Николай Хайтов

ЧУРКА НА РАСТОПКУ

Скверная это штука — длинный язык. И ведь сколько мне говорили — и в лесничестве, и в дорожном управлении: «Попридержи язык-то!» Председатель месткома — тот даже советовал:

— Иди, — говорит, — к доктору, попроси тебе лекарство прописать, невролакс называется, это таким языкатым, как ты, помогает!

И рассказал, как он невролаксом свою бабку лечил. Уж до чего была боевая и на язык острая, просто спасу нет, а попила невролакс, стала помалкивать, а потом и вовсе ровно онемела.

— Вот и ты, — говорит, — принимай невролакс.

Ладно, да только доктор знаешь что мне объявил:

— У вас, — говорит, — так сказать, производственный брак, лекарством не поможешь! Одно спасение — укоротить!

Да поди его укороти!

Собрали нас однажды в автодорожном управлении на собрание, встает начальник и начинает нам холку мылить.

— Вы, — говорит, — товарищи обходчики, живете словно не в наше, а в старое время, когда была придумана поговорка: из обходчика пот выжать, что из попа — слезу. Почему у вас на асфальте выбоины? До каких пор, — говорит, — можно терпеть подобное безобразие?

В присутствии замминистра спрашивает, тот его, видно, за выбоины распушил. Обходчики молчат, как воды в рот набрали. Техники помалкивают, инженеры тоже, а дело-то проще простого: асфальт тонкий, гнется, крошится, вот тебе и выбоины… Как тут смолчать? Встал я и говорю:

— Дорожники думают, что кругом дураки! Мазнут кое-как асфальтом и покатят дальше — планы перевыполнять, а обходчики виноваты, что не все ямины заровняли.

Потом узнал я, что замминистра велел проверку устроить: расковыряли асфальт, замерили толщину, верные оказались мои слова, начальнику выговор вкатили, но и меня шуганули — перевели в магазин вроде как на повышение. Ну а там я по доброте душевной одному «до аванса» в долг дам, другому — «до получки». Это меня и погубило. Набралось этак левов двести — триста недостачи, а тут ревизия нагрянула, и другого мне ничего не оставалось, как в село податься.

В селе пошел я было на карьер, но силенкой я похвастать не могу, и скоро стала моя шея тоньше веревки, штаны обвисли, а жена начала меня звать «братиком», скромным братиком Стойчо! Говорю себе: «Не ввести бы мне жену во грех, подыщу-ка я себе новую службу!» С партсекретарем мы кореши, позвонил он туда-сюда, пристроил меня в лесничество инспектором по лесонасаждениям. А я с детства в лесу вырос, лес люблю, и работа мне пришлась по душе.

Большое это дело, лес сажать: в землю ткнешь, шаг шагнешь — сосна растет! Тысячи сосенок за тобой ушки навострили — тянутся! Не то что асфальт, не успел одну выбоину заровнять — три пасть разинули, и все-то ругань, и все-то попреки!

Хорошее дело, слов нет, чистое! Но и тут язык меня подвел. Язык и план! Пришел раз техник-лесовод определять площадь под озеленение и начал мне объяснять.

— Озеленение, — говорит, — это вырубка. Вырубаются старые, нестроевые леса, а на их место сажаются ценные породы — сосна, бук и все прочее. Ты проведешь вырубку с этого оврага вон до того, как по плану значится! Вырубка наголо! Под нуль! А потом будем озеленять!

Смотрю на склон: вверху есть земля, есть деревья, есть где и вырубать и сажать, а ближе к реке — круто, скалисто, горсти земли не соберешь, кое-где только кустики можжевеловые растут, и то не на земле, а, можно сказать, на камне. Говорю я технику:

— Тут сажать не на чем, чего ж нам эти кустики рубить? Все-таки зелень и дождям не дает склон размывать.

А он говорит:

— Ты тут философии не разводи, а действуй! Их чик — и нет, а у нас показатели по себестоимости больно высокие, вот мы их и снизим.

Показатели у них, вишь ты, высокие, так они их за счет кустиков снижают.

— Я, — говорю, — не согласен!

— Твоего согласия, — говорит, — никто не спрашивает. Вот тебе план. Вот тебе на плане подпись начальника округа.

А я все ж таки можжевельника не тронул.

Техник написал докладную. Не прошло и нескольких дней, перевели меня егерем в охотничье хозяйство. Иностранцы туда приезжают охотиться, так нужны, мол, люди со сноровкой, чтоб их сопровождать.

Работа в охотничьем хозяйстве была нехитрая. Приезжали больше западные немцы. Мне только и надо было, что застелить телегу сеном, посадить их и отвезти на место, где засада устроена.

Чуть солнце зайдет, по всему лесу олени начинают трубить, биться, гоняться за самками, и в этой-то любовной кутерьме охотники их и подстреливают. Убитых оленей грузил я на телегу и отвозил в контору, где им отрубали головы вместе с рогами, охотники выкладывали денежки и увозили свои трофеи.

Но хоть бы один мало-мальски путный охотник попался! Такой, чтобы хоть по лесу сперва походил, а потом уж зверя бил! А они отправлялись в засаду не с одними ружьями, а еще и со стульями, да мало того — двое, из Франкфурта-на-Майне, даже с кроватями! Сядет, бывало, горе-охотничек на стул, приладит треногу, закрепит на ней ружье, а ружье-то по самому последнему слову техники, с оптическим прицелом, с фотоэлементом, дальнобойное, патроны подает автоматически, так что будь ты хоть слепой, спустишь курок — и олень готов!

А что за олени были, с какими рогами! И как, черти, дрались из-за проклятых самок! Как столкнутся, словно дубы в лесу затрещат! Бьются, сшибаются, пока на поляне не останется один победитель, вытянет он шею и начнет трубить. Как затрубит, зашуршат сухие листья в лесу, и оленихи подступают тихо-тихо. А олень шею струной вытянет, гремит на весь лес как труба и ждет, пока не соберется весь гарем, чтобы выбрать первую красавицу!

Тут-то, в самый этот момент, охотники запросто и подстреливали оленей. Щелкнет курок, и грохается наш красавец на землю с кровавой пеной на губах… Не успеет даже поцеловать свою кралю!

Взыграло у меня сердце, но кому о том скажешь? Все по плану, как положено: платят люди валютой, убивают и… все тут. Только одно я себе позволял: пока мы с охотниками в лесу были, чихвостил их как хотел…

Охотники понимали не больше деревьев, стало быть, можно было спокойно высказываться. Я и вправду говорил все что в голову взбредет про этих горе-охотников, но улыбался, чтобы господа не учуяли, какого перца я им задаю. И им весело было. Один только оказался такой молчаливый, серьезный очкарик, фабрикант из Мюнхена или еще откуда, не могу тебе сказать. Из-за этого очкарика и лишился я куска хлеба. Убил он оленя, самое красивое животное в лесу, обложил я его как следует, и вернулись мы в контору.

Наутро зовет меня к себе директор — в семь часов! У него — целый штаб: местком, звероводы, заместители и даже бухгалтера. У директора вид хмурый, остальные уставились в пол и молчат… Хотел я сесть, но он меня по стойке смирно поставил.

— Стой! — И бухгалтеру приказывает: — Включай!

Тут я заметил в руках бухгалтера коробочку с ремешками, вроде фотоаппарата «Киев». Нажал бухгалтер какую-то кнопку — и раздался рев! Рев оленя, того, которого немец вечером уложил. Коробочка та, значит, была не фотоаппарат, а магнитофон. Носил его фабрикант с собой, чтобы записывать рев и схватку оленей, для документации, и записал не только рев, но и мое высказывание после того, как он оленя убил. Знал немец два-три слова по-нашему, и уж не только мое высказывание записал, но и кашель даже.

— Ну, что? — спрашивает меня директор, и по голосу его я чую, что дело мое табак.

— Попрошу, — говорю, — погромче пустить.

Нажали кнопку, и загремел, заорал магнитофон моим голосом, точно раненый олень ревет, — у меня аж у самого мурашки по спине забегали: «Зачем это ты, гад, телескопы и треноги приволок! Ты б еще самолеты прихватил, пушки бы притащил! Лень тебе пальцем пошевелить было, жирный свой зад приподнять, чтоб прицелиться точно, чтоб не мучить бедную животину? А еще охотником назвался. Гад ты и больше никто!»

И так далее, и так далее.

Если бы не «гад», как старший зверовод мне потом объяснил, все бы, может, и обошлось, но фабрикант за него ухватился. Переводчик ему перевел как «солидный, почтенный господин», но немец знал это слово, и я был уволен за «некорректное обращение с иностранными охотниками». И справедливо, ничего не скажешь.

Так окончилась моя егерская служба. Взял я медвежью шкуру — была у меня медвежья шкура для подстилки — и пошел в село с медвежьей шкурой за плечами.

Иду я дорогой и думаю: куда ж мне теперь податься? На карьер, в кооператив? Куда? Думаю и так углубился в свои мысли, что не догадываюсь медвежью шкуру скатать, а накинул ее на плечи, как плащ. Вдруг слышу голоса: курортники собрались, фотографируются. Один мужчина ко мне приглядывается.

— Эй, — кричит, — чудак! Дай медвежью шкуру сфотографироваться для смеху.

Ну, я дал, шкура большая, мохнатая, лапищи вот такие, как завернулся он в нее — чистый медведь! Сфотографировался он, другие у него шкуру прямо из рук вырвали, потом третьи подошли, а четвертые чуть не подрались, кто первый сниматься будет. Хорошо, что у фотографа пленка кончилась.

Пошел я дальше, и до самого села только и было у меня перед глазами, как курортники друг у дружки медвежью шкуру рвут, чтобы с ней сфотографироваться. И не пьяные были, а так уж им хотелось сняться в медвежьей шкуре, медвежьи уши себе приставить! Эх, к этой бы шкуре да мне бы фотоаппарат!

Как пришло мне это в голову, так у меня даже дух перехватило: может, счастье мое в этой медвежьей шкуре! Остановился я, губы облизнул, успокоился и пошел дальше, но уже с планом.

Рассказал свой план жене. Она сначала засмеялась, потом озлилась и начала кричать:

— Мало ты срамился. Тебя выгоняют, а ты мне глаза замазываешь вонючей шкурой. Мудришь все, а сам-то ты знаешь кто? Дубина ты, бревно ты, да такое кривое и сучковатое, что ни обруча, ни доски, ни балки из него, только на чурки и огонь разжигать. Вот кто ты есть: чурка на растопку! Гореть-то хорошо будет, только как бы мне дымом глаза не выело!

А кореш мой уразумел.

— Чудило ты, — говорит, — это верно, но и чудаки, бывает, на что-нибудь да сгодятся. А насчет фотографии ты прав. Сейчас в нашем районе как раз фотоателье открывается, так, может, то, что ты придумал, и неплохо. Я тебе помогу!

Нелегко было, но все же уладилось: зачислили меня в фотоателье работать с выручки, дали аппарат, и я начал. Отдал медвежью голову стеклянные глаза ей сделать, чтобы они кровью налитые были. Вставили ей и зубы. Посадил я шкуру на поролон, и такой получился страшенный медведь, прямо как живой! Взял я у двоюродного брата «Яву», пристроил медведя за спиной и покатил в курортный поселок. Прокатился на мотоцикле по главной улице, и ко мне настановилась целая очередь. Сперва набежали детишки с матерями. Для них я придумал три позы: ребенок рядом с медведем, ребенок хватает медведя за ухо, ребенок верхом на медведе. Сначала желающие были в основном ребятишки, потом начали фотографироваться и взрослые, в основном мужчины. Для них я разработал три образца: рядом с медведем, медведь на задних лапах — мужчина с ним борется, и медведь лежит на земле, а тот над ним нож заносит.

Пришлось мне специально папаху купить, чтобы у мужчин был вид позалихватистей. Некоторые, между прочим, как начнут с медведем бороться, от запаха или еще от чего до того в раж входят, что начинают драться по-настоящему: шерсть щиплют, орут, таскают его, на пол бросают и все такое прочее.

Был как-то у меня случай: всадил один медведю нож в горло, да так, что поролон наружу вылез, и я потом с ног сбился, пока нашел, чем залатать.

Раз турок пришел — повар из «Балкантуриста». Хотел он на одной жениться, а та не соглашалась. Так он решил для нее сняться — авось передумает, когда увидит, что он такого страшного медведя одолел. Через две недели приходит мой турок, издалека вижу — улыбается во весь рот:

— Век за тебя молиться буду! Благодаря тебе женился! Вот тебе рубашка в подарок!

Другой раз шоферик пришел молоденький, глаза раскосые:

— Второй образец выбираю!

Второй так второй, поставил я медведя, пододвинул к нему. Он как схватит его, как заорет — вопит и душит, вопит, и бьет, повалил медведя и начал с ним по земле кататься, еле я его оттащил.

— Ты что, — говорю, — спятил? Или дурь на тебя нашла? Поролон весь измял, о чем ты думаешь?

— Думаю, — говорит, — о своем начальнике! Легче мне стало, на́ тебе два лева, не надо мне твоей фотографии.

Вот какие перекосы внутренние выправляла моя поролоновая Катенька (окрестил я своего то ли медведя, то ли медведицу Катенькой). Понял я, что в человеке всякие изгибы бывают, но одно — не знаю, как это назвать, — кривизна, что ли, есть, пожалуй, у каждого: каждый любит, чтоб его боялись, со мной, мол, шутки плохи! По этой самой причине клиентов у меня набралось порядком. Фотоателье довольно, и я доволен, и клиенты довольны, и не пришлось бы мне ни плакаться, ни по судам таскаться, если б не вздумалось мне в одно распрекрасное воскресенье поехать с Катенькой к своим бывшим сослуживцам в охотничье хозяйство. Зачем, спросишь? Да так, потянет иногда наведаться на старое место. Слабость человеческая!

Почем было знать, что за эту слабость придется мне расплачиваться? Так вот, скатал я в лес. Повидался с сослуживцами, сфотографировал ихних детей и жен, завхоз зажарил серну, ели мы, пили холодное пиво — ящик, два ли, не могу тебе сказать, головы у нас малость затуманились. Вдруг кто-то, уж не помню кто, предложил.

— Давайте, — говорит, — шутку сыграем! Гога пошел кормушки осматривать, скоро вернется, поставим медведя на повороте у моста, посмотрим, что он делать будет.

Гога похвалялся, что как-то повстречал медведя и медведь от него удрал.

Пошли мы. Поставили Катеньку на повороте и ждем. Слышим шаги — идет. Идет себе человек спокойненько, срывает листья с бука, жует их и сплевывает, плюет и срывает, занят делом и вперед не смотрит. Подошел он близко к медведю, хочешь не хочешь, а увидишь. Застыл на месте, потом руками взмахнул, словно взлететь собрался, подскочил и одним махом — в реку. И завопил так истошно — откуда только голос взялся, — что мы чуть не умерли со смеху.

Подхватил я медведя, и пошли мы обратно. Подходит ко мне старший зверовод и шепчет на ухо:

— Представляешь, как можно медведем браконьеров припугнуть, а то мы, — говорит, — не знаем, куда от них деваться. Приезжают ночью зайцев, косуль бить на «газиках», «Волгах», даже на грузовиках, ни остановить их, ни догнать. Пробовали мы замаскированные шлагбаумы ставить — разломали. Давай, — говорит, — испробуем медведя!

— Давай! — говорю.

Стемнело, идем мы, медведя ставим на повороте, медведь на задних лапах, ощерился, зашли мы за кусты и ждем… Прошел час, прошло два — никого.

— Пойдем, — говорю, — сегодня, наверно, браконьеры не приедут!

— Не может, — говорит, — быть! Подождем еще!

И верно, около пол-одиннадцатого слышим — гудит мотор. Фары осветили кусты и в сторону. Номер снят — ясно! Едут медленно, окно спущено, и двустволка высовывается. Машина свернула, фары опять блеснули на повороте, и вдруг «Волга» как задрожит, как даст газ, держись шины! Чуть-чуть в овраг не свалилась! Загудела, зашумела и исчезла. Зверовод прямо-таки запрыгал от радости. Хвалил меня, возносил до небес, под конец руку хотел мне поцеловать.

— Ты гений! — говорит. — Благодарю тебя от имени охотничьего хозяйства.

Только через воскресенье, смотрю, опять ко мне приходит. Уже туда, где я фотографировал курортников. Осунулся, глаза ввалились, как с креста снятый.

— Опять браконьеры? — спрашиваю.

— Нет, — говорит, — не браконьеры. Те браконьеры больше не появлялись, зато другой браконьер мне жизнь разбил. Все тебе расскажу, только обещай, — говорит, — что из того, о чем мы толковать будем, ни словечка никто не узнает, иначе мне конец.

— Рассказывай, — говорю, — не скажу.

— Видел ты мою жену?

— Видел. Ладная женщина, скромная.

— Эта, — говорит, — скромная женщина, знаешь, какие рога мне наставила? Оленьи — мелочь перед ними! Влюбилась в дегустатора из винных погребов, и каждый вечер он приезжает на мотоцикле, когда меня нет дома, и наставляют они мне рог за рогом! Служба у меня караульная, ночная, дома я не могу сидеть — вот они и делают что хотят. И ты подумай, что за паскудная вещь — душа человеческая: мне б ее возненавидеть, эту потаскуху, так нет же, я ее еще больше люблю! И потому ничего ей не говорю. Скажу, она может бросить меня и уйти, а я этого не переживу. Думал подстеречь ее любовника, огреть по голове поленом, но он, мерзавец, хулиган этакий, носит при себе складной нож, возьмет и пришьет меня ни за что ни про что. И пожаловаться некому. Христом богом тебя прошу, припугни ты его медведем. Он, — говорит, — на мотоцикле приезжает часов в девять, поставим медведя у карьера, где дорога сворачивает к дому, и все тут! Дела-то на полтора часа.

— Нет, это не пойдет! Медведь у меня не пугало… Я им на хлеб зарабатываю!

У него на глазах слезы.

— Я, — говорит, — вконец пропадаю, а ты о брюхе думаешь? Раз так, прощай! Будешь собирать мои косточки, потому что я, — говорит, — домой не вернусь, а кинусь со скалы вниз головой.

Задумался я: «Ах ты черт, вдруг и впрямь кинется?» Сел на мотоцикл и нагнал его.

— Ладно, жди меня у карьера, приеду, как стемнеет!

Прикрыл я медведя простыней, взгромоздил на мотоцикл и поехал. Страдалец мой уже дожидается. Пока ждал, выбрал место у шоссе под дикой грушей, продумал до тонкостей, как засаду устроить.

— Подлец-то он подлец, — говорит, — да не дурак, надо, чтоб медведь шевелился, вставал на задние лапы. Иначе он догадается, что медведь не живой!

Привязал он медведя за шею веревкой, перекинул ее через ветки груши, дернул — медведь разом встал на задние лапы. Прорепетировали мы несколько раз — здорово! Веревку в листве не видать, только видно — груша у дороги, а под грушей — зверь, зубы оскалил, и глаза кровью налитые.

Что у любовников хорошо, так это то, что они всегда точные. Только стало смеркаться, слышим, мотор тарахтит. Мой страдалец сам не свой:

— Он!

И едва сказал «он», как мотоцикл выскочил из-за поворота и нацелился фарами точно на медведя. Медведь — на задние лапы, а мотоцикл взревел как ужаленный, газанул назад, шлем на мотоциклисте как живой заплясал, и не успели мы оглянуться, как след простыл и мотоцикла, и мотоциклиста.

Говорю я звероводу:

— Иди теперь к жене, а я поеду домой, завтра мне целую группу курортников снимать.

Посадил я свою Катеньку на мотоцикл и покатил. Темно уже стало. «Людей, — думаю, — по дороге вряд ли встречу, не буду я ее простыней прикрывать». Как назло, повстречался грузовик, да не один, а три. Знаешь, как грузовики нахально прут посередке, но на этот раз они так свернули, что все три — прямиком в кювет. Посмеялся я от души, не думал не гадал, что от этого смеха придется мне заплакать. Что бы сделал нормальный человек после такого приключения? Молчал бы, не распускал язык, чтоб ни гу-гу! Но я уж тебе говорил, что язык мой — враг мой.

На другой же вечер рассказал я в сельмаге, как три «зила» нырнули в кювет, когда увидели меня с мишкой, и все хохотали до одурения. А на следующий день приходит ко мне из милиции сержант Маринко.

— Молодец, — говорит, — про грузовики ты сам рассказал, а про мотоциклиста, что в реку свалился, помалкиваешь! Пройдем-ка в отделение, побеседуем!

Там я узнал, что дегустатор как дал задний ход в темноте, так и перевернулся и ухнул под откос вместе с мотоциклом. Мотоцикл поврежден, любовник жив-здоров, но малость помят.

Я объяснил сержанту, что ездил в село по делу, а на обратном пути решил отдохнуть и поставил медведя у дороги, мотоциклист в это время выскочил из-за поворота, испугался, дал задний ход, а за то, что дальше было, я не отвечаю.

— Но медведь-то шевелился? — говорит сержант. — Это как объяснить?

— Это, — говорю, — ему померещилось!

И начался на очной ставке спор: померещилось ему или нет? Шевелился медведь или не шевелился? И потом, зачем я ездил в село? К кому? Что я там делал? Не попытка ли это предумышленного убийства?

Здорово прижал меня сержант, чуть было не выложил я ему правды, но как вспомнил про моего друга, стало мне жалко под удар его подводить, и дело получилось подследственное. Следователю я все же признался. Пожилой человек, волосы седые, стало мне совестно ему врать, я и не выдержал:

— Так и быть, скажу правду, если дадите слово, что между нами останется. Сказать скажу, а писать не буду!

— Это, — говорит, — можно. Говори!

Рассказал я ему все как было, без утайки.

Следователь задумался.

— Запутанная история, — говорит. — Явно, что ты не намеревался его убивать, а хотел только припугнуть, удержать от неверного поступка. В таком случае налицо нет предумышленного убийства, и это уже не преступление, а просто нарушение, но загвоздка, — говорит, — в том, что это все доказать можно, только если позвать твоего соучастника в свидетели и раскрыть прелюбодеяние.

— Это, — говорю, — ни в коем случае.

— Сочувствую, — говорит, — и понимаю тебя, но при имеющихся данных другого выхода не вижу, как передать тебя прокурору. Должен признаться: к большому моему сожалению.

— Мне больше ничего от вас и не надо, товарищ следователь! Спасибо!

— А в общем, — говорит, — интересно! Все это очень интересно как первая попытка разрешить с помощью пугала некоторые конфликты в жизни… К примеру, случай с браконьерами!

— Очень интересно, — говорю, — я тоже думал, что получится, если сделать такое пугало — заводного медведя с фотоэлементом, с автоматическим механизмом, как у немецких ружей, который нес бы караульную службу на шоссе, или в лесу, или в охотничьем хозяйстве, или людей бы охранял. Только, — говорю, — боюсь я такого пугала, и не столько пугала, сколько того, кто его будет заводить. Люди-то разные бывают, а тут чуть что — пугало к твоим услугам!

— Да! — говорит мне следователь. — Ты потолкуй по этому вопросу с прокурором.

Сейчас иду к прокурору, а там видно будет. Если судить по следователю, то, может, и прокурор человек понятливый окажется, но все ж таки прокурор — мало ли как дело повернется.

Если по закону смотреть, то я подхожу под статью. А если по совести, то не подхожу. Главное, что на душе у меня греха нет. Сержант и следователь это поняли. Следователь-то понял, а жена моя — нет! Я в город к прокурору иду, оттуда не знаешь, можно сказать, вернешься или нет, а она дуется и ворчит.

— Так тебе и надо! — говорит. — Коли ты чурка на растопку, то так тебе и надо!


Перевод М. Тарасовой.

Загрузка...