Мы старые островитяне, —
В печальный и радостный час
Незримыми тянет сетями
Любимый Васильевский нас.
Здесь, острые мачты вздымая,
Не прячась по теплым углам,
Душа Ленинграда прямая
Вполне открывается нам.
Пойдем же на остров счастливый,
В кварталы, где шум городской
Сливается с гулом залива,
С немолкнущей песней морской!
Я вижу: лежит он на плане,
В грядущее запросто вхож, —
Как будто Петру марсиане
Подбросили этот чертеж.
Он прямоугольный и строгий
И пронумерованный весь, —
Никто не собьется с дороги,
Никто не заблудится здесь.
Не прячась от мира и ветра,
Легли от воды до воды,
Прямы, как мечта геометра,
Негнущихся улиц ряды.
Могуч, деловито-спокоен,
Балтийской волною омыт,
Кораблестроитель и воин,
Васильевский остров стоит.
Он с нами в грядущее верит,
Он нашею правдой силен, —
И трубы здесь воткнуты в берег,
Как древки победных знамен.
На снимках, на гладких открытках
Он не интересен на вид,
И, как шоколадная плитка,
На дольки кварталов разбит.
Но есть красота в нем иная,
И вот он встает предо мной —
На дольки разбит, как стальная
Рубашка гранаты ручной.
Он высится злой, справедливый,
Сурово терпя до поры
Ночные бомбежки, разрывы
Снарядов с Вороньей горы.
В глазницы обугленных окон
Глядится холодный восход,
Молчат на проспекте широком
Автобусы, вмерзшие в лед.
Он видит, седой и бессонный,
Не сдавшийся воле судеб,
Застывшие автофургоны
С голодною надписью «Хлеб».
Он, гневом и болью пронизан,
Глядит сквозь клубящийся чад —
И капли по ржавым карнизам,
Как слезы скупые, стучат.
Познавший огонь, и усталость,
И голод, и злую тоску,
Он всю свою силу и ярость
К последнему копит броску.
Мне годы запомнятся эти,
И вот он встает предо мной,
Сквозь смерть, сквозь блокаду — к Победе
Пришедший со всею страной.
Он снова в отменном порядке,
И чудится мне, будто он,
Как дальнего детства тетрадки,
На линии весь разграфлен.
Пойдем на Васильевский остров,
Где вешние ночи светлы, —
Нас ждут корабельные ростры
И линий прямые углы.
Он прямоугольный, как прежде,
Как встарь, разлинованный весь, —
Ни пьяный, ни даже приезжий
Вовек не заблудится здесь.
Пусть трезвым с дороги не сбиться,
Пусть пьяных не кружит вино, —
На острове том заблудиться
Одним лишь влюбленным дано.
Там спят облака над мостами
До утренней белой звезды,
Бензинным дымком и цветами
Полночные пахнут сады.
И вновь над Университетом,
Над Стрелкой, где воды молчат,
Горит, неразлучный с рассветом,
Неправдоподобный закат.
Давай здесь побродим, побудем,
Под эти пойдем небеса,
Где бродят счастливые люди,
Свои растеряв адреса.
Вконец исчиркав тощие блокноты,
Неся вчерне готовую статью,
Я возвращался из пехотной роты
В армейский тыл, в редакцию свою.
Остановилось наше наступленье
Совсем недавно.
Я шагал с утра
Через врагом сожженные селенья
И обезлюдевшие хутора.
В сырых сугробах утопал проселок,
Но поступь у меня была легка:
Я горд был тем, что маленький осколок
На днях плечо царапнул мне слегка.
Царапинка почти и не болела,
Но сам себе казался я тогда
Обстрелянным, уверенным и смелым —
Такими и берутся города.
И вот к реке спустился холм пологий.
Перед мостом на заливном лугу
Собака у обочины дороги
Искала мины в мартовском снегу.
Невзрачная, косматая дворняга —
Из тех, что лаем охраняют двор...
За ней понуро, осторожным шагом
Ходил солдат, немолодой минер.
Порой она, смешную морду хмуря,
Копала снег и тявкала слегка, —
Здесь тол — недобрый зверь в железной шкуре —
Забился в нору, сжавшись для прыжка.
И подходил минер со щупом длинным
Сторожким шагом в чуткой тишине.
Рядами обезвреженные мины
Лежали у кювета в стороне.
И вдруг, как будто бы припомнив что-то,
Как будто горькая беда стряслась,
Прервав свою привычную работу,
Печально выть собака принялась.
Так на задворках, в лад ночной метели,
Стараясь небо довести до слез,
К покойнику, к печали и потере
Кудлатый деревенский воет пес.
Я подошел.
Тоскливый вой собачий
Над миром заминированным плыл.
«С чего бы это — воет, будто плачет?» —
Я у минера старого спросил.
«Война, — он молвил. — Тут не до приплода,
А и собаке жаль своих детей.
Щенков пришлось нам в прорубь кинуть, в воду —
Чтобы работать не мешали ей».
Был разговор дорожный наш недолог.
Сапер умолк и, наклонясь слегка,
Собаке бросил сахару осколок —
Из собственного скудного пайка.
Ее погладил он по шерсти рыжей,
Чтоб смолкла, успокоилась она.
«Ищи! — тоскливо ей сказал: —
Ищи же!
Всем солоно приходится.
Война».
Я дальше шел. А в стороне пустая
Маячила деревня средь полей,
И воронье кружилось, оседая,
Как хлопья черной копоти, над ней.
И небо хмуро на меня глядело,
Как будто был я в чем-то виноват.
И вьюга вдруг пришла и загудела,
В кустах завыла на собачий лад.
Снег был белее госпитальной ваты.
В белесой, грустной, снежной полумгле
Не прежним шагом, не молодцеватым
Я шел по отвоеванной земле.
И думал я теперь под стоны вьюги,
Что на войне дороги нелегки
И что мои военные заслуги
Пред Родиной не так уж велики.
Весеннею ночью туманной,
Минуя огни и мосты,
Буксир номерной, безымянный
Тяжелые тянет плоты.
Усталый, он дышит неровно,
Тревожен осипший гудок, —
Он должен сосновые бревна
Доставить по графику в срок.
И где-то у нового моря,
Где пахнут полынью холмы,
В пустынном, безлесном просторе
Возникнут дома до зимы.
И, может быть, в вечер осенний,
Пьянея теплом и вином,
Справляющие новоселье
Совсем и не вспомнят о нем.
Не вспомнят, что где-то сквозь темень,
Не званный на праздничный пир,
С плотами по водной системе
Идет безымянный буксир.
Пусть так. На людей не в обиде
Бессонный старик рулевой.
Весь мир ему с мостика виден,
И в нем он — участник живой.
Он в мире и жданный, и званый:
Бессменной частицей труда
Навек он вошел, безымянный,
В плотины, в мосты, в города.
Не мудрствуя и не лукавя,
Ведя свою жизнь по прямой,
Он знает, что счастье не в славе,
А просто в работе самой.
Все запасы покоя истрачены мною давно,
А дорога крута, и в пути отдохнуть не дано.
С каждым шагом полней раскрывается мир предо мной,
Беспокоя меня красотою своею земной.
Каждый куст придорожный и каждый пути поворот
Тихо просится в душу и слова ответного ждет;
И ответа ища, и весеннею песней дыша,
От земной красоты вырастает и крепнет душа.
Лепестки их чисты и невинны,
А в подводной бессолнечной мгле
Стебли их присосались к земле,
Будто шланги из жирной резины.
Тянут донного ила отстой...
Я люблю еще больше их, зная,
Что за сила таится земная
За девической их красотой.
В коттедже на краю села
Пастушка юная жила.
За ней ухаживал селькор,
Непобедимый, как линкор.
Они, не ведая невзгод,
Не раз ходили в культпоход.
Был близок их законный брак...
Но не дремал коварный враг!
Опасность девушке грозит:
Граф — зарубежный паразит,
Заокеанский графоман
Решил включить ее в роман.
Был аморален этот граф,
Он был настырен, как бурав;
Дарил сервизы и цветы —
И вот он с ней уже на «ты»!
Но бдительный ее сосед,
Колхозный многодетный дед,
Узрел со своего крыльца
Все ухищренья стервеца.
Сельскохозяйственный старик
Агента разгадал за миг,
И, возымев благую цель,
Он деву пригласил в отель.
Не наливая ей вина,
Он молвил: «Глянь-ка из окна,
Взгляни, взгляни на бережок, —
Там твой кантуется «дружок»!»
...В тени дорических колонн
Залег оптический шпион.
Курировал он дамский пляж,
Где не в почете трикотаж...
Красавица бежит на склад,
Берет свой верный автомат.
Прицельный выстрел прогремел,
Злодей кончину заимел.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Селькор средь мирных поселян
С невестой пляшет под баян,
А графа ждет фамильный склеп...
Моральный уровень окреп!
Земля июльской духотой томима.
Иду, изнемогая от жары.
Тропинка вьется, будто струйка дыма,
По склону раскаленному горы.
А выше — облака, прозрачный холод,
Большие незнакомые цветы.
И подо мною горы — будто город,
Подвергшийся атаке с высоты.
Тот город великанский, невсегдашний,
Как бы окутан дымной пеленой,
Кривые скалы высятся, как башни,
Взрывною накрененные волной.
Там осыпи — как рухнувшие зданья,
Гигантские расщелины, зубцы —
Как будто от прямого попаданья
Гранитные обрушились дворцы.
Как лопнувший водопровод, бурливо
Со дна ущелий-улиц бьет вода,
И корни сосен вьются по обрывам,
Как порванные взрывом провода.
Повсюду — раны, вмятины, ушибы —
Распотрошенный великаний кров.
Над пропастями нависают глыбы —
Останки уничтоженных мостов.
Но вот с небес, из облаков парящих,
Из дымных, из бензиновых высот
Спадает солнце в море — как горящий,
Зенитками подбитый самолет.
Уже в долинах и свежо, и сыро,
Весь мир окутан синей тишиной,
И вся земля, взыскующая мира,
Невидимо сливается со мной.
Приглýшенно во сне листва лопочет,
Уснув, прильнула к пристаням вода,
И чутко спят, светясь в просторах ночи,
Людьми воздвигнутые города.
Умирает владелец, но вещи его остаются,
Нет им дела, вещам, до чужой, человечьей, беды.
В час кончины твоей даже чашки на полках не бьются
И не тают, как льдинки, сверкающих рюмок ряды.
Может быть, для вещей и не стоит излишне стараться, —
Так покорно другим подставляют себя зеркала,
И толпою зевак равнодушные стулья толпятся,
И не дрогнут, не скрипнут граненые ноги стола.
Оттого, что тебя почему-то не станет на свете,
Электрический счетчик не завертится наоборот,
Не умрет телефон, не засветится пленка в кассете,
Холодильник, рыдая, за гробом твоим не пойдет.
Будь владыкою их, не отдай им себя на закланье,
Будь всегда справедливым, бесстрастным хозяином их:
Тот, кто жил для вещей, — все теряет с последним дыханьем,
Тот, кто жил для людей, — после смерти живет средь живых.
Смогли мы летать научиться,
Хоть крыльев и нет за спиной, —
А все же завидуем птицам
И легкости их неземной.
Есть где-то иные закаты,
Есть где-то — неведомо где —
Планеты, где люди крылаты,
Где люди как рыбы в воде.
А ты и суровей, и строже,
Природа, недобрая мать:
Как рыбы мы плавать не можем,
Как птицы не можем летать.
На свете нам многое нужно;
Пусть щедрою ты не была —
Но ты нам, нагим, безоружным,
Упорство и зависть дала.
Ты нас не хранила от бедствий,
От мора, от моря невзгод, —
Но каждый, обиженный в детстве,
Сметливым и жадным растет.
Так завистью, хитростью, силой
Наследует Землю навек
Нагой, безоружный, бескрылый,
Бессмертный твой сын — Человек!
У лесника в прокуренной сторожке
Домашний волк живет не первый год.
Он незлобив, не тронет даже кошки,
Он, как собака, домик стережет.
Когда-то у оврага, в дальней роще,
В неистовую позднюю пургу,
Лесничий взял его волчонком тощим
И преданного выкормил слугу.
Но в феврале, когда метель клубится,
Волк смотрит настороженно во тьму,
И сам хозяин в эти дни боится
Его погладить, подойти к нему.
Там где-то стая ждет его прихода,
Его зовет клубящаяся мгла, —
И, может быть, голодная свобода
Ему дороже теплого угла.
Хозяин, бойся этой волчьей стати
И очень-то не доверяй ему —
Злом за добро он все равно отплатит,
На вой волчицы кинувшись во тьму.
Ни ласкою, ни хлебом, ни пинками
Не пробуй возвращать его назад —
Он горло перервет тебе клыками,
И ты же будешь в этом виноват.
Он просто волк, он не собачьей масти,
И он уйдет, забыв, что он ручной,
От теплого навязанного счастья
В метель и холод, в неуют ночной.
Смерть не так уж страшна и зловеща.
Окончательной гибели нет:
Все явленья, и люди, и вещи
Оставляют незыблемый след.
Распадаясь на микрочастицы,
Жизнь минувшая не умерла, —
И когда-то умершие птицы
Пролетают сквозь наши тела.
Мчатся древние лошади в мыле
По асфальту ночных автострад,
И деревья, что срублены были,
Над твоим изголовьем шумят.
Мир пронизан минувшим. Он вечен.
С каждым днем он богаче стократ.
В нем живут наши давние встречи
И погасшие звезды горят.
Рекой разлученные берега
Глядят друг на друга с грустью:
Река широка, река строга —
Одного к другому не пустит.
Пройдут века, иссохнет река,
Подводные травы завянут,
Сойдутся далекие берега,
Обычною сушею станут.
Сойдутся два берега-старика,
Пожалуются при встрече:
«Вот, то ли дело — была река,
А ныне умыться нечем».
Путалась она со многими,
Легких связей не тая.
Этими глазами строгими
Был обманут только я.
Этими руками тонкими
Был лишь я за сердце взят,
А другие с ней — потемками
Попросту
в Заречный сад.
Сколько под окном я выстоял,
Сколько ждал, чтобы она,
Неприступная и чистая,
Выглянула из окна!
Знал ли, что такое сбудется,
Что, как пьяный, наугад,
Через год по тихой улице
С ней пойду в полночный сад.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И, оправив платье смятое,
Лунным светом смущена,
Ласковая, виноватая,
Улыбнется мне она.
Оступившаяся скромница
Улыбнется под луной, —
Лишь моей она мне помнится,
А не чьей-нибудь иной.
Только в счастье виноватая,
Все светлей за годом год,
Пахнущая дикой мятою
В памяти она встает.
Улицею немощеною
В памяти, в рассветной мгле,
Девушка идет смущенная —
Первая на всей земле.
Рыбак у моря жжет костер,
Вода о камни бьет.
У капли с искрой вышел спор:
Чей благородней род.
И продолжался б дотемна
Напрасный разговор:
«Я морем этим рождена!» —
«Меня родил костер!»
Рыбак всегда был прав и пьян,
И молвил он, подняв стакан:
«Есть выше похвала:
Ты — породила Океан,
А ты — Огонь зажгла!»
Я в детстве был вертлявым и шумливым,
На беготню я тратил много сил,
И, свой обед съедая торопливо,
Всегда вторую порцию просил.
С годами та прожорливость отпала,
А мир вокруг — все шире и родней.
Теперь мне не жратвы, мне жизни мало,
И к жизни я чем старше, тем жадней.
Я знаю: смерть повсюду нас находит,
Не век шагать мне по ступенькам лет.
Но у меня в таком плохом исходе
Трагической уверенности нет.
Все чудится, что соберутся люди,
Минуты, как крупинки, соберут,
Пошепчутся, столкуются, обсудят —
И мне вторую порцию дадут.
Что-то легкое снилось
На весеннем рассвете.
Ты скажи мне на милость,
Отчего мы не дети?
Отчего мы похуже,
Отчего мы построже?..
Взять прошлепать по лужам
На зависть прохожим.
В нас весенние грозы
Принимают участье —
Верю в глупые слезы,
В беспричинное счастье!
На осеннем рассвете в туман ковыляет дорога,
Оловянные лужи мерцают у дачных оград,
Над опавшей осиной мигает звезда-недотрога,
И на темных кустах полотенца тумана висят.
Как грустна и просторна земля на осеннем рассвете!
Сам не верю сейчас, в этой сонной предутренней мгле,
Что нашел я тебя на такой необъятной планете,
Что вдвоем мы идем по прекрасной осенней земле.