День седьмого ноября —

красный день календаря. Ну да, ведь в ренессансные времена седьмого ноября вспоминали день рождения, а заодно и смерти Платона. Причем не отца Василия Платоновича, типографского наборщика-акцидентщика и нашего соседа, который, напившись, поколачивал свою жену Татьяну Васильевну и называл мою бабушку Женю жидовской мордой, а протрезвев, извинялся, — нет, речь идет о том самом Платоне, и философы в этот день не палили из пулеметов по Эрмитажу, а, напротив, вели приятные беседы в платоновском духе. Уж почему они выбрали для этого именно красный день календаря, остается загадкой. То, что Платон помер в день своего рождения, и впрямь зафиксировано кой в каких летописях, хотя было это не седьмого ноября, а седьмого же таргелиона, что соответствует двадцать первому мая. Нам важно другое: зацепившись за Платона, мы можем вспомнить его учителя Сократа (который и дал эту кликуху Аристоклу за высокий рост и широкие плечи).

Вот сидит себе этот философ где-нибудь в Пирее, поближе к берегу, чтоб ветерок овевал, сидит на лужайке среди миртов, кипарисов и прочей средиземноморской растительности в окружении друзей-учеников и толкует о свободе и справедливости. Вроде как свободу людишки, следуя пагубной своей натуре, все равно извратят, употребят во зло. Свобода ведь означает отсутствие принуждения, а без принуждения исчезнет образование, за ним — добродетели, и воцарятся детишки свободы — наглость, бесстыдство, разнузданность... Стало быть, долой ее, свободу эту — как современно звучит, а? — нельзя на ней построить идеальное общество, а вот на справедливости — можно, и только на ней. Справедливость же дается только мудростью, пониманием, что есть добро, истина и красота. А кому мудрость такая доступна? Правильно, философу. Потому-то философы и должны сидеть на троне, иначе — беда.

Какие же они, эти удивительно редкие птицы — истинные философы, думают ученики и пожирают учителя нетерпеливыми взглядами. А вот какими, отвечает Сократ (в пересказе его лучшего ученика Платона, урожденного Аристокла): от природы памятливыми и умными, возвышенными духом, преданными истине, справедливыми, мужественными, воздержанными. Где ж такого сыскать, спрашивают придурковатые ученики, на деле-то куда ни глянь — все умники с червоточиной, а попадись человек умный и порядочный, так его за чудака считают, которого ну никак до власти допускать нельзя. И мудрый Сократ с этим совершенно согласен. Записные мудрецы, говорит он, в угоду толпе называют правильным то, что ей по вкусу, и дурным то, чего она не одобряет, и так добывают себе власть. А мудрец подлинный (вроде самого Сократа, надо полагать) остается одиноким, заброшенным и презираемым толпой. Такой правителем не станет, а значит — государству, построенному на справедливости, не бывать.

Интересно, на чем же было построено вполне демократическое государство, которое этого идеалиста укокошило?

Лет за тридцать до суда над Сократом, холодным зимним утром у стен Афин собралось множество жителей города, чтобы послушать речь стратега Перикла. Уже шла война со Спартой, и, по старинному обычаю, воинам, которые первыми пали в сражении с врагом, афиняне устраивали торжественные похороны. Надгробное слово Перикла — самого почитаемого полководца и главы города — стало гимном Афинам и его гражданам, живущим по демократическим законам, уважающим друг друга, предков и традиции, создавшим общество, где ценят красоту без излишеств и духовное наслаждение без изнеженности. Афины, говорил Перикл, — пример для всего мира, и тех, кто отдал жизнь за свободу родного города, мы никогда не забудем.

Речь вдохновила афинян, и они храбро сражались с воинственными спартанцами, защищая свою демократию. Но скоро в городе началась эпидемия чумы, и те же самые просвещенные жители Афин, которые еще вчера восхищались своим предводителем, стали обвинять Перикла в том, что он навлек на город проклятие богов. Его отстранили от руководства армией, и вскоре он умер — вроде бы от той же чумы.

Прошло тридцать лет, и мужчины Афин собрались снова. На сей раз — чтобы судить одного из своих сограждан: он отвергает чтимых в городе богов, твердила молва, он развращает юношество, а за эти преступления положена смерть. Процесс, по-видимому, имел и предварительную стадию, довольно протяженную. Сократ не фильтровал базар и настроил против себя множество почтенных граждан. В справедливости обвинений почти не было сомнений, хотя кое-кто полагал, что открытый судебный процесс привлечет к идеям этого наивного трепача слишком уж большое внимание, а потому лучше решить дело по-тихому. Но общее мнение жителей Афин было едино: своими речами Сократ тщится разрушить образцовый общественный порядок, который так превозносил светлой (к тому времени) памяти Перикл. А время-то было ох какое трудное! Совсем недавно Пелопонесская война закончилась победой Спарты, Афинам, по условиям мира, запрещалось иметь военный флот, хозяйство полиса разорено, надо сплотиться и вставать с колен, а этот баламут отрицает традиционные афинские ценности, путает важное с второстепенным, сеет сомнения в мудрости властей. Играет, можно сказать, на руку врагам, мутит воду и льет ее, воду, на их мельницу. Прям пятая колонна. А уж сколько вреда в его словах, будто не враг рождает подозрение, а подозрение рождает врага, и родилось их — легион, и роды продолжаются... Впрочем, это говорил вроде бы другой философ, по имени Мераб, и двадцать три века спустя — но вполне мог сказать и Сократ.

Да, он храбро бился на войне — но что вспоминать дело далекого прошлого! Да, он бескорыстен — но кто поручится, что это не для отвода глаз. Одно обстоятельство, правда, ставило присяжных (почтенных граждан, достигших тридцати лет) в тупик: Дельфийский оракул некогда заявил: «Нет человека справедливее и мудрее Сократа». Об этом знали враги. Когда много лет назад в одном из сражений Сократ, размахивая палицей, защищал раненого Алкивиада от целой фаланги спартанцев, никто из них не решился убить мудреца. М-да, ситуация неудобная.

Но вот процесс подходит к концу, и судьи готовы выслушать самого подсудимого.

«Вот что меня удивляет, — говорит Сократ. — Я никогда не стремился к богатству — посмотрите на мой ветхий хитон, а сандалий у меня и вовсе нет. Я никогда не жаждал славы и власти, не пытался занять какой-нибудь важный пост. И особой мудростью я не обладаю — только ищу ее. Я учусь задавать вопросы и другим это советую — как мне кажется, искусство задать правильный вопрос скорее поможет проникнуть в истину, чем повторение чужих ответов, известных с давних времен. И я не развращал юношей, а побуждал всех, до кого мог достучаться, размышлять о значении мудрости, мужества, справедливости... Так почему же мне на долю выпали и ненависть, и клевета, и зависть?..»

Долго еще говорил Сократ, а ближе к концу защитительной речи заявил бесстрашно и бесстрастно: «Скажите мне сейчас: “Сократ, мы отпустим тебя, если ты прекратишь свои занятия философией, но стоит тебе вернуться к ним — умрешь”, — если вы предложите мне волю на таких условиях, я вам отвечу: пока дышу, я не перестану размышлять и убеждать каждого из вас, как это делал всегда: “Ты — афинянин, а значит, лучший из людей, ты — гражданин великого города, а потому не пристало тебе стремиться к богатству и славе в ущерб заботе о мудрости, истине, справедливости и благе для своей души”. А в ответ на утверждения, будто заботы эти вам не чужды, я не успокоюсь, а продолжу язвить вас своими сомнениями, уличать во лжи и уклончивости, попрекать за пренебрежение истинно дорогим и предпочтение низкого и порочного. И чем больше я привязан к человеку, тем настойчивее буду его допекать.

Так что, граждане славного города Афины, освободите вы меня или нет, я не изменюсь, пусть это и стоит мне жизни».

Спустя месяц после приговора Сократ выпил свою чашу с ядом (вовсе даже не с цикутой, а, скорее всего, с болиголовом, судя по описанной Платоном клинической картине). Платон, кстати, на суде присутствовал, но не смог выступить в защиту учителя, поскольку не достиг еще тридцатилетнего возраста.

И тут возникает вопрос: как отнестись к этому подчеркнуто спокойному приятию смерти? Мне, слабому, это трудно понять — трудно в той же степени, в какой легко понять и разделить, чуть ли не почувствовать самому, томление плачущего Цинцинната, услышавшего опереточные слова приговора. И правда, ведь и Сократ был сработан так же тщательно, и изгиб его позвоночника высчитан не менее таинственно — а ему не страшно? Уж человек ли он, этот мудрец?

Постыдная страница в истории демократии? Скорее всего. И от этого становится неуютно.

Загрузка...