. Об этом случае напомнил ему потом в письме один его приятель.

«Законность, порядок, свобода, наш успех… Ты помнишь, помнишь? Болтовня! Помнишь нашествие гуннов в кофейню вечером накануне выборов? Помнишь «болгарского гражданина» с русской шапкой на затылке, голой грудью, босого, в брюках, рваных на коленях? Или того, с красными глазами, в одной рубахе, без шапки, с дубиной в руках? Или валаха, стоявшего на улице, у входа, который в геройском «упоении» патриотизмом, в глубоком сознании своих прав и обязанностей как свободного, зрелого, то есть уже созревшего в отношении политической мудрости гражданина, еле стоял на ногах? Помнишь, как, распираемый благороднейшими гуманными идеями, способными осчастливить целый мир, языком, отяжелевшим под напором обуревающих мозг его невыразимых и возвышенных мыслей, — помнишь, как он декламировал о свободе и народных правах, а когда ему что-то крикнул выходивший из кофейни пожилой гражданин, свобода и народные права застряли у него в горле, так же как застряли они где-то в глубине благородной души его морального соратника и руководителя? И этот сброд, эти грязные подонки дикого, зверского, лишенного всякого образования и воспитания общественного слоя, способные на любое бесчинство, какое я даже не мог себе представить в нашем кичащемся своей «цивилизованностью» и «европейским духом» городе, эта безголовая толпа, руководимая чуждыми ей невеждами и авантюристами, у которых нет и не может быть никаких принципов, этот сброд, говорю я, имеет своих представителей в Народном собрании, а тысячи избирателей…»

Итак, в воскресенье, день выборов, в седьмом часу утра Граматиков стоял на высокой веранде своего дома, беспечно и радостно дыша утренней прохладой. Закон о выборах, оживленный его мечтами, рисовался его внутреннему взору в виде вереницы отдельных моментов единого избирательного процесса. Часы на городской башне, возвестив двумя ударами половину седьмого, прервали сладкие мечты кандидата, напомнив ему, что пора идти на избирательный пункт. Он оделся, взял тросточку, но, вспомнив о том, что в помещение, где происходят выборы, воспрещено вносить какое бы то ни было оружие, поставил ее на место и пошел… На улицах почти пусто: народ уже собрался на школьном дворе. На площади перед церковью Граматиков был встречен группой приятелей.

— А, господин Иваница, с добрым утром. Видели их?

— Кого?

— Избирателей. Одних крестьян три тысячи. Мы им уже роздали бюллетени. Все как надо. Идем в школу.

Пройдя узкую улочку, они очутились возле избирательного пункта. В самом деле, множество горожан и крестьян тихо, мирно гудели во дворе и на прилегающей улице. В толпе сновали агитаторы, полуоткрыто, полутайно раздавая бюллетени вновь прибывающим. Там и сям слышались возгласы тех, кто целые годы не являлся на выборы.

— Черт его дери, вот уже восемь лет, как я на выборах не был.

— И я, почитай, столько же.

— И я тоже.

Такие признания слышались всюду.

Бюро уже расположилось в актовом зале. Некоторые избиратели, вместе с одним из кандидатов оппозиции, вертелись тут же. Начались выборы. Граматикову показалось странным то обстоятельство, что рядом со школой, в соседнем дворе и дворах на противоположной стороне улицы, кишело множество до зубов вооруженных жандармов, среди которых сновали два пристава, делая им шепотом какие-то указания.

«Ведь по закону воспрещается держать вооруженную силу возле избирательного пункта. Странно!»

Но Граматикову недолго пришлось удивляться. Перед глазами его поднялся, закрутился, зашумел, забушевал такой вихрь ужасов и насилий, что он оцепенел как громом пораженный. Вот как было дело.

Не успел он прийти в себя от странного впечатления, которое произвело на него присутствие вооруженной силы возле избирательного пункта, как увидел, что к одному из приставов подбежал запыхавшийся, взволнованный Адамчо Кокошарин и тревожно что-то шепнул ему на ухо. Пристав подозвал жандарма, сказал ему несколько слов, и тот ушел. Через минуту появился околийский начальник. Адамчо и ему что-то шепнул. Околийский отдал какие-то распоряжения приставам; те побежали в разных направлениях, и вскоре из соседних дворов стали выбегать жандармы с лошадьми в поводу. Потом сели в седла — с околийским во главе. Выхватив шашку из ножен, он скомандовал: «Вперед!» И двадцать вооруженных до зубов конных жандармов ворвались в запруженную избирателями узкую улицу. Ворвались и стали пробивать живую стену конскими грудями. Крик, стон, вопли, проклятия, слова команды, блеск шашек на солнце, волны народа, колышущиеся как прилив и отлив, лошади, беспорядочно врезающиеся в толпу, живая стена, расступающаяся, чтобы дать им место. Новые волны, напирающие из задних рядов и теснящие жандармов своей массой… Но оружие сильней; живая стена заколебалась. Избиратели-турки стали один за другим исчезать:

— Не ме лязым бана даяк еме[34].

Крестьяне стали переглядываться. Жандармам удалось оттеснить большую часть избирателей на значительное расстояние.

Другая, весьма немногочисленная, осталась на школьном дворе. Тут были Тырновалия и Граматиков. С противоположной стороны улицы донесся резкий писк кларнета, поплыли звуки скрипок, послышался шум приближающейся толпы, и оглушительный гром потряс окрестность. Вот они, скрипачи, а за ними, меча глазами молнии, — бай Ганю Балканский; вот Гочоолу и Дочоолу, вот Петреску, племянник Данко Харсызина, Спиро Копой, Топал Мустафа, вот цыгане, рыбаки, вот сам Данко Харсызин…

— Да здравствует наше уважаемое правительство, ура-а-а! — закричал тонким голосом Данков племянник.

— Ура…ра…раааа! — взревела страшная стоустая толпа.

Граматикова мороз подрал по коже. Ему пришел на память 1876 год, перед его умственным взором воскресли башибузукские орды. Имя Фазлы-паши навернулось на язык{84}.

Дикая орда пьяных извергов хлынула во двор школы. Боже! Сколько грубости, сколько наглости, сколько тупой свирепости в этих выпученных, налитых кровью глазах, в этих залихватских жестах, в этих вызывающих взглядах!.. Бай Ганю, окруженный свитой, бесцеремонно расчищающей ему дорогу, поднялся по лестнице и втиснулся в актовый зал, где заседало бюро. Из окон послышался шум, какое-то глухое рычание, и, вынесенный нахлынувшей волной, на лестнице появился Никола Тырновалия. К нему тотчас хищной птицей устремился Данков племянник и, схватив его за шиворот, хрипло заорал во всю глотку:

— Держи его! Он князя ругает, князя поносит! Держи!

Тут же подоспели Петреску с Данко Харсызином. Волками вцепились они в свою жертву и, схватив ее за руки, стащили вниз по лестнице. Между тем бай Ганю протиснулся в зал, взял у председателя бюро какую-то записку, подал ее Данкову племяннику; тот пробился сквозь толпу и скрылся в соседнем дворе; а через минуту, когда во двор школы ворвались пешие и конные жандармы, они застали бай Ганеву армию загнанной в угол возмущенными избирателями, остававшимися во дворе. Петреску, с окровавленной грудью, измазанными кровью руками и лицом, плакал, как невинный младенец. Он уже успел пырнуть двух-трех избирателей и вовремя выполнить всю программу — раскровениться, влезть на кучу камней и завопить о помощи:

— Убили меня, господин начальник, совсем убить хотели! Я крикнул: «Да здравствует князь!», а они меня — ножами!

Полиция приступила к исполнению обязанностей.

— Шашки наголо!

Забряцали шашки, засвистели плети. Послышались крики протеста, повисла в воздухе ругань. Полиция, при поддержке бай Ганевой армии, схватила Николу Тырновалию, схватила его товарищей, какие повидней. Конные жандармы тут же очистили двор.

Граматиков тоже был вынесен общим потоком на улицу. Он стоял как громом пораженный! В ушах его звучали слова бай Ганю, кричавшего с верхней ступеньки лестницы:

— Бывали мы в Европе, знаем, что это за штука — выборы. Я в Бельгии был…{85}

Звучали в ушах его и слова деда Добри. Бедный дед Добри! Его выкинули на улицу, крепко двинули по голове, и он, плача не то от боли, не то от гнева, не то от печали, прерывающимся голосом твердил, горемычный:

— Как же это, господин начальник?.. Нешто теперича… этак-то… свободно… получается?

Бедный дед Добри!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Через несколько дней Граматиков прочел в одной из столичных газет следующую телеграмму:

«София. Премьер-министру. Выборы прошли в абсолютном порядке и спокойствии. Выбраны: Ганю Балканский, Филю Гочоолу и Танас Дочоолу — все наши. Кандидаты оппозиции потерпели позорное поражение. Как только появились избиратели во главе с оркестром, их шайка разбежалась. Весь город ликует. Да здравствует Его царское высочество!

Ганю Балканский».

Упомянутое выше письмо к Граматикову кончалось так:

«А народ что скажет, что станет делать? Любопытный вопрос. Одно время ты говорил мне, что еще веришь в болгарский народ. Брось! Не выдумывай! В кого ты веришь? В рабское племя, которое терпит все это? Посмотри на его изображение — в лице его представителей.

Народ, в который ты веришь, — раб; говорю тебе: раб. Рабское состояние для него — блаженство, тирания — благодеяние, раболепие — геройство, презрительное поплевывание сверху — музыка!.. И в то же время народ этот жалок и несчастен, трижды несчастен! Битый судьбой, осужденный мучиться и страдать за других, терзаемый врагами, а еще больше друзьями и спасителями, он не имеет твердой точки, на которую мог бы поставить ногу, опоры, к которой прислониться, он утратил веру в себя и свою судьбу, стал «практичен» и трезв до бесчувствия. Не видя ниоткуда ни помощи, ни совета, сломленный и разбитый внешне и внутренне, он — только печальная, разрушенная бурей развалина былого.

Кто оживит его и поведет за собой? Идеалы?.. Тщета, призрак!..»

БАЙ ГАНЮ — ЖУРНАЛИСТ

Оркестр играл румынскую «Дойну». Вернее, играла только Анче — соло на флейте, а остальные аккомпанировали. Мы слушали, сидя во внутреннем зале. Вы спросите: кто — мы? Известно кто: Сенатор, Отелло, Стувенчо и я. Перед нами торчала длинная бутылка «Шато Сандрово» и другая — «Гиссгюблер». Непринужденно расположившись вокруг стола, с папиросками в зубах, мы ловили фиоритуры «Дойны», предаваясь приятному far niente[35]. Завтра воскресенье — работать не надо, можно посидеть подольше. Оркестр сносный, барышни хорошенькие, мы — переспевшие холостяки. В самый раз!

Сидим себе — вдруг флейта царапнула слух несколькими фальшивыми нотами и одновременно сфальшивил весь оркестр. В то же мгновение Стувенчо, громко засмеявшись, воскликнул:

— Ну и шельма Отелло! Шут гороховый. Поглядите!

Обернулись мы вдвоем с Сенатором — и что же видим? Этот черт Отелло! И как ему только приходят в голову такие шутки! Оказывается, он тихонько поднялся, взял кусочек лимона, незаметно для других жестами привлек издали внимание флейтистки и давай дразнить ее, вызывать у нее оскомину лимонным соком. Ну, понятное дело, девочка молоденькая, захотелось ей кисленького, в рот набрались слюнки, челюсти свело — попробуй тут играй на флейте! Ха-ха-ха…

Оркестр умолк. С улицы донесся крик мальчишки:

— Новые газеты! «Н а р о д н о е в е л и ч и е»!

Что? «Н а р о д н о е в е л и ч и е»! Этого еще не хватало!

Не успев отхохотаться по поводу проделки с лимоном, мы засмеялись снова. Тут как раз подоспел Гедрос.

— А, Гедрос, здравствуй! Садись! Винца хочешь?

— Отелло, здравствуй, здравствуй, мой птенчик. Вытри носик, — стал нежничать всегда весело настроенный Гедрос.

— Гедрос, что это за газета, о которой сейчас кричат?

— Как? Вы разве не слыхали о газете бай Ганю Балканского?

— Ты шутишь?

— Серьезно вам говорю. Ганю Балканский — редактор-издатель газеты «Народное величие»… Это целая история. Неужели вы не знаете?

— Да ты на самом деле серьезно?

— Серьезно, братцы. Постойте, сейчас расскажу. Сегодня мне все подробно сообщили, и я передаю так, как будто был очевидцем.

Мы велели закрыть двери внутреннего зала, и Гедрос начал. Вот что он нам рассказал:

— У бай Ганю было собрание. Присутствовали все: сам хозяин, Гочоолу, Дочоолу и Данко Харсызин. Стали раздумывать, какое бы затеять предприятие, чтобы извлечь как можно бо́льшую выгоду из положения.

— Надо и нам хоть по зернышку клюнуть, — сказал бай Ганю. — А то патриотизм всухомятку — одна брехня. Скажите, как по-вашему? На каком нынче деле можно лучше разжиться? Ну-ка, Гочоолу, что ты скажешь?

— Я-то? Я тебе, бай Ганю, по-прежнему скажу: надо открыть русский трактир.

— Что?!

— Русский трактир открыть, — решительно, серьезно повторил Гочоолу.

— Это что же? Опять лицом к Матушке?

— Погоди. Тут не в Матушке дело, а в том, куда ветер дует…

— Где? В башке твоей?

— В Болгарии. Только дурак не воспользуется. Самое сейчас время — трактир. Я послонялся по России, разбираюсь маленько… Трактир с двумя отделениями: для дворян и для мужиков.

— Да где же у нас мужики? — спросил с недоумением бай Ганю.

— Что ж, по-твоему выходит, мы все — дворяне?

— Ну ладно. Дальше?

— А дальше: музыку устроим, орган… Ты, наверное, видел, бай Ганю?

— Мне ли не видать! — надменно промолвил господин Балканский.

— Правильно. Орган, ну и — понятное дело — чай. Найдем десяток ребят, только не черноглазых, а чтоб на русских были похожи. Обрядим их в сапоги, в рубахи красные, подстрижем по-казацки — вот тебе и трактир! Выпишем русских газет… Водка, закуска, вывеска над дверями: «Русский трактир» — и дело в шляпе! А?

— Не одобряю! — воскликнул торжественно Дочоолу. — Не одобряю! Уж ежели ждать барыша от ветра, который подул, то лучше открыть фабрику кваса…

— Эка хватил! — засмеялся Данко Харсызин. — Уж не пекарню ли собственную?[36]

— Нет, милый… Я насчет русского кваса речь веду. Это такая штука, как бы сказать… вроде воды грушевой либо бузы…

— Славное дело! Бузой заниматься, — обиделся Харсызин.

— Да ведь, братец, не в напитке дело, а в названии. Только скажи: «Русский квас!» — так и кинутся. Слыхал, что нынче французы делают: деньгу огребают, деньгу. Шутка ли?

— Чепуха. Ну его — квас этот! — объявил с досадой Данко.

— Так чего же тебе? — сердито спросил Дочоолу. — Скажи — послушаем.

— Давайте оснуем банк! — вымолвил Данко Харсызин.

— Ты дурак!

— Почему такое?

— Не ругайтесь, — вмешался бай Ганю.

— Почему я дурак? — не унимался рассерженный Данко, меча свирепые взгляды в Дочоолу.

— Да замолчи ты и сядь. Объясни, зачем нам банк?

— Прежде пускай он скажет, почему я дурак.

— Банк ему подавай! Да нам этой каши ввек не расхлебать, — проворчал себе в усы Дочоолу, смущенный яростными взглядами и угрожающим тоном Данко. — Банк — это тебе не каша.

— Понятно, каша! — заревел Харсызин.

— Как так каша? При чем тут каша? — ощерился Дочоолу.

— Замолчите вы! Нешто мы для того собрались? — остановил их бай Ганю. — Дочоолу, сядь на место.

— А при чем тут каша?

Слово за слово — и пошло! Данко Харсызин — вы ведь его знаете — всегда лезет в драку, да и Дочоолу не робкого десятка. Непременно друг дружку покалечили бы. Да бай Ганю кое-как их утихомирил. Данко сел на место и начал излагать свой проект основания банка.

Илия Бешков.

Бай Ганю, читая «Бай Ганю»: «Ну и мошенник!» 1937.


— Это очень просто: выпустим на пять — десять миллионов акций, соберем денег и — тому взаймы, этому взаймы — под хороший процент, понятно, — торговцам, общинам, а правительству туго придется — и ему миллион-другой. Так-то! А в уставе напишем: половина прибылей — нам, половина — акционерам. Особь статья: акций наберем, а деньги либо вложим, либо нет. Ты, бай Ганю, человек влиятельный: стукнешь в две-три двери, и — готово!

— Не по плечу тебе эта затея. Пусть кто посмекалистей возьмется, а мы потом пристроимся, — заметил бай Ганю наставительно.

Гочоолу и Дочоолу сочувственно покачали головой.

— Постойте. У меня вот что на уме, — авторитетно продолжал бай Ганю, вставая с места. — Такое дело. Ни от трактира нам пользы не будет, ни банка мы не заведем по-настоящему, да и твой русский квас, Дочоолу, ерунда. А сказать вам — что?

Гочоолу, Дочоолу и Харсызин превратились в слух.

— Сказать? А?

— Скажи скорей, довольно томить-то, — нервно промолвил Данко.

— Ш-ш-ш! Поспешишь — людей насмешишь. Сказать? А? Г о с п о д а! М ы б у д е м в ы п у с к а т ь г а з е т у! — изрек бай Ганю с торжественным выражением лица.

Если бы в этот момент в комнату ворвалось какое-нибудь морское чудовище, оно не произвело бы на собеседников бай Ганю более потрясающего впечатления, чем эти его слова. В первую минуту оцепенев, Гочоолу, Дочоолу и Данко Харсызин затем испуганно переглянулись, как бы спрашивая: «Не дай бог, уж не тронулся ли бай Ганю маленько?» Они не решались ни засмеяться, ни обнаружить сочувствие, боясь вывести его из себя. Наконец Гочоолу, собравшись с духом — будь что будет, — повел такую речь:

— Ты, бай Ганю, любишь другой раз, — хе-хе-хе! — прости меня, как бы сказать… Любишь… этого самого… побалагурить… Так что я, значит… хе-хе…

— Чего?

— Нет, нет, бай Ганю, я только к тому, значит… что ты это — серьезно насчет газеты-то?

— То есть как «серьезно»? А как же еще? Понятно, серьезно! Подумаешь, велика хитрость — газету выпускать? Завяжи себе глаза (да и того не нужно) и ругай всех направо и налево. Вот и все!

— Ну, коли так, я согласен, — заявил Данко Харсызин.

— А то как же? Позовем Гуню-адвоката: он мастер насчет передовиц; а мы — корреспонденции, короткие сообщения, телеграммы. Все дело в том, чтобы обложить кого покрепче, а тут особой философии не требуется. Данко, сходи, будь добр, в адвокатскую контору, позови Гуню-адвоката.

— Ишь, разбойник, — сказал бай Ганю, когда за Данко Харсызином закрылась дверь. — На ругань самый нужный человек! Кого хошь излает так… до печенки прохватит! Совсем осрамит человека. За дело, нет ли — ему все равно: и глазом не моргнет. Страшный мерзавец!

Гочоолу и Дочоолу нельзя сказать чтоб пришли в особое восхищение от таких способностей. Данко Харсызина. Нельзя сказать также, чтобы Данко, по их понятиям о журналистике, казался им пригодным для редакторской должности. У них сохранились воспоминания о другом времени, да и о турецких временах, когда печать тоже портила им музыку, но все же не изрыгала такого потока адской брани и проклятий. Но буря диких страстей, бушующих на протяжении целого ряда лет, но деморализующее влияние деморализованной прессы, но всепоглощающая грубая власть чистогана, но возможность легкого обогащения при условии молчания совести, по примеру руководящих кругов, — все эти впечатления покрыли таким толстым слоем их более чистые чувства, что только многолетняя и новая по содержанию своему эпоха могла бы раскрыть этот слой грязи и обнаружить, как остатки былого величия, погребенные под ними чистые чувства.

И теперь, когда бай Ганю изложил им свой план издания газеты, охарактеризовал ее направление и перечислил будущих ее сотрудников, Гочоолу и Дочоолу почувствовали в глубине души какое-то угрызение, уловили, что во всем этом деле есть что-то отталкивающее, недопустимое. Но к тяжелому верхнему слою, придавившему их чистые чувства, бай Ганю прибавил еще один пласт, окончательно эти чувства задушивший. Красноречиво, с увлечением, со страстью он обрисовал им материальные выгоды, которые принесет это предприятие. Более убедительные аргументы для Гочоолу и Дочоолу и не были нужны.

Дверь отворилась, и на пороге показалась острая лисья мордочка Гуню-адвоката. За ним вошел Данко Харсызин.

— Вот, Гуню, что ты скажешь? — по-приятельски промолвил бай Ганю. — Мы хотим газету выпускать…

— А почему бы и нет? Давайте. Пожива будет? — ответил Гуню, подмигнув и пошевелив пальцами.

— Живи — не тужи.

— Будет или нет?

— Будет, будет.

— Ладно. А какую газету — за правительство или оппозиционную? Говори скорей, меня клиенты ждут.

— Вот тут загвоздка: то ли за правительство, то ли оппозиционную… Кабы знать, долго ли нынешние продержатся.

— Говори скорей, у меня клиенты.

— Знаешь, Гуню, — промолвил в раздумье бай Ганю, не обращая внимания на слова адвоката. — Я думаю, пока что за правительство…

— Да, да, лучше за правительство, — поспешно поддержали Гочоолу и Дочоолу.

Бай Ганю посмотрел на них сердито, — зачем перебиваете? — потом продолжал:

— А только почуем, что ихние дела плохи, так сейчас ногой им под зад и с новыми — опять к власти, а?

— Идет. А обещали вам что-нибудь?

— Само собой. Без этого как же?

— Ну, коли так, начнем, — решил Гуню-адвокат. Тут пошел разговор о том, каким способом организовать издание и какого, так сказать, направления должен держаться новый орган в тех или иных вопросах. Было решено сообразовываться с временем и обстоятельствами, а также с материальным интересом, «даст бог». — О России заладим: н а ш а о с в о б о д и т е л ь н и ц а, б р а т с к и й р у с с к и й н а р о д, д а з д р а в с т в у е т ц а р ь - о с в о б о д и т е л ь (царство ему небесное); а увидим, не клеится у них, опять давай о «З а д у н а й с к о й г у б е р н и и». Насчет Македонии «помолчим, знаешь, никак не идет: не такое время. Австрия там, Тройственный союз — ну, ни в какую!»

— А с молодежью-то что делать будем? — вмешался Гочоолу. — Она тоже зашевелилась!

— С ней заигрывать придется, ничего не поделаешь. Ребята — сорвиголовы. Иной раз и шапку будем перед ними ломать. Время такое, как же иначе-то? — со вздохом промолвил бай Ганю.

— Как же иначе? — взревел Данко Харсызин, и глаза у него потемнели. — Дубье неотесанное! Вот как двину…

— Сиди смирно, Данко…

— Р-р-разгромлю негодяев!..

— Замолчи, перестань! Сиди на месте. Все в свое время!

— Давай скорей, бай Ганю: клиенты ждут, — воскликнул Гуню-адвокат с нетерпением.

— Послушай, Гуню, знаешь (да ну их, чертовых твоих клиентов!)… Знаешь что? Сядь-ка ты нынче вечером да напиши передовую. Побольше верноподданнических чувств напусти, чтобы сам князь подивился. Вставь туда: В а ш и х с м и р е н н ы х ч а д , и Н а ш е г о о т ц а р о д н о г о, и п р и п а д а е м к а в г у с т е й ш и м с т о п а м В а ш и м. Ладненько нанижи, будто четки, — ты знаешь как! Ну, и о народе два слова, как полагается. Понял меня? Хорошо. А в конце оппозицию продерни: э т и п р е д а т е л и, э т и…

— П р е д а т е л и нынче устарело. Поставим м е р з а в ц ы, — поправил Гуню.

— Что ж, ладно. Ставь мерзавцев. Да не забудь еще ф а т а л ь н ы х д л я б о л г а р с к о г о н а р о д а. Черт его возьми совсем, больно нравится мне это слово: «фатальный»{86}. Когда говоришь этак х-ф-фатальный, — будто кого за горло х-фатаешь!.. Приятно! Одно удовольствие!

— А для меня нет лучше удовольствия, как ежели я кого изругаю, — чистосердечно признался Данко Харсызин. — Сразу на сердце полегчает.

— Молодец, Харсыз! Так и надо! — в восхищении воскликнул бай Ганю и похлопал Данко по плечу. — Значит, дело в шляпе. Ты, Гуню, как я тебе сказал, напишешь передовицу — да? А вы, Гочоолу и Дочоолу, состряпаете несколько корреспонденций, телеграмм.

— Каких телеграмм, каких корреспонденций? — в недоумении спросили оба.

— Как каких? Всяких. Вы что? Газет не читаете? Напишите: В а ш е ц а р с к о е в ы с о ч е с т в о, н а р о д к о л е н о п р е к л о н е н н о л и к у е т и д р у ж н о м о л и т в с е в ы ш н е г о{87}, ну и так далее; валяйте что в голову придет. Скажите там: б о л г а р с к и й н а р о д д а л т ы с я ч и д о к а з а т е л ь с т в т о г о, ч т о, к о г д а з а т р а г и в а ю т е г о п р а в а, в с е п о д ы м а ю т с я к а к о д и н… как бы сказать… с о с л е з а м и н а г л а з а х… и в таком духе. В конце концов, много и не надо: пошлите оппозицию подальше — и славно!.. Не турусы же всякие философские разводить. Так-то! Все равно никто не поймет. Наше дело — втереть очки, и поехало! Так, что ли?

— Ну, прощайте, меня клиенты ждут, — проворчал Гуню-адвокат и взялся за шапку.

— Черти тебя ждут… Ладно, ступай. Да слушай, Гуню, чтоб завтра утром статья была готова. Ну, всего!

Гуню пошел к двери, за ним поднялись Гочоолу и Дочоолу, получившие от бай Ганю необходимые инструкции.

— Послушайте, господа, а о самом главном-то забыли! — крикнул он им вслед. — Как мы свою газету окрестим?

— Это ты правильно, бай Ганю… маху дали! — откликнулись Гочоолу и Дочоолу.

— Вопрос серьезный, — сказал Гуню-адвокат. — И знаешь почему? Потому что эти дьяволы все хорошие названия забрали, ничего нам не оставили. Но как-никак — что-нибудь и для нас найдется. По-моему, лучше всего назвать нашу газету «С п р а в е д л и в о с т ь», а в скобках прибавить: «Фэн дю сьекл»[37].

— Чего?

— Это французское выражение; вам не понять.

— Не надо нам французского; вот по-латыни можешь вставить что-нибудь — для интересу.

— Двинем какое-нибудь «Tempora mutantur…»[38].

— Двинем, ежели к месту. Гочоолу, как по-твоему? — спросил бай Ганю.

— «Справедливость» — хорошее слово; только, сдается мне, «Н а р о д н а я м у д р о с т ь» красивей будет, — ответил Гочоолу.

— Несогласен, — возразил Дочоолу. — Это что-то поповское. Лучше назовем «Б о л г а р с к а я г о р д о с т ь».

— А ты, Харсыз, что скажешь?

— Я? Откуда мне знать?.. Назвать бы «Н а р о д н а я х р а б р о с т ь» — и плевать на все! А ответственным редактором Сары-Чизмели Мехмед-агу сделаем, а?

— Вздор. Слушайте, что я вам скажу, — авторитетно заявил бай Ганю. — Мы окрестим нашу газету либо «Б о л г а р и я д л я н а с», либо «Н а р о д н о е в е л и ч и е». Одно из двух. Выбирайте!

— «Народное величие»!.. Согласен… «Народное величие». Да, да, ура!

— Ну, прощай, бай Ганю.

— Прощай.

Гочоолу, Дочоолу и Гуню-адвокат ушли.

— Ты, Данко, останься. Мы с тобой напишем заметку.

— Ладно. Прикажи подать анисовой да закуски, и начнем. Да смотри, чтоб не притащили каких-нибудь кислых стручков, а чтоб, как полагается, хорошая закуска была. Ведь тут газету пишут — дело не шуточное!

Принесли водку с закуской. Может, бай Манолчо спросит, с какой? Это не важно, а важно то, что бай Ганю и Данко Харсызин, засучив рукава, приступили к руководству общественным мнением.

— Слушай, Данко, наш сосед страшно форсит: и ученый-то он, и честный, черт-те какой. Пропесочим его как следует, а?

— Не то что пропесочим, а с грязью смешаем, — объявил мастер по части мата.

И начали… «Как нам сообщают», — вывел бай Ганю и стал выкладывать на чистый лист бумаги такие черные дела соседа, о которых ему не только никто ничего не «сообщал», но и во сне не снилось. Бай Ганю писал и зачеркивал, писал и зачеркивал, не удовлетворяясь ядовитостью своих стрел: словечко «вор» показалось ему слишком нежным; он зачеркнул его и заменил словом «разбойник»; но оно звучало слишком обычно — он прибавил «с большой дороги» и еще «фатальный». Сам сосед, жена его, дети и все родственники выходили из-под пера бай Ганю форменными извергами. Он прочел свое произведение Данко Харсызину. Тот, с горящими под влиянием выпитой водки глазами, выслушал, ободряя автора поощрительными возгласами:

— Валяй, валяй, валяй! Лупи его, мать честная, плюй на все, не робей! Лупи! — гремел он, как будто командовал артиллерийской батареей.

* * *

— Вот, господа, как был основан издаваемый бай Ганю печатный орган, — закончил свой рассказ Гедрос.

Мы опять открыли дверь внутреннего зала, и в нее полились звуки чудного марша из вагнеровского «Тангейзера».

* * *

Прощай, снисходительный читатель! Ты найдешь в этой книжке кое-какие циничные выражения и сцены. Я не мог обойтись без них. Если ты в состоянии изобразить бай Ганю без цинических подробностей — пожалуйста!

Прощай и ты, бай Ганю! Видит бог, добрые чувства руководили мною, когда я описывал твои приключения. Не стремление к злобному порицанию, не презрение, не легкомысленное желание посмеяться водили пером моим. Я тоже — дитя своего времени, и возможно, что те или иные события заставляли меня отступать от строгой объективности, но я старался воспроизвести сущность печальной действительности. Верю: твои братья не таковы, каким изображен ты, бай Ганю, но они пока на втором и третьем плане, только начинают заявлять о своем существовании; а ты — ты налицо, дух твой парит надо всем, проникая весь общественный строй, накладывая свой отпечаток и на политику, и на партии, и на печать. Я питаю глубокую веру в то, что наступит день, когда ты, прочтя эту книжку, задумаешься, вздохнешь и скажешь:

«Мы европейцы, но еще не совсем!..» Прощай. Нет ничего удивительного, если мы с тобой встретимся снова.

Перевод Д. Горбова.

ЗАКОН О ВЫБОРАХ

Господин редактор.

Новая эпоха, в которую мы живем, требует новых законодательных реформ. Действующий, или, вернее, бездействующий у нас закон о выборах оказался совершенно непригодным, и потому с момента его издания и по сей день он не нашел себе применения. Воодушевленный патриотическим желанием внести свою лепту в общее дело, я, внимательно присмотревшись к окружающей действительности, пришел к убеждению, что в нынешних условиях может найти применение только такой закон, проект которого приложен к настоящему письму. Прошу предать его гласности.

Один из членов клуба «Моральное воздействие»{88}.

София, 11 февраля 1895 г.

I. ОБЩИЕ ПОЛОЖЕНИЯ

Статья 1. Народные представители как в Обыкновенное, так и в Великое Народное собрание избираются в порядке, установленном настоящим законом.

Статья 2. Каждая околия (район) составляет отдельную избирательную единицу, и выборы в ней проводятся возле центральной корчмы; для облегчения участия в голосовании жителям околий с населением свыше 40 тысяч человек разрешается не являться к месту голосования. Избирательное бюро позаботится о том, чтобы вместо них опустить бюллетени в урны.

Статья 3. Если место одного из членов Народного собрания окажется вакантным вследствие его насильственной смерти, исчезновения или неблагонадежности, министр внутренних дел назначает дополнительные выборы, которые следует проводить в том месяце, когда бушуют самые сильные метели, дабы не тревожить далеко живущих избирателей.

Статья 4. Выборы проводятся в течение одного дня, и срок этот не может быть продлен, однако если по недоразумению избранным окажется какой-нибудь порядочный человек, можно, погасив свечи или изъяв списки, признать выборы недействительными и перенести их на следующее воскресенье.

Статья 5. В течение трех дней до выборов и в самый день голосования производятся моральное воздействие на избирателей и арест рассуждающих. Если избиратели отсутствуют по причине отбывания трудовой повинности, полиции вменяется в обязанность опустить за них бюллетени в урны.

II. ИЗБИРАТЕЛИ

Статья 6. Избирателями могут быть те болгарские граждане, которым не страшен Оттоманский уголовный кодекс и которые умеют пользоваться своими сильными мускулами и разнородным оружием.

Статья 7. Лица, находящиеся на действительной военной службе, могут принимать в выборах самое деятельное участие. Артиллерийский обстрел городов допускается лишь в тех случаях, когда погашение свечей не дало должных результатов.

Статья 8. Избирателями не могут быть лица:

а) лишенные свободы без решения суда;

б) изготовившие без разрешения правительства собственные бюллетени;

в) рассуждающие;

г) физически слабые;

д) бедные.

П р и м е ч а н и е. Судебные органы обязаны немедленно осудить всякого, на кого полиция, по согласованию с министром внутренних дел, укажет им за несколько дней до выборов.

III. ИЗБИРАЕМЫЕ

Статья 9. Избранными в народные представители могут быть все болгарские граждане, пользующиеся доверием правительства и являющиеся пайщиками в каком-либо государственном или общинном предприятии. Право рогатого скота на избрание подлежит особому рассмотрению.

Статья 10. Не могут быть избранными в народные представители лица:

а) лишенные права голоса на основании статьи 8 настоящего закона, за исключением осужденных за преступления;

б) не вступившие в сделку с правительством при различных государственных поставках, а также не владеющие предприятиями, выполняющими государственные заказы;

в) военнослужащие, уволенные в запас или расстрелянные;

г) рассуждающие;

д) бедные.

Статья 11. Избранный в народные представители может не быть лишен мандата, если он даст в установленном порядке клятву, что будет хранить молчание на всех сессиях Народного собрания.

IV. ИЗБИРАТЕЛЬНОЕ БЮРО И ПОРЯДОК ГОЛОСОВАНИЯ

Статья 12. Немедленно по подписании указа о дне голосования министр внутренних дел приступает к разгону неблагонадежных общинных советов и к моральному воздействию на избирателей с помощью окружных управлений.

Статья 13. Председатель и члены избирательного бюро выбираются председателем окружного суда путем жеребьевки.

Статья 14. Председатель окружного суда не должен под страхом увольнения тянуть жребий, не сделав предварительно на бюллетенях необходимых пометок.

Статья 15. Постоянная комиссия по подготовке выборов обязана своевременно разделить заготовленные в канцеляриях бюллетени по числу секций, имеющихся в избирательном бюро. Момент опускания этих бюллетеней в урны устанавливается по усмотрению избирательного бюро.

Статья 16. Голосование начинается с восьми часов утра, а для организации спаивания в корчмах полиция принимает соответствующие меры накануне. Каждый из отобранных полицией избирателей может пить до потери сознания за счет безотчетных фондов.

Статья 17. В день выборов составленное упомянутым образом избирательное бюро является к определенному часу в установленное место, и председатель подает полиции сигнал о начале наступления.

Статья 18. Вход в здание преграждают вызванные из корчмы избиратели и, угрожая всякого рода оружием, никого не подпускают к урнам.

Статья 19. Голосование проводится следующим образом: один из членов бюро вызывает избирателей поодиночке; вызванный избиратель, если он благонадежен, вручает свой бюллетень, сложенный вчетверо, председателю секции, который, скрепив его своей подписью, опускает в урну; если же избиратель неблагонадежен, бюллетень его разрывают в клочки, а самого вниз головой выбрасывают через окно или спускают с лестницы. Умерщвление не обязательно. Если неблагонадежными окажутся все избиратели, последовательно приводятся в действие пехота, кавалерия и артиллерия.

Статья 20. Голосование является открытым, и бюллетени опускаются в урны пачками. Избирателю разрешается голосовать под разными фамилиями до тех пор, пока не устанет. Охрана у входа в помещение имеет право предварительно просматривать каждый бюллетень.

Статья 21. С согласия полиции в голосовании могут принять участие и лица, не значащиеся в списках избирателей.

Статья 22. Против имени каждого избирателя, не принявшего участия в голосовании, член бюро делает пометку «голосовал» и опускает в урну заранее приготовленный бюллетень.

Статья 23. Лица, не внесенные в списки избирателей, но всю ночь пропьянствовавшие за счет полиции, с наступлением темноты врываются в помещение для голосования и окружают урны.

Статья 24. Здание, где происходят выборы, и соседние с ним строения занимаются войсками. Артиллерия может быть расположена на некотором расстоянии.

Статья 25. Благонадежным избирателям запрещается прибывать к месту голосования без оружия или каких-либо иных орудий (дубинок, тростей и пр.).

Статья 26. Председатель бюро должен быть в постоянной готовности к тому, чтобы в случае появления невооруженных избирателей немедленно дать сигнал полиции и войскам открыть огонь. Административные и военные власти обязаны беспрекословно ему подчиняться.

Статья 27. Власти могут арестовать всех избирателей, если в городе имеется достаточное количество соответствующих помещений.

Статья 28. Избирательное бюро не имеет права заниматься ничем иным, кроме избрания кандидатов, предварительно указанных министром внутренних дел; в противном случае гасятся свечи и начинают действовать лица, указанные в статье 23 настоящего закона.

Статья 29. Сразу же по окончании голосования председатель бюро, не производя подсчета голосов, объявляет избранными заранее указанных лиц и заставляет вооруженных избирателей подписаться под текстом телеграммы, выражающей благодарность за обеспечение свободы выборов. Телеграммы подаются от имени всех избирателей околии.

П р и м е ч а н и е. Все бюллетени, за исключением действительных, хранятся в окружной постоянной комиссии до момента утверждения результатов голосования.

Статья 30. Если за время голосования власти не успеют арестовать всех рассуждающих, аресты могут продолжаться и после голосования. Право отрезать уши предоставляется околийским начальникам, расстрел женщин поручается наихрабрейшим из офицеров.

Статья 31. Результаты голосования могут быть опротестованы только министром внутренних дел.

Статья 32. Во время сессии народные представители получают по 20 левов дневных, а ночные выплачиваются им в соответствии с их заслугами и способностью к мычанию.

Статья 33. Способы гашения свечей и морального воздействия определяются министром внутренних дел, который дает подведомственным ему административным органам подробные инструкции по телеграфу. Ленты указанных телеграмм подлежат немедленному уничтожению.

V. МЕРЫ НАКАЗАНИЯ

Статья 34. Служащие административных, судебных и любых других государственных или общинных органов, отказавшиеся от выполнения обязанностей, вытекающих из настоящего закона, должны быть уволены со службы и опозорены в печати.

Статья 35. Председатель и члены избирательного бюро, сознательно предоставившие кому-либо возможность проголосовать свободно, лишаются доверия властей.

Статья 36. Председатель и члены избирательного бюро, как и лица, контролирующие правильность проведения выборов, в случае отказа поставить свою подпись на продиктованном им документе об абсолютной свободе выборов, увольняются со службы.

Статья 37. Если лица, назначенные для подсчета голосов, не скроют или не заменят неугодные бюллетени, не добавят необходимого количества нужных бюллетеней или откажутся при подсчете голосов умышленно учитывать только имена рекомендованных кандидатов, они подвергаются экзекуции при погашенных свечах.

Статья 38. Все те из вооруженных избирателей, окружающих урны для голосования, которые, пренебрегая требованием избирательного бюро, откажутся разгонять безоружных избирателей силой оружия, лишаются права получить службу или участвовать в государственных предприятиях.

Статья 39. Лица, вошедшие в помещение для голосования с оружием, имея на то разрешение полиции, располагаются вокруг избирательного бюро; лица же, вошедшие туда с оружием, но без такого разрешения, подвергаются тюремному заключению сроком от одного до трех месяцев и штрафу в размере от 100 до 300 левов; по желанию министра внутренних дел они могут быть преданы суду по обвинению в бунте против государства.

Статья 40. Те из размещенных вокруг избирательного бюро лиц, которые не пожелают применять запугивание, насилие, побои и убийство с целью принудить неблагонадежных избирателей воздержаться от голосования, подлежат расстрелу воинскими частями.

Статья 41. Предусмотренные двумя последними статьями наказания применяются и к тем лицам, которые попустительством или любыми иными средствами содействовали проведению неугодных выборов.

Статья 42. Лица, отказавшиеся обмануть избирателей и ввести в заблуждение общественность с помощью клеветы или иных подобных способов, должны быть опозорены через печатные органы правительства.

Статья 43. Лица, уклонившиеся без разрешения председателя бюро от участия в расстреле избирателей, зачисляются в списки предателей.

Статья 44. Лица, воздержавшиеся от поломки при погашенных свечах избирательных урн и уничтожения бюллетеней, лишаются права служить в учреждениях и участвовать в государственных предприятиях.

Такому же наказанию подвергаются и все те, кому не удалось с помощью брани, угроз, избиения и стрельбы сорвать неугодные выборы.

Статья 45. Лица, умышленно правильно и точно заполняющие отчеты о результатах голосования или дневник выборов, а также лица, которые ничего не добавили от себя или ничего не исказили в документах вопреки полученному указанию, теряют доверие властей и лишаются права заполнения дневника.

Статья 46. Если лица, виновные по статье 43 настоящего закона, окажутся служащими государственных или общинных органов, то они несут более тяжкое наказание.

Статья 47. Лица, совершившие в помещении для голосования преступные деяния, не предусмотренные настоящим законом, наказанию не подлежат.

Статья 48. Дела по обвинению в преступлениях, связанных с выборами, возбуждаются непосредственно министром внутренних дел.

Статья 49. Преступления, изложенные в настоящем законе, кроме предусмотренных второй частью статьи 39, не подлежат рассмотрению в обычных судах.

VI. ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Статья 50. Закон о выборах от 8 января 1890 года вместе со всеми его изменениями и дополнениями считается утратившим силу.


Перевод К. Бучинской и Ч. Найдова-Железова.

Загрузка...