Елин Пелин

НА ТОМ СВЕТЕ

Когда по селу разнеслась весть, что дед Матейко помер, никто не поверил, потому что старик любил пошутить, да и раньше ничего такого с ним не случалось. Но когда бабка Йова рассказала о его последнем часе, все убедились, что на этот раз он не шутил. Вернулся человек из лесу с дровами, развьючил ослика, привязал его, подбросил ему сенца, и, только вошел в дом, сел у огня и закурил трубку, вдруг как схватит его, будто пополам перерезало: лег, заохал и…

Сбежались соседи, пришла и бабка Йова. Бобылем, бедняга, век коротал, с кроткой ослицей своей сизой, как голубка, послушной и безответной, как монашка. Пришла к нему бабка Йова, да нешто душу удержишь, коли ей на тот свет пора. Только, говорит, успела сказать ему: «Перекрестись!» — а он, сердечный, уж и рукой пошевелить не может. Принесли ему гостинца — водки косушку. Взял, улыбнулся, даже глаза заблестели и… богу душу отдал.

Так с улыбкой и отдал. Оттого ли, что душа прямо в рай угодила, оттого ли, что водочку увидал, — бог его знает.

Очутился бедный дед Матейко на том свете, остановился первым долгом на перекрестке, где много было таких, как он.

— Счастливо добраться! — сказал он им, да, не долго думая, и спрашивает: — Скажите, братцы, как тут в ад пройти?

Все взглянули на него с удивлением.

— В пекло, в пекло какая дорога ведет? — громко объяснил дед Матейко.

Показали ему дорогу — пошел он.

«Наверняка мое место там, — думает. — Так хоть поспеть вовремя… Куда мне в рай, бедняку… Рай — для богатых и знатных. В таких лохмотьях да с такими грубыми руками кто меня туда пустит? Восемьдесят лет лямку тянул, мучился как собака, а теперь меда ждать? Ну да, по божьей правде старался жить, да кому до этого дело? Разве будет господь бог беспокоиться насчет таких, как я? Да нас с самого рождения в тетрадку дьявольскую записывают… Будь я еще праведником, да, скажем, согрешил разок, выпил! А то как пил ведь! От нужды, понятно, с горя пьянствовал, да ведь было дело. Все равно, думал, такая твоя доля — пей… Пей, а там хоть трава не расти! Ну и расчистил себе дорожку в пекло. И теперь прямым ходом — туда!»

Шел-шел дед Матейко, своими мыслями занятый. Вдруг кто-то невидимый дерг его сзади за кожух.

— Стой, приятель. Куда путь держишь?

— Да в пекло я, — ответил старик.

— В пекло? Э, дед, зря туда собрался!

— Ничего не зря… Знаю я, кому куда, — не смотри, что прост.

— Да тебе полагается в раю быть… Я ангел и послан, чтоб отвести тебя туда.

— Брось, парень! Иди себе своей дорогой, не смейся над старым человеком, стыдно…

Видя, что с ним не поладишь, ангел сгреб старика и взлетел высоко в светлые небесные просторы, где благоухает чудным измирским ладаном и роями порхают светлые ангелы с цветком базилика в руках, вдохновенно распевая: «Свят, свят, свят господь Саваоф!»

— Куда это ты меня волочишь, милый? Попадет тебе от хозяев твоих. Не чуешь разве, как от меня водкой пахнет? — воскликнул дед Матейко и попробовал было дать тягу, но ангел полетел еще быстрей, унося его в светлую ширь, пока они не достигли райских врат. Врата были из золота и драгоценных каменьев и сияли как солнце. Перед ними стоял святой Петр с серебряным ключом в руках и реестровой книгой под мышкой.

— Из которого села? — обратился он к деду Матейко и стал рыться в книге.

Куда податься? Дед Матей помялся-помялся и сказал:

— Значит… из Подуэне я…

— Из По…?

— Из Подуэне! — крикнул дед Матейко, подумав, что святой Петр туг на ухо.

— По… По… По… — Святой Петр стал перелистывать книгу. — Подуэне. Вот. Ладно: праведный.

— Не может быть! Ошибка тут, святой Петр!

— Какая ошибка? Это тебе не пирог с капустой, а реестровая книга, пронумерованная, прошнурованная и припечатанная рукой божьей, — рассердился святой Петр.

— Ну ладно, только уж потом пеняйте на себя, — возразил дед Матейко.

— А что?

— Да больно пил я. Что-то не верится мне, будто я праведник.

— Много пил, да много терпел, вот тебе и прощено, — ответил святой Петр и отпер ворота.

— Погоди, святой Петр, надо и осличку мою сюда, — взмолился было дед Матейко, но ангел втолкнул его в рай, и он, разинув рот от удивленья, не успел договорить.

Только дед Матейко в рай попал, сейчас же вспомнил про старуху свою, что задолго до него грешную землю покинула.

«Коли меня впустили, хоть пьянствовал я и старуху свою колотил, так уж ей-то, наверно, красный угол отвели. Ведь она кротче божьей коровки была, все прощала… Ну, что бы со мной без нее было?»

И обратился он к одному ангелочку:

— Скажи, касатик, нет ли тут старушки такой… Матеевой? Треной звать…

— Из какого она села? — спросил ангелок.

— Из Подуэне…

— Тут, тут, — ответил ангелок и повел старика по раю.

— Ну и благолепие, ну и чудеса! — дивился дед Матейко при виде чудных райских красот, доступных лишь взорам праведников.

— А отец Никола здесь? — стал он расспрашивать ангела.

— Какой отец Никола?

— Отец Никола из малой церкви — тот, что деньги в рост давал… Мне с ним встретиться стыдно. Я ему должен был, да он помер, и долг мой так за мной и остался.

— Поп Никола в преисподней, дедушка.

— Не может быть!

— Честное слово!

— Да ведь он как-никак попом был, священником!

— Ничего не значит… Тут на лица не смотрят — каждому по его делам воздают. Попом был, да грешил. Уж на что архиерей — и тот в пекле.

— Да что ты?

— И он тоже наказан, дедушка… Был архиереем, верно, да кичился саном своим, одних знатных за людей почитал, а на бедных да убогих смотреть не хотел. Гнушался ими, а коли подавал милостыню, так с презреньем, чтоб только поскорей отделаться… Роскошно одевался, каждый день объедался, а людям воздержанье проповедовал… Разве это не грех?

Дед Матейко, потеревши лоб, промолвил:

— Где мне знать, грех или не грех. Мы люди простые, без понятия. Да будет толковать про это. Лучше сведи меня в трактир, чтоб мне чарочку пропустить, а то в глотке пожар, будто углей туда насыпали.

— Э-э, дедушка, трактиров тут нету, — возразил ангелок.

— Нету?

— Нету, нету!

— Ну как это можно, чтоб посреди такой красоты трактира не было? Куда ж зайти отдохнуть, выпить рюмочку, подкрепиться? Ведь я с самой земли иду, уморился… Нам батюшка объяснял, что в раю все есть, чего душе угодно, а на поверку… Уж лучше бы я в ад попал! Там как? Есть трактиры-то?

— Там есть.

— Тогда сделай милость, отведи меня туда. На что мне вся благодать эта, коли ни капли водки! В аду, понятно, плохо, ну да я к этому привыкши. Намучаешься, зато в добрый час хлебнул — глядишь, и полегчало…

— Нельзя, дедушка!

— Эх, — вздохнул старик, — это уж на тюрьму похоже! Никуда по своей воле ногой не ступи…

— Привыкнешь, дедушка, — сказал ангелок в утешенье.

— Выходит — опять терпи! — вздохнул дед Матейко и решил пуститься на хитрость. — Послушай, паренек, — сказал он ангелочку. — Надо бы вам открыть здесь трактир. Встречу господа бога, так прямо ему и скажу: дескать, хорошее дело… Тут ведь сборщику налогов зайти некуда, что уж о других толковать!

— Здесь нет сборщиков налогов, дедушка.

— Да ну!

— Ни одного нет.

— Мать пресвятая богородица, да тут и впрямь благодать! — радостно воскликнул дед Матейко и, перекрестясь, добавил: — Вот это мне у вас больше всего по нраву!

И пошел скорей искать свою старуху.


Перевод И. Воробьевой и Н. Толстого.

ИСКУШЕНИЕ

— Ты пробовал, Тодор?

— Пробовал, пробовал, батюшка.

— Ну и как?

— Деликатное, вкусное и крепкое-крепкое! На язык возьмешь — сахар, а из глаз слезу вышибает. Каплю отведаешь — и оближешься, как кот на припеке. И попадья то же говорит…

— Гм… Неужто и она пробовала, Тодор?

— Не отказалась, но самую малость вкусила, так только, пригубила…

— Так ли?

— Зачем мне врать?

— Знаю, знаю, она благоразумная, Тодор, но выпить тоже не прочь… Так, по-твоему, хорошее, а?

— Хорошее, батюшка.

Батюшка проглотил слюну.

Этот разговор происходил при двух-трех набожных старушках, у самого клироса, где вот уже десять лет подвизался дядя Тодор, пономарь, надеявшийся рано или поздно заменить доброго, но постаревшего, убеленного сединами священника.

— М-м… м-мм… Христу богу душу пре-да-ди-им! — возгласил священник.

— Tee-бе, гос-по-ди-и! — откликнулся пономарь.

— А сколько там, в посудине-то, Тодор, ну… примерно… Мм… М-мм-м… Господу помолимся-а-а!

— Гос-по-ди по-ми-луу-уй!.. Маловато, отче: только рот ополоснуть… Литра полтора, может, наберется.

— Куда ж это годится? Не мог уж найти побольше?

Священник задумчиво погладил бороду и, наклонившись к пономарю, спросил:

— Гм-м, значит, под престолом, говоришь, Тодор?.. И сына и святого ду-ха-а-а…

— Там, там, батюшка… А-а-минь! — подтвердил дядя Тодор, провожая глазами священника, направившегося в алтарь, и тихоньким, медовым голоском затянул канон.

Это было на успенье, то есть в такое время, когда там, где не возделывают винограда, бочки совсем пересыхают и вино только снится во сне. А отец Серафим, почтенный старец, три десятка лет кряду терпеливо прослуживший в здешнем приходе, любил подкрепиться двумя-тремя стаканчиками доброго винца, к коему имел, как и всякий человек, маленькую слабость. Без вина он ни на что не был способен. Руки и ноги у него начинали дрожать, глаза застилали слезы, язык еле ворочался, и в таком состоянии он не мог совершить даже водосвятия.

Это случалось с ним редко, так как добрый старик знал свое слабое место и следил за тем, чтобы в подвале у него всегда было несколько литров винца. В критические же минуты предусмотрительная старушка попадья доставала из укромного уголка заветную посудинку, полну-полнехоньку. Только в этих случаях она становилась скрягой и считала каждый стаканчик, выпитый стариком, чем иногда очень его обижала. А нынче маленькая неосторожность привела к тому, что иссяк и этот источник.

Ну ее к бесу, обиду, лишь бы нашелся стаканчик припрятанного вина, чтоб хоть вспомнить его вкус и повеселить взгляд его цветом и блеском. Но вот уже целую неделю ни сам батюшка, ни кто другой в Глушинове даже не нюхал ничего такого. Отсутствие хотя бы капли живительной влаги этой наполняло души унынием, расслабляло сердца, придавало лицам кислое выражение.

И надо же было случиться такому на успенье! Люди готовились к причастию, постились, а во всем селе даже для святого таинства — ни капли вина… Если б подобное можно было заранее предвидеть, вино так или иначе раздобыли бы; но батюшка спохватился только нынче утром, как вошел в церковь. Если б вы только видели, как он был растерян! Даже в жар бросило беднягу!

— Как же быть? — задал он себе вопрос и кликнул пономаря. — Беда, Тодор. Знаешь, что случилось?

— Что такое? — раскрыв рот от удивления, спросил тот и уставился на священника, ожидая услышать какую-нибудь необычайную мирскую новость.

— Нет вина для причастия! — с отчаянием ответил отец Серафим и понурил голову.

— Да ну? Вот так штука! — оторопел пономарь, будто нарушил канон.

Батюшка безнадежно опустил руки.

— Такая закавыка!

— Как же быть, отец Серафим?

— Не знаю, Тодор…

Оба долго смотрели друг на друга. Наконец пономарь почесал в затылке.

— Так нельзя, отец Серафим. Подожди малость, поспрошаю у односельчан: авось сыщется.

Тодор вышел из церкви сам не свой и быстро зашагал к корчме. Шел и думал: «Двора не пропущу, а найду непременно».

На мосту он остановился и, загибая пальцы, стал прикидывать:

— У Ивановых нету, пойду к Божичковым; не найду у Загорских, зайду к Чемерницам; ежели и там нету, пойду туда, а оттуда — туда… потом туда… потом… Ха… Да нет… у этих, верно, и воды не сыщешь, такие снохи ленивые!

Тодор вздохнул. Под мостом резвилась, как девушка, быстрая и прозрачная река — болтала без умолку, плеща по камням, только что разбуженная приходом утра, спешила вниз, как бы твердя: «Прощай, прощай, прощай!..» Пономарь, глядя на реку, задумался: «Кабы мог я, подобно господу в Кане Галилейской, превратить ее в вино… и для причастия и для народа хватило бы, да… Э-эх!» — вздохнул он и в раздумье пошел дальше.

— Что ты там бормочешь, Тодор? Уж не молитву ли какую забыл? — окликнул его сосед Ангел.

Тодор обернулся.

— Беда, дядюшка Ангел, грех большой! Нету вина для причастия… Батюшка ворчал, ворчал, нахохлился, будто наседка в гнезде, — не знает, служить ему нынче либо нет.

— Поди ж ты! — удивился Ангел, шедший как раз причащаться. — Статочное ли дело? Найдется…

— Как знать, — пожал плечами пономарь.

— Послушай, Тодор, что я тебе скажу, — поразмыслив, молвил дядя Ангел. — Сбегай ко мне домой, скажи жене, пускай даст бутылку, ту… ну, она знает… Скажи, мол, я сам тебя послал. Про черный день берег, но раз такое дело… Коли для причастия — пускай отдаст…

Озабоченное лицо бедного пономаря просияло от радости, как будто этот человек с маленькой головой и в крылатке без рукавов — не дядя Ангел, а настоящий ангел господень. Тодор быстро добежал до Ангелова дома, получил заветную бутыль и на возвратном пути, не утерпев, заглянул к старухе попадье, похвастался. Потом уж поведал обо всем попу, и за этой беседой мы застали их на амвоне в тот момент, когда Тодор, уже успокоившись, начал старательно читать канон.

Голос его звонко звучал в тихой, почти пустой церкви. Под синим сводом купола поплыл торжественный и трепещущий гул, словно ангельский хор вторил каждому его слову. Это привело бедного пономаря в умиление. И когда он, озаренный огнем божественного вдохновенья, поднял голову и запел «Благословен еси, господи», глаза молящихся женщин налились слезами — тоже слезами умиления.

Тем временем отец Серафим в алтаре занимался своим делом — не таким легким, как можно подумать. Еще бы! Надо положить столько поклонов. Надо полчаса, если не больше, простоять перед престолом с воздетыми вверх руками и молиться, помянув стольких грешников на селе да вдвое больше святых на небесах…

Дважды воздевал батюшка дрожащие старческие руки перед святым престолом и долго молился. Дважды брал кадило и кадил в алтаре. Дважды преклонял он смиренно колена перед престолом и целовал его каменное подножие.

Но в третий раз…

В третий раз, с самыми чистыми помыслами и верой преклонив свое старое тело, он заметил под престолом посудину, в которой как будто светились глаза лукавого.

Старик, взволнованный, тотчас величественно выпрямился во весь рост, воздел старческие руки, закрыл глаза и стал усердно читать молитву. Длинные волосы его рассыпались по плечам, словно расплавленное серебро, белая борода задрожала. Но и перед закрытыми глазами его в темной глубине неотступно маячил призрак бутыли и рос, рос, словно стремясь заполнить всю вселенную. А внутри бутыли лукаво смеялись блестящие глаза сатаны.

Изумленный священник поспешно склонился в глубоком поклоне. Но глаза его открылись сами собой и снова узрели под престолом неодолимую искусительницу. Снова выпрямился бедный старик, закрыл глаза, смиренно скрестил руки, поднял убеленную сединами голову к небесам и от всего сердца прошептал: «Не искушай раба твоего, владыка!»

Но в темноте перед глазами его продолжал, алея, мерцать искусительный призрак бутыли — сперва маленькой светлой точкой. Эта точка росла, увеличивалась, увеличивалась, пока снова не появились те самые яркие лукавые глаза, словно прогвоздившие сердце священника.

В конце концов силы изменили старику, и он сдался. Откинул покров на престоле, взял проклятую посудину, не сознавая, что делает, поднял ее обеими руками и, весь дрожа, приник к ней.

— Ишь ты! В самом деле славное вино, — облизываясь, прошептал он.

Потом прислушался.

На дворе еще не совсем рассвело, и густые сумерки, проникая сквозь пыльные стекла и железные решетки маленьких окон, наполняли какой-то таинственностью глухую церковь, в тишине которой спокойно, торжественно разливался голос пономаря. Слышно было даже слабое потрескиванье восковых свечей, глубокий вздох какой-нибудь молящейся и шамканье беззубого старческого рта, умиленно шепчущего молитву.

Священник пришел в ужас.

— Господи! Что же я наделал!

Как подкошенный упал он на колени, положил руки на горлышко и, склонив на них голову, задыхаясь, торопливо зашептал:

— Помилуй мя, боже, по велицей милости твоей. Согрешил я перед тобой, выпил из…

Забывшись, он незаметно отклонился от текста молитвы и бессвязно забормотал:

— Паче всего, очисти мя от греха моего, кой совершил я, отпив этого проклятого вина, что так нахваливал Тодор… и недаром хвалил…

Тут он в ужасе остановился. Отчаяние заставило его снова подняться. Он закрыл глаза, бессознательно поднял посудину и стал пить — быстро, жадно, тревожно.

Терпкое вино, разлившись по жилам, произвело чудное действие. Он почувствовал прилив сил — телесных и духовных. Руки его перестали дрожать, язык развязался. Слова слетали с уст ясные и отчетливые, в голосе снова зазвенели металлические нотки. Старик сам заметил перемену. Гордый, величественный, улыбающийся, он обошел храм с кадилом в руке, распространяя вокруг веселье своего сердца.

Живой взгляд ясных глаз придавал особую прелесть старческому лицу его, сияя благостью, наполняя сердца прихожан любовью, тихой задушевностью и возвышая души их над всем плотским, земным.

В тот день литургия отличалась особым благолепием. Тодор-пономарь пришел в такое умиление, что самые твердые гласные при чтении становились в устах его мягче ваты, слаще меда, звучнее пастушьей свирели.

Когда служба подошла к концу и сноп лучей восходящего солнца, проникнув в алтарь и озарив распятие, заиграл на стеклянных подвесках паникадила, когда бедный пономарь, возведя сладко полусмеженные очи горе, возгласил «аминь», все увидели на амвоне, прикрепленном к стене как ласточкино гнездо, величественную фигуру батюшки.

Воцарилось молчание.

— Благочестивые христиане! — страстно заговорил он, простирая руки вперед. — Благочестивые христиане, чем вы благочестивее, говорю, тем больше и добра увидите! Тяжко и горько нам, грешным! Ну, бабы — куда ни шло: они всегда сплетничают!.. А мужики? Пьяницы? Что о них сказать? О братья мои, не обижайтесь, что я вам правду в глаза говорю! Истина есть истина! Ваша приверженность к питию хмельному всегда, ныне и присно и во веки веков — неугодна господу. Не сулит она вам добра на том свете! До чего дошли мы, братья-христиане?.. Чтоб капли вина не приберечь для святого причастия! Но как здесь, на грешной земле, осушаете вы бочки, так и на том свете, в преисподней, будут сохнуть языки ваши, жаждая капли влаги… Возьмитесь за ум, христиане, пока не поздно! Тяжко будет вам, когда наступит второе пришествие… Аминь!

Когда церковь опустела, только один пономарь и узнал, что подвигло отца Серафима на эту речь.


Перевод Б. Диденко.

АДВОКАТ

Окружной суд заседал в полном составе. Слушалось дело Митре Мариина из села Горосек, на которого сосед его, Петр Мариин, подал жалобу за убийство лошади.

Стояла невыносимая жара. В окна судебной камеры уныло и безнадежно глядели дома с противоположной стороны улицы, сверкая на солнце белизной стен. В помещении душно и почти пусто. Только два-три крестьянина, вызванные в качестве свидетелей, неподвижно, робко сидят на своих местах и слушают разинув рот.

Выступает защитник — невысокого роста, тучный адвокат, с солидным брюшком, лысый, в потертом костюме. Он не сводит глаз с председателя, время от времени вынимает руку из кармана и указывает на подсудимого — из кожи лезет, стараясь ошеломить, потрясти слушателей. Но голос у него глухой, дребезжащий, как у треснутого ружья. Защитник кричит, вопит, взывает к небу, вперив глаза в потолок, и после каждой фразы величественно выпячивает грудь, широко расставляя руки. Но неподвижные, апатичные лица судей выражают лишь обычное невозмутимое равнодушие и терпение, не подающее никаких надежд.

Председатель погрузился в раздумье о совершенно посторонних предметах. Один судья рисовал лошадок. Другой, наделенный музыкальными способностями, написав большую ноту, старательно увеличивал ее карандашом.

Подсудимый Митре Мариин, маленький русый мужичок, босой, в рубахе, стоял с шапкой в руке и, ничего решительно не понимая из того, что говорил защитник, смотрел, как большая черная муха бьется, жужжа, в оконное стекло. Когда адвокат на мгновенье умолк, чтобы проглотить слюну, Митре повернулся к рассыльному, который стоял у двери, с безучастным видом ковыряя себе ногти, и громко сказал:

— Милый, выпусти ты ее, окаянную. Будет ей гудеть-то!

Судьи посмотрели на него с насмешкой и сожалением. Председатель позвонил.

— Митре Мариин, вы должны понять, что ваше положение подсудимого не особенно завидно. Приличие требует, чтобы вы молчали.

— Ха! Улетела! — сказал Митре, указывая на окно.

Судьи засмеялись. Адвокат строго поглядел на своего подзащитного, потом, снова изобразив на лице благостную улыбку, продолжал:

— Да, господа судьи! Эти обстоятельства тоже нельзя упускать из виду. Другими словами, мы должны понять психологию момента, так сказать! Представьте себе: ночь, черная, как дьявол, деревенская ночь. Хоть глаз выколи! Мой подзащитный лежит посреди двора или где-нибудь там на гумне и, осуществляя священное право гражданина, караулит снопы и груду зерна, добытые им в поте лица. Оберегает плоды своих страданий, так сказать. Лежит, изнуренный повседневным трудом. Он забыл все на свете. Все: жену, детей, даже небеса, как сказал поэт. (Свидетели в недоумении переглянулись.) Утомленный, он крепко спит. Но вдруг… Что происходит, господа судьи? Что? У меня не хватает слов, чтоб выразить это! Человеческий язык немеет!.. Да, вдруг мой подзащитный просыпается и видит… О, ужас! Жизнь его висит на волоске. Что такое? У него над головой стоит чудовище, огромное, страшное, безобразное, готовое его проглотить. Вполне естественно, мой подзащитный от страха, так сказать, теряет сознание. Он видит огненные языки, пышущие из ноздрей чудовища, видит его налитые кровью, горящие пьян… хищным огнем глаза. Он дрожит в ужасе. Он не знает, где он и что с ним! Спросонья хватает ружье и — тр-р-ах! — стреляет. Чудовище падает, потом встает, прыгает через плетень, мчится в поле, находит кучу соломы, зарывается в нее, корчась от боли, и… умирает. Господа судьи! Я спрашиваю вас: разве виноват мой подзащитный, что чудовище оказалось не чем другим, а, так сказать, лошадью какого-то Петра Мариина? Что я говорю — лошадью? Какой-то жалкой клячей, которой и цена-то пятьдесят левов! Да где тут преступление? В чем оно? Итак, господа судьи, рассудите и решайте. Не забудьте, что существуют два закона: божеский, который повелевает нам каждую минуту оберегать свою жизнь от чудовищ и вообще от всего, и человеческий, разделяющий деяния на преступные и не имеющие в себе элемента преступности… И оба эти закона оправдывают моего подзащитного!

Адвокат важно огляделся вокруг, отер пот со лба и сел, улыбаясь своему подзащитному.

Судьи долго перешептывались между собой. Наконец председатель, позвонив, возгласил:

— Подсудимый Митре Мариин!

— Здесь! — отозвался Митре по-солдатски и встал навытяжку.

— Что ты можешь сказать по этому делу?

— Кто? Я-то?

— Понятно, ты… Я тебя спрашиваю.

— Ну и я — то же самое. Так оно и было.

— То есть как — так?

— Да вот насчет лошади этой самой! — громко заговорил Митре. — Повадилась ко мне через плетень сигать. Сколько раз Петру толковал: сосед, запирай коня, волки его ешь! Он у тебя вредный, понимаешь? Огород у меня вытоптал. Только стемнеет, хоп, махнул через плетень. Разорил совсем! И ни за что мне так не обидно, господа судьи, как за тыкву… Вспомню — сердце кровью обливается. Тыква была… ну такая была тыква — во! А кляча эта — потоптала. Терпел я, терпел — погоди, думаю, покажу я тебе, своих не узнаешь. Зарядил ружье, жду. Ночью — только лечь собирался — слышу: хоп, перемахнул! Повадился, окаянный!

— А потом что? — спросил председатель.

— Потом? Что ж потом-то. Навел и… наповал…

— Потом?

— Потом вытащили мы его с женой за село, зарыли там в соломе… Спрятать думали, ан не вышло…

Адвокат слушал чистосердечное признание своего подзащитного, дрожа от бешенства. Он вперил в него уничтожающий взгляд, но Митре, казалось, совсем забыл о своем защитнике и смотрел на одного председателя.

— Сколько, по-твоему, стоила лошадь? — спросил председатель.

— А кто его знает? Конь добрый был, — ответил Митре.

Адвокат сердито бросил бумаги на стол и порывисто встал.

Суд удалился на совещание. Защитник вызвал Митре в коридор и, не помня себя, дрожа от гнева, крикнул:

— Скотина, коли врать не умеешь, зачем адвоката берешь!

И разъяренный, пустился вниз по лестнице.


Перевод Д. Горбова.

ТРИ СИЛУЭТА НА ГОРУБЛЕНСКОЙ{91} ДОРОГЕ

Пижо и Пендо купили в складчину небольшой бочонок отменной очищенной ракийки, чтобы продавать ее исподтишка односельчанам и подзаработать грош-другой.

С такими радужными надеждами все трое выбрались из города. Трое, то есть Пижо, Пендо и тощая кобыла Хромая Гана, на чьей спине колыхался маленький бочонок с драгоценной влагой.

Трое друзей деловито шагали по прямой столбовой дороге, молчаливые и задумчивые. Гана, хотя и прихрамывала, выступала бодро. Перед ней маячили дорогие воспоминания о деревне, которую она не видела уже два дня. О, как была оскорблена ее невинность в этом огромном городе! Целых два дня она простояла на привязи в обширном хлеву, среди множества лошадей. Нахальные жеребцы неприлично ржали, адресуясь к ней, бесстыдно пересмеивались и набивались на поцелуи, несмотря на ее отчаянные протесты.

Сейчас прохладный ветерок, дующий с Витоши, освежил ей душу и унес с собой обиду из ее многострадального сердца. Чистые и спокойные деревенские мечты снова нахлынули на нее.

Пижо и Пендо долго шли молча вслед за ней, каждый глубоко погруженный в свои мысли и заботы. Наконец, их потянуло на политику.

— А ну, расскажи про что-нибудь, Пижо!

— Э, да что тебе сказать, Пендо?

— Ну, скажи, какие новости узнал в городе? Я-то из-за окаянной пьянки, можно сказать, носа не высовывал из корчмы. Ходил девку в прислуги отдавать, неподалеку от Вайсовой мельницы. Подходящие людишки, и хорошие деньги сулили, но хозяйка, прости меня, вроде как гулящая бабенка, вот я и оробел.

— Ну что ты, Пижо! Какой же ты… Почему это ты решил, что она гулящая?

— Так ведь гулящую бабу, пьяного попа и старого осла издалека видно.

— Брось про это, Пижо, у меня в горле пересохло, водицы бы какой, да нету.

— Потерпишь, парень.

— Зачем терпеть, морить душу! Разве что… Дай-ка ракийки рот сполоснуть.

— Эх, Пендо, подумай хорошенько: ракийка что огонь, да и брали-то ведь в складчину.

— В складчину-раскладчину — мне невмоготу. Хочешь, чтоб я рассохся? А ну, плесни малость!

— Плеснуть плесну, но ты гони пятак. Выпьешь, так хоть убытку не будет.

— А у меня всего-то и есть что пятак — на, держи и наливай, а то у меня от жажды глаза лопаются.

— Тпру!.. Стой, Ганка, стой!

Пижо останавливает Хромую Ганку, наливает Пендо на пять стотинок ракии в жестяную кружку и подает.

— Ну, на здоровье, Пижо!

— Век тебе со здоровьем не расставаться, Пендо.

Пендо опрокидывает кружку, Пижо прячет пятак, подхлестывает Гану, и все трое шагают дальше. Идут и молчат, молчат и идут.

— Смотри ты, Пендо, и у меня пересохло в горле, — промолвил вдруг Пижо.

— Потерпишь, парень, воды поблизости нет.

— Да ну ее, воду — на другое меня тянет, а не знаю на что…

— Уж не на ракию ли, Пижо?

Пижо чешет в затылке.

— А может, и на нее…

— Подумай хорошенько; в складчину брали, ракийка — что огонь.

— Плесни-ка мне этого огня, авось другой погаснет, Пендо. Плесни на пятак. Не помирать же среди дороги от жажды.

Теперь Пендо останавливает Ганку, наливает ракии Пижо. Тот дрожащей рукой берет кружку.

— На здоровье, Пендо.

— Век тебе со здоровьем не расставаться, Пижо.

Пижо проглотил ракийку, отер ладонью влажные усы, дал Пендо взятый у него пятак, и оба тронулись за Хромой Ганой.

— Три лева заработаем, если не больше.

— Ты знай помалкивай; корчмарь как узнает, мы света белого невзвидим.

— Кто, корчмарка?

— Гляньте на него! Я ему про попа, а он — про попадью.

— Ты мне зубы не заговаривай! Вот давай тут поставлю корчмарку, а там — бочонок ракии и спрошу: ну-ка выбирай! Ты что возьмешь?

— Надо малость подумать, Пендо.

— И я тоже подумаю, тебе ли их отдать или свою душу потешить.

Пендо сразу остановился.

— Что за чертовщина, Пижо! Мне снова выпить захотелось. Дай-ка на пятак.

Пижо молчит, думает на ходу, молчит и почесывает шею. Потом кричит Хромой Гане:

— Тпру! Стой, окаянная.

Кобыла покорно останавливается среди дороги. Пижо наливает приятелю, берет у него все тот же пятак, трет им подбородок и приговаривает:

— Сколь волосьев в бороде, столько денег в кошельке!

Пендо выпивает ракийку, отирается и еще долго причмокивает. Все трое так же молча продолжают путь.

Они идут и идут, ветер свистит в ветвях голых придорожных ракит, хлещет по полушубкам, треплет облезший хвост Хромой Ганы и уносится по полю ко всем чертям.

— А теперь, Пендо, мне выпить захотелось, — говорит Пижо.

— Давай пятак и пей, коли душа просит.

Пятак снова переходит от одного владельца к другому.

Немного погодя он снова оказывается в кармане у Пижо, и так далее, и так далее.

Добравшись до деревни, друзья не сразу нашли свои дома, и Хромая Гана долго стояла привязанная к какой-то раките.

Кому в конце концов достался пятак, я так и не знаю.


Перевод Н. Попова.

ТОТ, О КОМ ВСЕ ХЛОПОЧУТ

Была назначена большая комиссия из важных лиц, всяких специалистов, ученых, академиков, экономистов, финансистов, инженеров, архитекторов, химиков, ботаников, зоологов, врачей, гигиенистов, филологов. Чтоб собраться, рассмотреть, обсудить и решить…

Что решить?

На первом заседании они так и не решили, что надо решать.

Задача была не из легких. Как вывести хозяйство из теперешнего тяжелого положения, как всесторонне улучшить условия жизни и труда бедствующих болгарских граждан, в особенности трезвых, трудолюбивых землепашцев и ремесленников?

Такой трудной задачи, само собой, не может решить ни одно правительство, из каких бы общепризнанных или самопризнанных авторитетов оно ни состояло: тут надобна комиссия, а то и несколько комиссий.

И вот была составлена означенная комиссия, призванная решить судьбу народа, и указ о ее назначении переполнил надеждами от края до края весь райский сад, носящий название Болгарии.

На втором заседании вопрос был до некоторой степени выяснен. Выступали лучшие ораторы, специалисты, высказывали глубокомысленные суждения, произносили громкие слова, и было установлено, когда должно состояться третье заседание.

На третьем заседании было решено, что на следующем заседании необходимо избрать ряд подкомиссий по отдельным вопросам.

На следующем заседании было решено, что на следующем заседании будет избрана комиссия, которая конкретизирует возникшие вопросы.

Возникшие вопросы так упорно не поддавались уяснению, что потребовалось создать комиссию, которая внесла бы в них некоторую ясность, то есть отделила главное от второстепенного.

И пошло как по маслу. Началась кипучая деятельность. Каждый день газеты помещали длинные отчеты, сообщая народу, что все устроится, что принимаются серьезные меры и что скоро состоится новое заседание комиссии.

Обнадеженный народ на радостях перестал трудиться, перестал работать, ел, пил, веселился, дожидаясь решений комиссии и посылая телеграммы с разными требованиями.

Все принималось во внимание, бумаги подшивались, архив разрастался, комиссии отпускались средства на наем помещения, оплату чиновников и другие подобные нужды.

Работа шла полным ходом. Год, два, три, пять лет, десять, двадцать…

Такого рода предприятия — дело не шуточное. Надо собрать статистические данные, изучить отдельные вопросы, которые связаны с другими вопросами, помельче, и так, мало-помалу, добраться до самого главного.

Но в результате продолжительных заседаний и вследствие тяжелого переутомления комиссия забыла, в чем заключается главное.

Снова собрались уважаемые члены комиссии. Мудрые головы их расположились рядами, как кочаны на огороде. Думают, рассуждают, спрашивают себя:

— В чем, собственно, оно заключалось?

Забыла комиссия главное, а народ забыл комиссию.

И стали два эти элемента существовать отдельно — так сказать, совершенно самостоятельно.

Комиссия заседает, а трезвый болгарский народ знай попивает себе и ждет… сам забыл, чего ждет…

Но вот в анналах верховной комиссии было отмечено необычайное происшествие. Как-то раз во время заседания дверь тихонько открылась и в зал неслышно и как-то запросто, будто свинья в деревенскую горницу, вошел странный субъект.

Испуганная физиономия его ясно свидетельствовала, что он попал сюда по ошибке. Войдя, он тотчас отступил назад, робко снял шапку и пробормотал:

— Прощенья просим.

Непривлекательный субъект имел лицо загорелое и уже несколько дней не бритое, волосы сальные, нечесаные, свалявшиеся толстыми пластами на макушке, взгляд бесцветный, испуганный, уши мясистые, усы щетинистые, нижнюю челюсть отвислую, отчего рот был полуоткрыт, как у всякого наивного деревенского парня.

На нем была поношенная и местами заплатанная крестьянская одежда, и шел от него смешанный запах чеснока, водки и пота. Этот специфический аромат наполнил весь чистенький, изящный зал, где происходило заседание.

Сообразив, что зашел не туда, странный субъект виновато улыбнулся и стал пятиться к выходу. Но тут один видный член комиссии с круглой и твердой головой, крепким вместилищем великих мыслей, вскочил с места и повелительно крикнул:

— Стой!

От этого крика незнакомец вздрогнул и застыл в дверях.

Тогда господин из комиссии просиял какой-то неземной улыбкой и, обращаясь к присутствующим, вдохновенно воскликнул:

— Наконец-то вспомнил! Господа, вот оно — главное. Вот ради чего мы заседаем. Вот тот, о ком мы все хлопочем. Великолепный экземпляр.

В зале все пришло в движение, загремели рукоплескания. У великолепного экземпляра еще сильней отвисла челюсть. Он даже улыбнулся, хотя как-то виновато.

— Да, перед нами — представитель народа, — продолжал оратор. — Представитель народа, о котором мы, цвет нации, так хлопочем. Да, мы его не знали, никогда его не видели, до сих пор он был нам совершенно неизвестен. Но вот провидение посылает нам его. Не упустим же его, господа. Оставим его здесь и всесторонне изучим — всесторонне и глубок), всеми способами, какие предоставляет нам современная наука. Пусть зоологи классифицируют, химики анализируют, врачи произведут вскрытие. Пусть все специалисты применят свои методы, чтобы мы поняли его устройство, узнали, чем он страдает, и тогда на основе научных данных эффективно ему помогли.

— Принято! Принято! — закричали все в один голос.

Председатель позвонил. Вошел рассыльный.

— Отведите его на исследование, — распорядился председатель, указав на великолепный экземпляр.

Очередное заседание было отложено по случаю каникул.

* * *

Через два месяца, восстановив за лето силы, комиссия собралась снова.

— Приступим к анализу лица, о котором мы все хлопочем! — были первые слова председателя, и он велел рассыльному привести исследуемого.

— А он помер, — сообщил рассыльный.

— Как помер? — изумился председатель.

— Да так. Мы его кормить забыли.

Заседание было опять отложено.


Перевод Е. Евгеньевой.

Загрузка...