gratia plena, Dominus tecum: benedicta tu in mulieribus, et benedictus fructus ventris tui, Iesus... Радуйся, Мария, благодати полная! Господь с Тобою; благословенна Ты между женами, и благословен плод чрева Твоего Иисус...
Сладкозвучный мальчик спел песню, которую Шуберт писал на совершенно иные слова — Вальтера Скотта из поэмы «Владычица Озера» (видать, та самая, что вручила Экскалибур королю Артуру), и вот результат: кто теперь помнит — знает — слушает — одноименную божественную молитву Баха — Гуно? Но именно такая незатейливая музыка — кто-то назвал ее высокой попсой — мне близка, а до того, что еще выше, — не дотянуться.
Зато все эти вышибающие скупую слезу I did it ту way не оставляют меня и во сне — опасный знак: ведь по словам Просперо (не бунтаря-оружейника Олеши, а герцога Миланского), we are such stuff as dreams are made on. Из чего только я не сделан! Намедни снились как раз такие песни. No woman по cry... Или — Strangers in the night exchanging glances... Или — Love me tender, love me sweet... Или — Last Christmas I gave you my heart. Да только будто пели все это не Боб Марли, не Фрэнк Синатра, не Элвис Пресли, не Джордж Майкл, а тихонько и очень чисто проборматывал пожилой господин, сидевший Бог знает сколько лет тому назад рядом со мной в автобусе Реховот — Иерусалим, следуя за одинокой трубой (такой странный диск поставил водитель — только труба, без голоса). Ну конечно же я из них сделан, из этих звуков. А еще из совсем старенького, из детства — I know why and so do you и Begin the beguine. А еще — из «Арабского танго». Ах ты, батюшки, «Арабское танго» на танцплощадке, Батыр Закиров... И из «Танго соловья», там еще свист такой симпатичный. И — «Эта песня на два сольди, на два гроша, с нею люди вспоминают о хорошем». Тут же «Мишка, Мишка, где твоя улыбка». Почему-то бессловесный Take five Брубека. Ну и Solo ie, solo tu и Memory из «Кошек» — воспоминания видавшей виды кошки Гризабеллы, жутко трогательно, по настроению — точь-в-точь романс от имени двух дряхлых кляч, что с грустью вспоминают, как славно жила их хозяйка, старая шлюха, давным-давно, когда ее любви наперебой искали грек из Одессы, еврей из Варшавы, юный корнет и седой генерал... И вдруг девушка заиграла на мандолине: «На далеком севере эскимосы бегали...»
Ночь за ночью, ночь за ночью.
То Доницетти душу вымотает своей una furtiva lagrima, то Леонард Коэн не даст покоя пылающей скрипкой:
Dance me to your beauty with a burning violin,
Dance me through the panic till I’m gathered safely in,
Touch me with your naked hand or touch me with your glove,
Dance me to the end of love.
Буквальный перевод будет унылым: веди меня в танце к своей красоте под пылающую скрипку... Но кто бы подумал, что скрипка эта пылающая и вся песня выросли, как из семени, из страшной картины: еврейский оркестрик играет то ли Йозефа Гайдна, то ли Вольфганга Амадея Моцарта, что уж там предпочитал меломан и одновременно начальник лагеря смерти, играют они на полянке у стены крематория, где жгут их собратьев и где им самим вскорости предстоит сгореть? Где Коэн прочел или услышал об этом, он и сам не помнил, но его поразила извращенная красота смерти в пламени под звуки скрипки — dancing to the beauty with a burning violin. Коэну представляется, что раскаленное до страсти чувство обреченности, которое испытывают люди в ожидании неизбежного конца, сродни другой страсти, любовной, и выражаются они одним и тем же музыкальным языком. Так из одного источника страсти берут начало музыка смерти и музыка любви... Такая вот предыстория песни.
А вот Клавдия Ивановна выводит:
Где б ты ни плавал, всюду к тебе, мой милый,
Я прилечу голубкой сизокрылой.
Ну и Greenfields, конечно, куда же без них — то Brothers Four печалуются о лужайках, спаленных солнцем, а то Эдита Пьеха вспоминает город детства словами Роберта Рождественского, позаимствовав музыку у The Easy Riders, старой американской фолк-группы.
Есть и пример обратный: вполне русский романс «Дорогой длинною» переехал в Англию. Написал его Борис Иванович Фомин на слова Константина Николаевича Подревского еще в двадцатые годы, и слава у романса была беспримерная. Его пели и в России, и в эмиграции самые-самые: Петр Лещенко, Юрий Морфесси, Людмила Лопато, Александр Вертинский, Вадим Козин, Тамара Церетели. А потом большевики решили, что романс неправильный (да и вообще романсы не нужны пролетариату и трудовому крестьянству, что, возможно, святая правда), и в России его петь перестали. А вскоре и об авторах забыли. Подревского замучили фининспекторы — он опоздал сдать налоговую декларацию и лишился всего имущества, после чего заболел и через несколько месяцев умер. Борис Фомин по распоряжению начальства перестал писать романсы, а в тридцать седьмом, естественно, отправился в тюрьму. Правда — о чудо! — через год, после падения Ежова, его выпустили. Во время войны он написал множество фронтовых песен, в их числе и «Жди меня» на слова Симонова, и вскорости, сорока восьми лет всего, умер.
А романс продолжал жить в эмиграции. Тем временем некий американец из семьи еврейских эмигрантов Юджин Раскин, услышав эту песню, скорее всего, от родителей, влюбился в нее, написал английский текст и чуть-чуть изменил музыку сообразно ритмическим особенностям нового языка. Новую песню Those Were the Days услышал Пол Маккартни, включил в репертуар подопечной певицы Мэри Хопкин и обеспечил им обеим — Мэри и песне — всемирную славу.
Это что же получается? Грабеж! Буржуи украли наш гениальный романс! И тут же советские звезды разной величины и яркости запели «Дорогой длинною», обычно называя эту песню русской народной. Об авторах — Борисе Ивановиче и Константине Николаевиче — тогда вспоминали редко. А в наше время злые языки поговаривают, что и теперь у нас исполняют этот романс не в изначальном виде, как его написал Фомин, а в варианте Юджина Раскина, пришедшем к нам в шестидесятые годы. Надеюсь, что врут — уж очень было бы обидно.
Ну вот, разве отдохнешь от таких снов? Бывают и кошмары — чуть ли не еженедельно и почти всегда по четвергам (прям как «Дон» и «Магдалина») приплывает ко мне мрачный Альфред Хаусман и бубнит почему-то по-русски:
Север, Юг, Восток и Запад
Моют кости мертвецов.
Долетает трупный запах
До детей и до отцов.
Недавно явился и сон двухступенчатый. Я в Голландии, в каком-то музее исключительно голландской живописи, и дама голландского, видимо, происхождения с портрета говорит мне сочувственно: у тебя рак, причем поджелудочной железы, — и от этого у меня потекла кровь из уха. Я тут же понимаю, что это сон, и как бы просыпаюсь: никакой Голландии и голландки, слава Богу, рака нет, рука тянется к уху — кровь... Я снова просыпаюсь от этого сна во сне и снова хватаюсь за ухо — на сей раз чисто.
Но чаще все же песни. Отцом и братом Суворов был, сухарь последний с бойцом делил. Мы идем по Уругваю, ночь хоть выколи глаза. А как у вас дела насчет картошки, она уже становится на ножки... И конечно, та, знаменитая «Чатануга» моей юности, наяву слов не мог разобрать, а во сне — пожалуйста:
Pardon me, boy,
Is that the Chattanooga Choo Choo?
Track twenty-nine,
Boy, you can gimme a shine...
И — в рифму: Шпиль балалайке, фрейлех зол зайн.
Вот так до утра.
Тих и печален просыпаюсь, тих и печален, как ручей у янтарной сосны.
Сны снами, но есть и точка зрения, отличная от заявленной Просперо: не из того же мы сделаны, что наши сны, а из того, что помним. Тоже, видать, какой-то умный литературный персонаж сказал, но разве упомнишь авторов всех мудрых мыслей? Без памяти мы или еще не существуем — например, во младенчестве, — или уже не существуем как личности, если впали в старческую деменцию. К последнему состоянию я как раз на пути. Память слабеет. Забываю имена, а то и просто слова. Сегодня никак не мог вспомнить, откуда это: «Не становись меж государем и яростью его». Может, Лир говорит? Сунулся — не нашел. М-да. Зато то и дело из укромных уголков памяти выползает черт-те что. Скажем — курица на бутылке. Суровый, молчаливый мужчина, из тех, что разбивают кирпичи о собственную голову, вяжут в узел кочергу и выпивают галлон пива одним махом, даже такой позеленеет от ужаса, увидев в окошке духовки эту сочащуюся кровью птицу, присевшую — чуть не сказал на задние лапы... А вот стручок акации, превращенный в свистульку: отгрызаешь конец, снимаешь ниточку-кожицу с одного боку (смотри не перепутай!), выскребешь горошинки — и свисти в свое удовольствие. Что там еще, ну же? Бегу в аптеку с трехлитровой банкой — купить дистиллированную воду для линзы к телевизору «Т2-Ленинград». Ага, ребус: зачеркнутое «ко», зачеркнутое «за», потом незачеркнутое «по» и ряд цифр от единицы до девятки, но без пятерки. Разгадка: кобыла забыла поесть, аппетита нет. Гы-гы. Ну и, конечно, безразмерный эпос про отца Онуфрия. Как же, как же! Отец Онуфрий, обходя окрестности Онежского озера, обнаружил обнаженную Ольгу. И так далее, Ольга отдалась Онуфрию, но возникли трения по поводу оплаты, Ольга огрела отца оглоблей, и Онуфрий околел. Ну вот, нашел, и как раз в «Лире», только там не государь, а змей или дракон — в разных переводах. Когда Лир обрушился на Корделию, Кент попытался его урезонить и получил в ответ: не суйся между змеем и яростью губительной его.
Такие вот дела.