Христо Ботев{17}

ЮРЬЕВ ДЕНЬ{18}

Паситесь, мирные народы!

Вас не разбудит чести клич.

К чему стадам дары свободы?

Их должно резать или стричь…

А. С. Пушкин

«Ликуйте, люди! Юнец и старый,

сегодня славьте царя и бога

в день Юрьев». Блеющие отары

вчера чабан гнал по дорогам,

когда тот царь, бездумный, скверный,

как все цари на белом свете,

вел посохом отары эти

со сворой псов — министров верных

что служат без чинов и платы,

и царь тот, зная их породу,

сказал: «Живется овце богато,

счастливей, чем моему народу!»

В пути, уставши от бездорожий,

ягнята мечутся беспокойно,

их в честь твою под нож положит

святой Георгий, божий разбойник…

Тебе, бездушный, гнилой покойник,

не нужно жертвы. Ее желает

чабан-обжора, поп, вечно пьяный,

царь, что наложниц выбирает

в гарем свой гнусный, окаянный,

и тот, кто грабит люд наш жалкий,

что пот и кровь дает в расплату

и даже пляшет из-под палки.

Богач сегодня пьет с бедняками,

все вместе песнями души греют,

царя и бога славят с попами.

«Ликуйте, люди!» Так овцы блеют,

тащась за псами и чабанами.

Перевод А. Суркова.

ПАТРИОТ

Патриот — положит душу

за науку, за свободу;

не свою душонку, братья,

душу нашего народа.

И добро творит любому,

если платят подороже.

Человек он, что ж поделать?

Запродаст и душу тоже.

Он прилежный прихожанин —

не пропустит литургии.

Но и в церкви ждет корысти

он за помыслы благие.

И добро творит любому,

если платят подороже.

Человек он — что ж поделать?

И жену, гляди, заложит.

Человек он с добрым сердцем,

любит тех, кто победнее.

Но не вас он кормит, братья,

а сидит на вашей шее.

И добро творит любому,

если платят подороже.

Человек он — что ж поделать?

Сам себя сожрал бы тоже.

Перевод А. Суркова.

В КОРЧМЕ

Тяжко! Тяжко! Пить желаю!

Может быть, забывшись, скоро,

как глупцы, не распознаю

граней славы и позора.

Мне б забыть страны невзгоды,

отчий кров, родные дали

и вождей, что дух свободы,

дух борьбы нам завещали.

Мне забыть бы род мой бедный,

мать в слезах, отца могилу,

бедных, чей кусок последний

отнимает вражья сила.

Грабят все народ нещадно.

Грабит подлый чорбаджия

и купец, до злата жадный,

поп с Христовой литургией.

Грабьте жадно, без разбора!

Грабьте хищно, безвозбранно,

ведь народ не встанет скоро,

а у нас в руках стаканы.

Пьем, поем про волю песни,

скалим зубы на тирана.

И в корчме нам будто тесно,

и кричим мы: «На Балканы!»

Покричим, а протрезвеем,

клятвы всяк забыть стремится,

и немеет, и посмеет

над святыней жертв глумиться.

А тиран бесчестит рабьей

долей край наш покоренный,

губит, вешает и грабит

наш народ порабощенный.

О, налейте! Пьяный буду!

Чтоб души смягчились муки.

Чувства трезвые забуду,

потеряют силу руки!

Пью назло врагам постылым,

пью назло вам, «патриоты».

Мне ничто уже не мило.

А вы… вы все — идиоты!

Перевод А. Суркова.

ВОТ ЧТО ВАС ЖДЕТ!

Может, не правда, да и не ложь

«Деньги, деньги, деньги!» — воскликнул однажды Наполеон I и разинул пасть, чтобы проглотить весь мир. «Деньги, деньги, деньги!» — говорят наши бухарестские торгаши{19} и прислушиваются к разговорам о том, где кто при смерти, чтобы проглотить все его имущество. «Деньги, деньги, деньги!» — сказал наш кир Михалаки{20} — и был настоящим чорбаджией. Деньги — ум, деньги — чувства, деньги — жизнь, деньги — бог. За деньги Генович{21} сделался шпионом, Найденов{22} — лакеем, Михайловский{23} — подлецом. Одни наши бухарестские патриоты работают в кофейнях не для денег, а только для того, чтоб усилить пищеварение. Но из всех этих золотых тельцов самого глубокого почета и внимания заслуживает кир Михалаки. Однако участь его та же, что и всех «великих» людей: судьба его трагичней судьбы Дон-Кихота.

Сидим мы с дедом Обрешко Кратунковичем в канун вознесения на улице и смотрим, как дети играют в «колечко». Снизу идет кир Михалаки; идет — и словно стены говорят ему: «Вот знатный человек, вот умный человек!» Кир Михалаки в самом деле знатный и умный человек: брюхо его… чтобы сделать такое брюхо, надо собрать брюха шести бухарестских трутней{24}, хоть они и побольше народных денег съели; голова его в пять раз больше, чем у нашего «доктора»{25}, хоть тот и профессор Бухарестского медицинского факультета и лошадиным умом своим удивляет старых и малых. Такой головы и такого брюха, как у кира Михалаки, не найдешь ни на одной бойне. В брюхе его пять турок свободно могли бы усесться пить кофе; в голове его хватило бы места для гусыни — высидеть три десятка гусят; а сердце его… сердца у наших чорбаджий нет. Нос кира Михалаки похож на заплесневелую гроздь, лицо — на поднос, руки… рук его спереди не видно, а ноги… из одних его ног можно выкроить пять-шесть попов. Сзади кир Михалаки несколько благообразнее: шея — словно талия у свиньи, спина — как чан, а ниже спины — будто круглый монастырский стол.

— Бежим, бежим! Чорбаджия идет! — крикнул один из мальчишек, завидев кира Михалаки, и кинулся бежать так, что пятки засверкали.

Дети — одни разбежались, другие, оцепенев, прилипли к заборам и, ковыряя в носу, стали со страхом ждать, когда пройдет деревенский бык. А кир Михалаки — брюхо его раздулось как парус — плывет и плывет… «Эх, если б кто выколол тебе глаз горящей головней, был бы ты вылитый циклоп», — подумал я, так как изучал тогда греческую мифологию. Но никто не выколол гла́за киру Михалаки, а кир Михалаки протянул руку и схватил одного мальчишку за ухо.

— Ах вы озорники этакие! Церкви для вас нет, что ли? Ступайте богу молиться за здоровье отца с матерью.

— Ой-ой-ой, дядя Михалаки, ты мне ухо оторвал! — закричал мальчишка, скорчившись так, как не корчился и в руках учителя.

Кир Михалаки выпустил мальчишку и погнал всех голоштанных сопляков в церковь — молиться богу.

«Так Наполеон таскал за уши народы, пока его самого не схватили за ухо и не послали молиться богу на остров Святой Елены», — подумал я тогда… И теперь то же самое: мир словно нарочно так устроен, чтобы люди таскали друг друга за уши. А на уши болгар посмотрю — очень они мне кажутся длинными, почти ослиными.

— Коле, ты отчего убежал, когда чорбаджию увидел? — спросил дед Обрешко мальчика, опять вышедшего на улицу и прыгавшего перед нами с ломтем ржаного хлеба в руках, от которого он то и дело откусывал, в то же время вытирая нос.

— Как же не убежать: он за уши хватает!

— Отчего это?

— Оттого, что он чорбаджия.

— А отчего он чорбаджия?

— Отчего чорбаджия? Да оттого, что у него деньги есть.

— Ну, а если б у него не было денег, ты не стал бы от него бегать?

— Понятно, не стал бы! Я схватил бы тогда папину палку и погнал бы его в болото — на водопой, — сказал мальчишка.

Но, оглянувшись, подтянул штанишки, и — только мы его и видели. Я посмотрел вокруг. Ветер переменил направление, и брюхо потянуло кира Михалаки вниз по улице. Идет кир Михалаки, а за ним — жена Мито Ченгела с грудным ребенком на руках, да еще четверо плетутся позади, украшенные всей роскошью нищеты, один другого меньше. Ченгелка плачет, а кир Михалаки усмехается в усы.

— Ради бога, кир Михалаки, смилуйся, выпусти Мито из каталажки. Вот уже месяц, как он сидит за тридцать грошей, а что я одна могу сделать? Детей столько, а куска хлеба в доме нет… Со вчерашнего дня ничего не ели.

— Я ведь не заставлял тебя детей рожать. Вы — бедные, так нужна экономия.

— Ох-ох, кир Михалаки! Не поможет тут и кумония! Ведь кум наш еще беднее нас. Платье, свечи, то, другое… Все сами покупаем. Один поп — будь он неладен! — девять грошей за крещение содрал. Да и с тридцатью грошами что сделаешь? Но мы заплатили бы тебе эти деньги! Только вот осла глиной задавило, свинью у вас же в саду убили, а курей… Коли не веришь, пойди сам погляди: все передохли от типуна. Где, ну где мне взять? Только цепь с крюком для котла да одна дерюга и остались. Я и принесла их вам… Что ж я еще могу сделать?

— Это меня не касается. Тысячу раз говорил тебе: приноси тридцать грошей и бери свою дерюгу, цепь и мужа. А нет — убирайся! Коли жалко его, ступай садись с ним в каталажку. Я ей говорю, нужна экономия, а она мне толкует, что кум, поп да осел во всем виноваты. Вот дурища! Коли у тебя денег нет, так поищи ума в голове. Пойми, что тебе говорят.

— Ох-ох, смилуйся, кир Михалаки! Какие деньги, какой ум у бедной женщины? У кого в кошельке, у того и в голове… А я… пропадаю прямо с такой кучей ребят!

— Что ж, правда твоя. И вот я и говорю тебе: мне нужны деньги, деньги, деньги… Принеси — тридцать — грошиков — и я — выпущу твоего мужа. Понятно?

— Понятно… — чуть слышно прошептала Ченгелка, вытирая слезы концом платка.

Кир Михалаки вынул платок из-за пазухи и вытер пот с лица.

— Уморила меня, проклятая! — вздохнул он и пошел дальше, неся брюхо впереди.

— Чтоб эти деньги боком тебе вышли! Чтоб тебе цепью моей удавиться! Чтоб моя дерюга тебе саваном стала! — пропела или, скорей, провыла Ченгелка вслед киру Михалаки и, скрывшись у себя во дворе, принялась собирать лебеду, чтобы накормить детей.

* * *

— Бабушка, что ты не потушишь эту противную лампаду? Она светит кошке, а та царапает циновку и не дает мне уснуть.

— Грех, сынок. Как же можно тушить? Ведь в эту ночь господь вознесется.

— А я думал, что ты вознесешься. Гляжу — ты будто привиденье стала.

— Ах, баловник! Ну что плетешь? Возносятся праведники. А я что хорошего сделала?

— Потуши лампаду, вот и будет хорошее дело. Ведь полночь. Господь уж, наверно, вознесся.

— Почем знать? Может, и вознесся. Потушу, а завтра зажгу пораньше.

Бабушка встала, чтобы потушить лампаду, но только протянула руку, как где-то по соседству раздалось пять-шесть ружейных выстрелов, и она остановилась, оцепенев от страха. Выстрелы повторились, и на весь квартал раздались крики: «Караул, караул!» Бабушка принялась креститься и бить поклоны.

— Господь возносится, бабушка. Ты слышишь?

— Замолчи! Какой господь? Это разбойники.

Стрельба продолжалась; продолжались и громкие крики.

— Прощайте, добрые люди, прощайте! Помираю! — раздавался рев кира Михалаки.

— Слышишь, бабушка? Кир Михалаки возносится. Слышишь? Ангелы кверху его тащат.

— Замолчи, негодник! Какие это ангелы? Это разбойники. Пропал человек!

— Помилуйте, братцы! Ради бога, не губите! У меня пятеро детей!.. — кричал кир Михалаки таким голосом, будто уходил под воду.

— Я не заставлял тебя детей рожать, — послышался голос архангела, и удары ножей без всякой экономии посыпались на кира Михалаки.

Да, ему было устроено вознесенье!

— Бабушка, он уже вознесся. Туши лампаду.

На самом деле бабушка моя была не так глупа: она хорошо понимала, что возносится не господь, а кир Михалаки; опасаясь, как бы ангелы ее не увидали и не вздумали тоже вознести, она задула лампаду, спряталась под одеяло и стала молиться богу. Кошка перестала царапать циновку, и я заснул.

На другой день, в вознесенье Христово, весь город праздновал вознесенье кира Михалаки. Одни рассказывали, что сами видели, как ангелы накинули ему на шею цепь, а на голову возложили венок в виде раскаленного таганка. Другие утверждали, что кир Михалаки уже в сонме святых и кушает в раю кашу вместе с праведниками божьими. Третьи уверяли, что ангелы вознесли также три мешка с деньгами, — и это было похоже на правду, так как и господу богу, как чорбаджии, чтоб иметь ум, нужны деньги. Знаю только наверно, что в день вознесенья Ченгелка поставила святому Мине свечу в десять грошей за то, что муж ее вышел из каталажки. А кир Михалаки и от бога откупился деньгами. Проведя месяц не в тюрьме, а в божьем раю, кир Михалаки вернулся, только без денег и без ума, перекрещенный из чорбаджии кира Михалаки просто в Михайлу.

И стал Михайла рассказывать райе{26} о том времени, когда он был чорбаджией, и о своем вознесении. И ребята уже не бегут от него, а выскочит какой-нибудь из них вперед, ткнет пальчиком в брюхо и спросит:

— Что у тебя там, Михайла?

И Михайла ответит:

— Арбуз.

— Когда ты его слопал? Когда чорбаджией был?

Другой плюнет себе на пальчик, побежит за чорбаджией и ткнет его сзади. А дед Обрешко весело засмеется и скажет:

— Мало ослу, что короста напала. Еще и мухи кусают!


Перевод О. Говорухина.

ПОЛИТИЧЕСКАЯ ЗИМА

«Заря ли угасла или две ночи слились?»

Приятно иметь теплую комнату, каравай хлеба, кусок сала и несколько головок лука, лежи себе и думай или спи, уйдя в сновидения. Приятно — но при наличии одной из двух болезней: либо молодой жены, либо старого ревматизма. Лежишь, лежишь, и мысли у тебя — как у немца: полные да богатые, словно кухня, бесконечно длинные, словно колбаса — та самая, которою в венском рейхсрате немцы и мадьяры бьют славянских депутатов по голове; а воображение — как у араба: сильное и острое, словно табак для кальяна — весьма полезный народам, болеющим коростой, — пламенное и возвышенное, словно дым. Дым, дым, в котором нам, болгарам, так сладко спится! Думаешь, думаешь — да и потянешься, как философ, зевнешь, как дипломат, почешешь затылок, как политик, и если жена или ревматизм позволят тебе заснуть, то заснешь, как Крали Марко{27}. Заснешь и будешь видеть сны… Что же тебе приснится? Приснится тебе, что мир похож на корчму и что голодные, оборванные, иззябшие народы собрались в ней и на коленях воздают хвалу Бахусу. Господин Бисмарк уселся на земном шаре и цедит из него полынного за здоровье Германии. Дедушка Горчаков раздает кутью{28} на помин души славян. Маэстро Андраши{29} играет чардаш, приглашая чехов, сербов и хорватов попеть и поплясать на голодный желудок. Мак-Магон{30} плетет корзину для яиц, которые Франция снесет во время немецкого великого поста в Эльзас-Лотарингии. Лорд Дерби точит свой севастопольский ножик{31}, чтобы накромсать свежей брынзы для европейской торговли на Востоке и отрезать от окороков какого-нибудь дикого азиатского или африканского племени бифштекс для английского человеколюбия. Испанские «двоюродные братья»{32}, наступив на тело своей матери, сосут кровь из ее груди и плюют друг другу в глаза. Владетель сапога{33} уславливается с человеком из Капреры{34} об очистке римского болота (но не папы, который вычистит себя сам) и о том, чтобы вместо хлеба и макарон дать деткам Мадзини{35} чистого воздуха. Безбородый козленок верхом на Буцефале{36} Александра Македонского хочет доказать исторически, что только немец способен быть пастухом коз. Босфорский любитель пилава{37} толчется у дверей корчмы, ест кишки райи, пьет дипломатическую бузу и восклицает: «Беда с этими пьяными». Множество малых и больших господ дуют на свои озябшие руки, совершенно равнодушно смотрят на нищих, молятся богу о плодовитости человеческого рода и об изобилии человеческой глупости и слушают, как волки воют в густом литературном и финансовом тумане да дети Европы плачут о лете науки и цивилизации. А ты, болгарин и патриот, смотришь на все это с крайним недоверием и говоришь: «Суета сует и всяческая суета». Мир — это кабак, а ты должен плакать смеясь, смеяться плача и видеть во сне лето Балканского полуострова. «Счастлив болгарский народ, — говоришь ты себе, — счастливы грешники, подвергающиеся мукам, счастлив и я в своей теплой комнате». Лежишь себе на спине и благодаришь всевышний потолок за то, что по его непостижимой милости у тебя хоть кров над головой; снег на тебя не падает, мухи тебя не беспокоят, в кишках у тебя не происходит революция, ревматизм тебя не донимает, жена тебя не мучает, деньги у тебя не тратятся, и мухи оставили тебе в наследство на четырех стенах твоей комнаты целые тома писаний на болгарском языке. Вместо иконы над головой твоей висит портрет его величества султана, покрытый тонкой вуалью с лионской фабрики пауков. Под портретом прикреплен фирман{38}, содержащий одиннадцать параграфов болгарского счастья, фирман, выражающий волю его императорского величества, небесного представителя румынских болгар г-на Пандурского{39}, а также горячие желания и надежды наших константинопольских патриотов. Возьми краюху хлеба, немножко сала, головку лука и читай: «Моя царская воля состоит в том, чтобы все животные в государстве и верноподданные мухи помогали в той мере, сколько полагается с каждого, моему ежедневному царскому питанию, которое я совершаю для того, чтобы достигнуть более высокой степени ожирения, и для благоденствия моего обширного свинарника». А дальше — о наслаждении иметь экзархию, о правах болгарского народа, о радостях босфорского Саула{40}.

— Но, черт возьми, разве мы животные? Разве животные — наши преосвященства, учителя и журналисты? Мы протестуем!

Не бойтесь, господа, все это мне только снится. Дайте мне почитать константинопольские болгарские газеты, и я возьму свои слова обратно, то есть поверю, что по всему пространству паутины — тишь да гладь, что все блаженствуют под надежной сенью паука. Только — ж-ж-ж!.. Здесь у одной мухи кровь выпили, там прикончили другую; здесь связали пятьдесят — шестьдесят голов за рога и ведут их в места злачные, места покойные, то есть в Диар-Бекир и Акию{41}; там вяжут других да читают им басню о волке и ягненке; там кого-то повесили на веревке — посушиться.

— Но у нас есть школы, читальни, экзархия, литература, журналы, права. У нас есть молодое поколение…

— Да, да, все это у вас есть. Кто вам говорит, что нет? Но уж коли хвастать, так и у нас здесь, в Румынии, кое-кто найдется. С тех пор как г-н Пандурский прервал свою блестящую политическую и литературную карьеру, а на небосклоне болгарской литературы появились созвездие «Блысков»{42} и Общество распространения полезных знаний{43}, наука, поэзия, педагогика и литература полились потоком на болгарский народ, и его просвещенному счастью начали завидовать даже маньчжуры. С тех пор как константинопольские дамочки родили литературно-политический журнал «Ден», Милош Милоевич{44} перестал распространять сербофильство в Болгарии. С тех пор как «Училище» родило богобоязненного редактора «Градинки»{45}, наша ученая молодежь перестала ругать святую богоматерь. С тех пор как отец Марко Цанцугер{46} поставил над своими глупостями заглавие «Век», великие болгарские посты стали длиться по 365 дней в год. С тех пор как «Право» переименовалось в «Напредык»{47}, болгарский поэт Славейков накрутил себе на голову чалму{48} и начал петь аман-аман[13]. А с тех пор как «Левант таймс»{49} была переведена на болгарский язык, наши патриоты принялись плести сети, чтобы укрыть народ от политического холода, литературного тумана, революционной бури, индустриального снега, экономического пьянства и белых, черных и серых константинопольских волков. Наконец, с тех пор как «Читалище» обещало, что с нового года (то есть с первого января девяностого века) оно исправится и больше не будет печатать гениальных глупостей наших литературных телят, колесница европейской цивилизации осталась без дегтя и заскрипела на подъеме болгарского прогресса; умственный механизм нашего молодого поколения замерз и отлил восковые свечи «за упокой» грешных, заживо умерших политических и литературных душ; а на бирже (то есть на рынке старьевщиков) нашего умственного развития произошли такие важные операции и такие странные метаморфозы, что к четкам нашего монашеского счастья прибавилось еще несколько сот зерен, так что мы никогда не кончим наших вечерних молитв и никогда не дождемся «светлого Христова воскресения».

И в самом деле, если вы поглядите слепыми своими глазами на головы наших мудрословеснейших уток, то сейчас же увидите, что эти головы давно уже поросли всякой литературной зеленью, разным политическим бурьяном и всевозможными научными сорняками. А ночь все не кончается, зима все не проходит, а патриоты лежат в своих теплых комнатах, видят ходжа-насреддинские сны и ждут рассвета, чтобы рассказать их своей революционной Пенелопе и ее сопливым любовникам. Но я тоже патриот, господа! Теплая комната, выпрошенный хлеб, подаренное сало и краденый лук приводят мой желудок в поэтическое настроение, и мне снится, что скоро придет лето равноправия. Тучи произведут революцию, политические дожди сметут навоз с моего двора, перед дверью моей взойдет солнце, народы выползут из кабака и начнут искать у себя насекомых на солнышке. Я выйду из своих палат, чтобы полюбоваться ясным небом, душистыми цветами и запою: «Глядите, глаза мои, радуйтесь!» И в самом деле, не нарадуешься! Перед дверью собралось на конгресс племя, когда-то спасшее Рим, и патриотическим своим гоготанием готовится сделать переворот в истории гастрономии. Почтенные важные куриные физиономии прогуливаются по двору и делают археологические открытия в навозной куче, чтобы снести яйцо общего южнославянского счастья. Коронованные венценосцы борются между собой, занимают стратегические позиции и кукарекают о близком решении восточного вопроса. А молодое поколение, выросшее возле каменных стен, ждет восхода солнца с запада, чтобы сказать свое последнее слово о жизни, характере и стремлениях грибов. А ты… ты, болгарин и патриот, запой песню «Грибы мои, грибы»{50}, потом ложись, и тебе приснится, что ты — предводитель гусей, царь кур и защитник болгарского народа. Но прежде всего спроси жену свою или свой мозговой ревматизм, прошла ли зима, кончилась ли ночь. Если окажется, что нет, — продолжай спать, как спишь теперь, завернись в свою сеть и воскликни: «Слились ли две ночи или заря угасла?» Кукареку! Петухи поют. Гав-гав! Собаки лают. Зима кончилась, и ночь миновала.


Перевод О. Говорухина.

Загрузка...